Герасимовская пушкиниана

1. Аудиенция

Герасимовская пушкиниана – еще одна тамбовская тропинка к великому поэту. Ныне она, эта тропочка, поросла забвением, запорошена умолчанием, нашим невниманием и нелюбопытностью, и по ней безошибочно проберется, может, лишь узкий специалист по творчеству художника-земляка, академика, народного художника Александра Михайловича Герасимова.
Свернешь на эту тропочку – и столкнешься с вопросами: почему, например, о пушкинской теме не любили говорить ни сам художник, ни исследователи его творчества, ни даже герасимовские каталоги.
А раз не говорят, то создается впечатление, будто их и нет.
Да, да, даже укоренилось мнение, что иллюстраций нет, а может, и не было. Вот послушаем: «Особая страница творчества Герасимова – его работа над книжной иллюстрацией. Собственно, выбор тем для иллюстрирования всегда был обусловлен давними симпатиями художника (Как будто можно иначе? – В.П.). В 30-е годы он задумал серию станковых листов к «Евгению Онегину» (которую художнику не удалось завершить)».
Это цитата из вступительной статьи И.М. Бляновой к каталогу выставки в честь столетнего юбилея художника. К сожалению, из-за отсутствия ссылки на источник невозможно проверить истинность данного утверждения. Если же это авторское утверждение, его должно бы подать не в столь категорической форме. Но послушаем далее: «Сохранившийся в Доме-музее лист «Бал у Лариных» позволяет судить о том, насколько внимательно читал художник Пушкина, обращая внимание на любой намек в характеристике не только главных, но и второстепенных персонажей».
«Не удалось завершить…» – значит, начинал? «Сохранившийся лист…» – стало быть, другие, если они были, не сохранились?
К сожалению, именно эта точка зрения получила широкое бытование. Напрасно извлекал я из архива дипломную работу семилетней давности «Мотивы русской классической литературы в творчестве художника А.М. Герасимова», что по моей рекомендации выполняла студентка пединститута Марина Айвазова: там поиски замкнулись на этой цитате. А потому, обратившись к теме «Герасимов и Пушкин», вместо обычной ссылки на источник, натолкнулся я на многие загадки и потому обречен был начать самостоятельные поиски.
Не сочувствуйте мне, читатель, признаюсь вам, нет ничего приятней, чем ходить нехожеными тропами, раздумывать над тем, о чем пока молчат, а не судачат из-за моды, обретать утерянное.
Возможно, кто-то не согласится с моим течением мысли – тем лучше, представит свое видение, глядишь, вместе и приблизимся к истине.
Я же себе представляю это так.
Заканчивался високосный сорок восьмой.
Художник не успевал прочитывать статьи с комплиментами в свой адрес: еще бы – участие в одиннадцати выставках, что побывали в тридцати городах страны, а также в клубах Восточно-Сибирской дороги, на кораблях Балтийского флота…
Тяжела ты, шапка президента Академии художеств. Правда, хоть и второй год она носится, но сидит ладно: давней привычке ежедневных встреч с холстом изменяет лишь в случаях исключительных, зато глаз стал зорче, рука уверенней, мысль проникает в заповедное, а ему, как и Юпитеру, это положено…
К примеру, работа над картиной «Храм Василия Блаженного» относится именно к году избрания президентом, хотя возвратится к ней художник еще и через десять лет.
Год оказался результативным: закончил наконец портрет своего «друга» и негласного куратора Клима Ворошилова (потом приобретет Государственный Русский музей), всю силу сыновней любви к отчему краю вложил в холст «Мичурин в саду», огромный получился, 231х177 (ныне – в Баку, в Азербайджанском государственном музее имени Р. Мустафаева).
А почему он участвует в художественных выставках только в Союзе, пора выходить на Европу, есть договоренность с Берлином, Дрезденом, Будапештом – и он заносит это в графу своего плана на следующий год. Вот поляки молчат. Не обиделись ли на его холст «Стой! Выпала люлька с табаком…» Но ведь я-то ни при чем, я лишь следовал гоголевскому «Тарасу Бульбе». А может, переборщил? Твой патриотический порыв не должен ущемлять чувства других народов.
Теперь-то, когда самому приходится общаться с этими народами, истина эта предстала перед ним более обнаженной.
Но он же сын своего времени – понять надо. Вот в первый послевоенный год, скажем, душа отдыхала от войны, от парадных портретов, ведь удалось же создать что-то значительное из лирической пейзажной живописи: «Грозу», «Зеленую рожь», «Рожь зеленую», «Спелую рожь», «Яблони в цвету» и, конечно же, «Розы».
Намекнули ведь: что, мол, Герасимов, в чистое искусство уходишь, так сказать, в искусство для искусства. Это он-то «в чистое»? Поле, хлебное поле – это же тоска по миру, по крестьянскому труду, по радости и благополучию! А розы, уж извините великодушно, розы на смертном одре буду писать!
Теперь другое дело, президента никто не посмеет упрекнуть, да и к самому высокому лицу разрешено входить без стука… И всё же…
В присутственный день в Академии секретарь доложил о почте и добавил:
– Звонил из ИМЛИ имени А.М. Горького заместитель директора Сергей Митрофанович Петров, просил аудиенции вместе с известным пушкинистом Дмитрием Дмитриевичем Благим.
– На какой предмет? – перешел и он на официальный тон, услышав непривычное слово «аудиенция» и еще более непривычное его произношение «удыэнция».
– На предмет Вашего участия в издании Полного собрания сочинений А.С. Пушкина.
– Художников мало, – в сердцах заворчал он, – именно президента надо тревожить?
– На предмет Вашего личного участия, Александр Mиxайлович.
– Хорошо, хорошо. Передайте: жду их ровно через неделю, в это же время.
– Они просили аудиенции сегодня, – продолжал настаивать секретарь. – Дело касается издания в честь 150-летнего юбилея поэта.
Да что они, сговорились, что ли?
– Передайте, жду их ровно через неделю, в это же время. А мне подберите работы этих пушкинистов да иллюстрации к произведениям Пушкина. Не с голыми руками должен встречать художник литераторов…
Неделю не выходил из головы этот звонок. Он набросился на холст и работал над «Розами», казалось, исступленно, как никогда. Разговаривал по привычке вслух, пыхтя трубкою, которая гасла и снова дымилась.
– Вот вам Пушкин, вот вам Пушкин, – делал он уверенные и удивительно точные мазки, лепестки светились и, кажется, издавали аромат не свежей краски, а настоящей казанлыкской розы… – Ведь что такое Пушкин? Это совершенство! Гармония! А о каком совершенстве может идти речь на его довоенных изображениях поэта? Вот иллюстрировать Гоголя – другое дело, это – мое. Да и пробивался Гоголь из безвестности, как и я.
А Пушкин? Баловень судьбы.
Нет, больше он не возьмется за Пушкина.
«Энциклопедия русской жизни»… А разве он, Герасимов, создает не такую же энциклопедию русской жизни? Нечего мне встречаться с этими пушкинистами из ИМЛИ…
Но в назначенное время Благой и Петров были в приемной президента. Секретарь был вежлив и предупредителен, не забыв, однако, предупредить, чтобы разговор начать как раз с дела, ради которого они встретились. Александра Михайловича в любой момент могут позвать в высокие инстанции.
«Президент, а не принадлежит себе. Вот и свобода творчества», – не без боязни про себя подумал Благой.
Ни один довод Герасимова не принимали: ни занятость, ни выставки, ни возраст…
150-летие поэта! На его отказ Сергей Митрофанович Петров пошел на дипломатические доводы:
– Александр Михайлович! Не будем заключать никаких договоров, никаких обязательств, но Вы еще подумайте. Ведь кто лучше Вас изобразит природу? – Вы же пейзажист. Персонажей? – Вы же и портретист, психолог. Танцы? – А какая прелесть Ваши балерины. Проиллюстрируйте хотя бы только «Евгения Онегина»…
Да, приготовились миссионеры скрутить его не на шутку. Неделя эта и им пошла не во вред. Поняв это, он как бы пошел в отступление:
– От вас, пушкинистов, и в лесах не укроешься, – делал намек художник на предстоящие этюды.
– Да это же перекроенная строка из посвящения Дельвига «Пушкину»:
Пушкин! Он и в лесах не укроется, –
вдруг встрепенулся и, разводя руками, «уличил» Герасимова дотоле молчавший Благой.
– В таком случае скажите, знатоки, что за «тамбовский поэт» танцевал на балу у Лариных? – И художник, к еще большему удивлению гостей, начал декламировать на память:

Обрадован музыки громом,
Парис окружных городков,
Подходит к Ольге Петушков,
К Татьяне Ленский; Харликову,
Невесту переспелых лет,
Берет тамбовский мой поэт,
Умчал Буянов Пустякову,
И в залу высыпали все,
И бал блестит во всей красе.

– Тамбовских друзей у Пушкина было немало. Вадковские. Лунин. О них упоминается и в романе «Евгений Онегин». Особенно же он любил поэта Евгения Боратынского и даже соревновался с ним, в «Онегине» называл его то певцом «пиров и грусти томной», то певцом «финляндки молодой», а к седьмой главе даже эпиграфом взял стих из поэмы «Пиры»: «Как не любить родной Москвы?»
– Да, Москвы не любить нельзя… – вставил академик. – Не хуже Парижа.
Петров, чувствуя, что академик подытожил беседу и как бы выключился из пушкинской темы, взглянув на часы, решил реанимировать разговор и снова повернуть его в тамбовское русло:
– Ведь и Натали Гончарова родилась на Тамбовщине, и прототип Татьяны Лариной считается родом оттуда же…
Видя, что время идет, а еще не получено согласие художника, которого в любой момент могут позвать в высокие инстанции, как предупредили в приемной, из которой уже доносятся длинные тревожные звонки, предвестие конца беседы, Петров открыто пошел на последний довод:
– Да, берите только «Евгения Онегина», а я возьмусь готовить текст к публикации, и будет юбилейный «Онегин» козловским…
– Что значит «козловским»?
– Так ведь я тоже родился в Козлове.
– Вот как?! Земляки, значит.
– И лет эдак через пятьдесят, когда, может, и нас не будет…
– Ну-ну, Вы-то еще будете, Вы человек молодой…
– …достанет юбилейный том какой-нибудь дотошный козловский любитель книг и вспомнит про нас…
– От вас, козловцев, действительно «и в лесах не укроешься»… Убедил. Подумаю. – И глядя на часы, добавил: – Не знаю, как будет через пятьдесят лет, но я всё более стремлюсь жить днем сегодняшним, дорожу каждой подаренной мне минутой, особенно если удается взять в руки кисть. – И запыхивая трубкой, добавил: – Извините, что отнял у вас столько времени…

Не через пятьдесят, а через сорок один год, когда действительно все забыли и об этом уговоре, будто его и не было, и об иллюстрациях, будто и их не было, я сбился с ног в поисках юбилейного издания. Не буду рассказывать о своих чувствах, когда издание было найдено, а именно нужный том оказался замененным другим изданием – 1963 года, и о том, что Азалия Алексеевна Земляковская, просмотревшая внимательно в своей личной библиотеке юбилейное Полное собрание, сообщила мне, что никаких иллюстраций, никакого Герасимова там нет и не было. «Да было же, – думал я, – слишком авторитетное издание свидетельствует об этом, да и сам я, кажется, когда-то видел эти иллюстрации». Оказывается, в тот юбилей было не одно Полное собрание сочинений поэта. И именно это затрудняло поиск. Я-то предполагал, а вот как объяснить в библиотеке? В центральной городской мне просто дали «огоньковское» издание, а когда я отказался, дежурившая в читальном зале девушка удивленно спросила:
– А какое произведение Вам нужно?
И на мой невразумительный ответ «никакое» так сочувственно посмотрела на меня, и взгляд ее словно говорил: «А не надо ли вам врача?»
Мне жалко стало, что я потревожил ее покой, ведь она читала какой-то роман, шевелила губами и сладко улыбалась, а я с каким-то Полным собранием… Ей кажется, что читатели ей досаждают, мешают. Вот и я… Нет чтобы взять, что дают…
Она напомнила мне равнодушного продавца, у которого спросили зубную щетку, а он столь же равнодушно отвечает, что зубной щетки нет, а есть наждачная шкурка…
К счастью, таких библиотекарей не так уж и много.
И вот наконец заведующая библиотекой пединститута Галина Александровна Конопухина так изящно, медлительно, бесшумно, так благоговейно подает мне заветный третий том, произнося долгожданную фразу:
– Здесь иллюстрации Александра Михайловича Герасимова…
О, она не представляет, с каким нетерпением я беру этот том в желтой немного потрепанной суперобложке, которую оформил прекрасный художник Николай Васильевич Ильин, под которой сохранилась как новехонькая прочная коричневая обложка с золотым тиснением…
Да она и не ведает о моем чувстве, какое открытие я сделал, прежде всего для себя, а может, и не для себя только: том с иллюстрациями Герасимова стоит на книжной полке сорок лет, а считается, будто этих иллюстраций даже и не было…
Да, не ведает, потому что, словно хочет меня еще чем-нибудь удивить и обрадовать, берет с полки книгу и предлагает:
– А вот также к тому юбилею издано было Полное собрание сочинений Пушкина, и представьте себе, в одном томе…
– Что Вы говорите, очень интересно, – листаю я тончайшую бумагу и восхищаюсь изданием, но поймите меня правильно, мои мысли живут уже иллюстрациями А.М. Герасимова.
Галина Александровна так же неторопливо, легко и элегантно возвращает книгу на свое место.
Так же бережно она поставит и Лермонтова, и Апулея, и учебник по физколлоидной химии. И так же благоговейно подаст читателю, найдись только любая из книг в фондах библиотеки и будь востребованной.
Такие подвижники – соучастники больших и малых открытий.
Когда-то в рукописном отделе ГБЛ имени В.И. Ленина такие же влюбленные в свое дело сотрудники отступили от правила и подали мне рукопись «Временника» Ивана Тимофеева XVII века не на второй день, как это предусмотрено правилами, а тут же, потому что показал я им билет на поезд и убедил, что при них найду аналогию к «Слову о полку Игореве» и тем самым может проясниться еще одно темное место в «Слове», как это и случилось на самом деле. А хранитель Псковского древлехранилища Творогов в 1970 году помог мне найти дотоле неизвестные списки «Повести о прихождении Сейскаго Краля с немцы под град Псков».
Честь и хвала библиотекарям!
И не только им.
К Тамаре Ильиничне Вороновой, директору Дома-музея А.М. Герасимова, после открытия выставки картин художника М.Ф. Чиркина я обратился с просьбой дать возможность взглянуть на оригиналы картин Герасимова «А.С. Пушкин и Адам Мицкевич» и «Бал у Лариных».
В считаные минуты Наталия Полякова предоставила мне такую возможность – я стоял завороженный: я знаю другие варианты этих картин.
Об этих наблюдениях и поведу речь дальше.

2. Герасимовская Пушкиниана

Итак, Александр Михайлович Герасимов рисует Пушкина, иллюстрирует его произведения.
А где истоки герасимовской пушкинианы?
Обращаемся к упоминаемому каталогу.
Первое упоминание: «1937 год. Всесоюзная пушкинская выставка. Москва». Идеально было бы найти каталог этой выставки и выяснить, какие работы были представлены на ней нашим земляком. И хотя в наших условиях это пока оказалось тщетным, думаю, всё же такое уточнение сделать не невозможно.
Судя по свидетельству юбилейного каталога выставки А.М. Герасимова, им была выполнена картина маслом на холсте размером 230х280, которую он назвал «А.С. Пушкин («Пишу, читаю без лампады»)». Слева, внизу холста есть надпись: «1937. А. Герасимов». Картина хранится в собрании семьи художника.
Герасимова вдохновили вот эти строки из «Медного всадника»:

Пишу, читаю без лампады,
И ясны спящие громады
Пустынных улиц, и светла
Адмиралтейская игла.

Художнику удалось передать зрителю цветовые нюансы своеобразного освещения: большое окно, белая петербургская ночь, блеск адмиралтейской иглы – за всем этим чувствуется опытная рука мастера. «Что касается образа Пушкина и интерьера, – пишет в своей книге «А.М. Герасимов» М. Сокольников, – то тут автор потерпел неудачу. Пространство правой части композиции необычно зачернено, фигура Пушкина получилась грузная, неверной в пропорциях, лицо поэта не выражало вдохновения».
А ведь именно к поэтическому вдохновению, рождению творческого замысла и обратился художник. К 150-летию поэта он вновь решился на вариант картины «Пушкин за рабочим столом». Уменьшение размера полотна, углубление психологии поэта, уточнение сюжета благотворно сказались на итоге. И всё же…
Думается, художник понимал, что одна из причин неудачи разрешения пушкинской темы – это заданность, работа к юбилеям и объясняемая этим спешка.
Шагом к преодолению неудачи был «Памятник А.С. Пушкину» (бумага, акварель, гуашь, размер 54,5х74). Это философское раздумье над значимостью творческого гения, а может, и подспудная мечта, которую художник мог выразить есенинскими словами:
Чтоб и мое степное пенье
Сумело бронзой прозвенеть.
Частично Герасимов сподобился такой судьбы. Частично.
Как знать, может, как своими парадными портретами нашел он друзей в поколении своем, так пушкинской темой, хотя и не до конца удавшейся, найдет он зрителя в потомстве, и мысли окажутся созвучными именно в прочтении пушкинских строк…
Еще одной вехой и, скажем, более удачной, была картина «А.С. Пушкин и Адам Мицкевич в Летнем саду» (1955 год. Холст, масло, 79х87). В юбилейном каталоге было означено место нахождения картины – собрание семьи художника, теперь же можно сделать поправку: Дом-музей A.М. Герасимова в Мичуринске.
Глядя на оригинал, где ладные фигуры двух поэтов даны в полный рост, в темных плащах и цилиндрах и занимают самый центр полотна, а на втором плане изображены скульптуры Летнего сада, думаешь о покровительстве высших сил над искусством, идущем от античных традиций.
От картины веет величием, уважением к таланту, к дружбе двух поэтов, представителей культур братских народов. Чье сердце не забьется чаще при встрече с удивительно простыми и в то же время великими людьми?
Помните, как вспоминала Пассек о том, как Пушкин и Боратынский появились на балу: «Они шли рядом, им уступали дорогу». С Пушкиным многие выдающиеся современники шли рядом. Он возвышал, облагораживал, освещал талант многих: Кольцова, Гоголя, Дельвига, Боратынского. И Мицкевича тоже.
Сюжетом «А.С. Пушкин и Адам Мицкевич» художник как бы подытоживал пушкинскую тему. На сей раз рука и глаз не подвели. Сюжет настолько захватил его, что он решил повторить картину, увеличив ее.
Изменилось время – шел пятьдесят пятый год, облака на политическом небосводе предвещали очистительную грозу XX съезда. Тучи сгущались над всеми, кто был близок к тирану. Герасимов не был исключением.
А потому раздумья о судьбах искусства выходят на передний план.
Художник тоже скажет свое слово на тему «талант и монарх».
Натянут холст теперь уже размером 185х210. И никаких сроков, никаких обязательств. Это он напишет для души. Этой картиной он постарается реабилитироваться за все неудачи пушкинской темы и, даст бог, может, именно этой картиной он сделает шаг к бессмертью.
Ведь многое, чему отдавал он предпочтение, скажем, политике, что со всей страстью стремился выразить в церемониальных портретах, на поверку может оказаться тленом, искусство же вечно. Вечен и Пушкин.
Каждый раз, вновь беря кисть и подходя к новому холстy, он стремится забыть о своих обретениях и неудачах.
Счастье настоящее – не в результате, славе и овациях, а более в самом процессе работы, в этом мгновении, когда ты стоишь с кистью перед холстом и мольбертом.
Полное сосредоточение.
И каждый раз словно впервые берешь кисть. Как в реку опускаешься, будто в ту же, да уже не в ту…
Главное – сделать верные контуры персонажей, наметить сюжет, что уже созрел в голове.
Он сделал первые штрихи, еле заметные, понятные лишь ему одному. Лицо гения…
Вот где художника всегда подстерегала неудача… Да его ли одного?..
Не повторить бы других художников, не оказаться у них в плену: у Кипренского, Репина, Серова, Ге…
Не увлекаешься ли оттенками, играя углем? Помнишь, как «Христос и грешница» увлекли Поленова, пришлось исполнение в угле оставить в своей мастерской, в Поленове, как произведение самостоятельное, а для императорской выставки делать новую картину. Но какой труд, не этюд же, а громадное полотно. Холст теперь – в Русском музее, а исполнение в угле – в его Доме-музее…
И вот уже самый центр картины занимает Пушкин. Он – центр всей нашей русской культуры… Кажется, очертания получились недурненько. Рядом – польский поэт. Профиль изучен Герасимовым на портрете В. Ваньковича (1827 год), но, пожалуй, у И. Шмеллера профиль получился более выразительным: мощный подбородок, спадающая на лоб прядь волос, выделяющиеся губы…
Но у него будет свой Мицкевич. Он придаст ему величие, значительность, выразит гениальность. Он лишь на полгода старше Пушкина, им по двадцать семь…
Лишь немногим более года прошло после восстания декабристов, осталось три года до польского восстания.
Свое отношение к Мицкевичу Пушкин выразил в стихотворении «Он между нами жил…»:

Он между нами жил
Средь племени ему чужого; злобы
В душе своей к нам не питал, и мы
Его любили. Мирный, благосклонный,
Он посещал беседы наши. С ним
Делились мы и чистыми мечтами
И песнями (он вдохновен был свыше
И свысока взирал на жизнь). Нередко
Он говорил о временах грядущих,
Когда народы, распри позабыв,
В великую семью соединятся.
Мы жадно слушали поэта…

На картине Герасимова Мицкевич жадно слушает русского поэта; темно-красный хитон, на котором играют блики предзакатного солнца, выделяет польского поэта, его русский собрат дан в торжественно темном сюртуке, полами которого играет петербургский ветер, показывая светлую подкладку; кипенно-белые кружева рукава рубашки, жабо подчеркивают, что народность не в лаптях и сарафане.
На сей раз отсутствуют цилиндры: Петербург – священное место и тема собеседников священна.
На левой руке Мицкевича наброшена дорожная накидка путешественника, перчатка; они идут по-братски, взявшись за руки. Пушкин забыл о торжественности момента, перчатки небрежно заткнуты за полы, он говорит вдохновенно, глаза горят, лицо прекрасно, жест правой руки выдает в нем пророка…
Они с нами рядом, мы видим их не в отдалении, не в полный рост. Проходят мимо. Художник приглашает зрителя остановиться, всмотреться, подумать, не пропустить, чтобы два гения европейской культуры не прошли мимо нас…
А в отдалении, на втором плане, по булыжной мостовой вышагивают николаевские гренадеры, в поле зрения вступили пока двое, но им несть конца, им навстречу спешит парочка обывателей или купцов, где-то стучит коляска. Поэтам не по пути с ними, а им не до поэтов.
Но ты, читатель, зритель, не пройди мимо гениев…
А там, на третьем плане, на мощном гранитном постаменте высится скульптурная громада: на вздыбленном коне тот, кто Россию поднял на дыбы. Красноватая гранитная глыба, что доставлена из Лахты по указанию нашедшего ее крестьянина Степана Вишнякова, и есть тот прочный фундамент, прочное основание, которое нужно в любом деле, в деле государственном прежде всего…

Герасимов подступался к Петру и с мольбертом, делая наброски и этюды и изучая пушкинского «Медного всадника». Попалось ему и «Письмо другу, жительствующему в Тобольске» Александра Радищева, написанное на второй день после открытия памятника Петру I, которое состоялось 7 августа 1782 года. Прибывший в Россию в 1766 году французский скульптор Фальконе уже через два года выставил на всеобщее обозрение гипсовую модель, и только к 1777 году были закончены работы по отливке памятника.
Художника удивил случай: «когда во время заливки меди металл прорвал форму и полился вон, Фальконе, в ужасе и отчаянии бросив всё, убежал из мастерской» и только литейщик Хайлов совершил героический поступок: «отважно заделал брешь в форме и спас памятник».
Он с жадностью вчитывался в «Письмо» Радищева, отмечая про себя места: «О Петр! Когда громкие дела твои возбуждали удивление и почтение к тебе, из тысячи удивлявшихся великости твоего духа и разума был ли хотя один, кто от чистоты сердца тебя возносил?»
А от чистоты ли сердца возносил своего кумира он, Герасимов, или отдавал дань своему официальному положению?
«Частный человек гораздо скорее может получить название великого… но правителю народов мало для приобретения сего…»
«Он мертв, а мертвому льстити не можно!» – хорошо сказано, заключил художник.
Он не будет выписывать ни надписи по-латыни, изобретенной Александром Сумароковым, ни «десницу простертую» «к своему народу», как объясняла Екатерина.
– Десницу, простертую к своему народу, я дам пушкинскую, – решил художник, – а не монаршью. Это и будет моим толкованием назначения людей искусства…
Причудливые переливы осенних петербургских облаков занимают едва ли не полхолста, золото осенней листвы напоминает о вечном обновлении природы, о любимом времени года поэта, и всё это так гармонирует с общим настроением, цветовой гаммой картины.
Но почему Герасимов, несомненно оставшийся довольным этой картиной, не любил говорить о пушкинской теме своего творчества?
Видимо, потому, что говорить следовало бы всё. И о неудачах тоже… А о неудачах говорить он не любил.
К сожалению, и исследователи творчества Герасимова не любят говорить о неудачах художника, а потому мало говорят и об удачах пушкинской тематики, все еще по-старинке продолжая считать этикетные, церемониальные портреты Ворошилова чуть ли не высшими достижениями художника.
Какая чушь!
Клевета на художника.
Сей, как на поверку оказалось, бездарный полководец стремился приручить президента Академии художеств и сделать его карманным художником.
А художник – это талант. Загнанный в клетку истории, он недаром изобразил тебя, Климентий, правой рукой новоявленного Нерона, узурпатора и тирана, вместе вас, вышагивающих по набережной Москвы-реки с неестественно чопорным вывертом ног…
Один из знатоков, прочитав это место, сказал, мол, есть мнение, что ноги-то как раз писал и не Герасимов. Вот те раз… Что же, еще одна загадка?
И всё же пушкинское «ужо тебе…» и «волхвы не боятся могучих владык» ему родней, ближе, хотя и оказалось недосягаемым…

3. «Онегина» касаясь кистью

Шесть забытых иллюстраций А. М. Герасимова к «Евгению Онегину»

Впрочем, одну помнили: «Бал у Лариных». Она хранится ныне в Доме-музее в Мичуринске, исполнена на бумаге размером 46х65 акварелью и гуашью.
Когда Наталия Полякова со второго этажа принесла для меня эту картину, я глазам не поверил: то же, да не то… Композиция идентична, но в книжной иллюстрации каблук гусарского сапога, начищенного до блеска, настолько ощутимо передает пушкинский стих «паркет трещал под каблуком», что нельзя было не заметить его отсутствия на оригинале.
Ва-ри-ант…
А это для искусствоведения что-то значит.
И вот я рассматриваю, по-своему читаю иллюстрации к «Онегину».
Приведу полностью названия их, как они означены на странице 513 третьего тома Полного собрания сочинений А.С. Пушкина в шести томах, вышедшего в 1949–1950 гг. в московском издательстве «Художественная литература».

Список иллюстраций

Иллюстрации работы академика, народного художника СССР А.М. Герасимова
«Евгений Онегин»
«Господский дом уединенный…» (Глава вторая, I)
«Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» (Глава пятая, II)
«В огромной зале всё дрожало,
Паркет трещал под каблуком…» (Глава пятая, XLII)
«…Младой певец
Нашел безвременный конец!» (Глава шестая, XXXI)
«Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой» (Глава шестая, XL)
«Я вас люблю (к чему лукавить?)…» (Глава восьмая, XLVII)

Прежде всего, выскажу несколько общих замечаний.
Издатели тома Д.Д. Благой и С.М. Петров, а также редактор И.А. Сафронов и технический редактор Ж.А. Примак хорошо поняли стремление художника к точному следованию тексту романа, поместив вкладки с цветными иллюстрациями строго после тех страниц, где напечатаны строки, ставшие названиями картин, соответственно после страниц – 32, 86, 102, 116, 120 и 160.
Вероятно, издателям было мало имени А.С. Пушкина, им захотелось придать еще больший вес своему детищу, и имя художника они дают с его регалиями, что ныне не может не выглядеть некорректным по отношению к Пушкину. Будем считать это данью времени дремучего формализма, когда оценивались дела не по качеству, а по тому, какой пост занимал исполнитель. Хотелось бы думать, что инициатива шла не от художника, ибо основная его должность «президента» не указана.
Все шесть иллюстраций, хотя и неравнозначны, выполнены рукой большого мастера композиции, цвета, групповых образов, пейзажа. Надо полагать, А.М. Герасимов отдавал себе ясный отчет в том, что с пушкинианой связаны имена великих мастеров кисти В.М. Васнецова, Вл. А. Серова, И.И. Крамского, С.А. Коровина, П.А. Федотова, А.Н. Бенуа, ­К.П. Брюллова, В.А. Фаворского; множество выдающихся художников обращались и к «Евгению Онегину»: В.Е. Маковский, М.П. Клодт, П.П. Соколов, К.А. Коровин, И.Е. Репин, М.В. Добужинский… Он, Герасимов, был их продолжателем и единомышленником, но и оппонентом тоже. Он должен сказать свое слово, а потому работал самозабвенно, ставил сложные задачи, которые стремился разрешить с присущими ему трудолюбием и работоспособностью.
Вульгарно-социологическое понимание Пушкина, характерное для литературоведения первой половины XX века, не могло не сказаться и на иллюстрациях Герасимова, стремившегося противопоставить зримо господскому дому крестьянскую развалюху. Сознательно ли, нет ли, но получился свое­образный диалог с Пушкиным. Помните: «Ох, лето красное, любил бы я тебя…» Герасимов же, похоже, любил лето красное, и потому два листа из шести дают летний пейзаж: «Господский дом уединенный…» и «Там у ручья в тени густой…». Эти листы менее других пушкинские и менее других удачны, первый особо подчеркивает социальное расслоение (дворец и хижина, хоромина и хата, как хотите), второй лист – дань недавно закончившейся войне – у могилы Ленского.
Наиболее же пушкинскими и наиболее удачными, на мой взгляд, оказались два листа: «В огромной зале все дрожало, /Паркет трещал под каблуком…» и «Младой певец/ Нашел безвременный конец!» (а короче назовем «Бал у Лариных», как назван вариант иллюстрации, оригинал которой хранится в Доме-музее, и «Дуэль» – по нашей интерпретации).
А что сказать еще о двух иллюстрациях: «Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» и «Я вас люблю (к чему лукавить?)…»? Первая из них не столько «пушкинская», сколько герасимовская, она вобрала в себя и полноту жизни, и представление о времени года, и стремление персонажа показать товар лицом, выйти в люди, вторая содержит лишь попытку передать драматический кульминационный момент отношений теперь уже Татьяны Дмитриевны Лариной, светской дамы, и Евгения Онегина, теперь уже не «молодого повесы», психологическое состояние героев. И всё же, несмотря на несомненные удачи этой иллюстрации, она отдает театрализованностью, она более иллюстрирует оперу, нежели роман в стихах, другими словами, представителю реализма социалистического не дался реализм пушкинский, высокий реализм XIX века…
Эти общие замечания подводили меня к проблемам изучения забытых иллюстраций А.М. Герасимова. Вот они:
– попытка первоначального прочтения; степень реализации замысла художника и насколько душа его оказалась «в сношеньи» с душой поэта;
– пути поисков оригиналов иллюстраций;
– последовательность исполнения художником иллюстраций.
Занятия этими проблемами – «всерьез и надолго», но если мы хотим, чтобы народная тропа не заросла к творчеству художника, то разрешать их надо, и при изучении «Евгения Онегина» в школе благодатный материал приблизит к юношеству и Пушкина, и изобразительное искусство, и край отеческий, коим гордиться не только можно, но и должно.
Я же выскажу свои соображения на означенные проблемы.
Где искать оригиналы?
Во-первых, они не могли пропасть, навряд ли утрачены, потому что дороги художнику были даже самим фактом их тиражирования в юбилейном издании. Но если даже и утрачены, то по копиям изучение не невозможно.
Во-вторых, они не могли уйти далеко из поля зрения художника.
Поиски в архиве Государственного издательства художественной литературы в Москве также могут быть плодотворными.
Необходимо также снестись с архивами Д.Д. Благого, а скорее С.М. Петрова, земляка художника, где можно найти свидетельства о работе Герасимова над иллюстрациями, а может, и сами иллюстрации, исполненные рукой художника.
А может, они у нас под руками, да мы не обращаем на них внимания, как, скажем, на третий том Полного собрания сочинений А.С. Пушкина, ведь подумать только – двести тысяч экземпляров – и вывод: «серию… не удалось завершить»! Поистине «мы ленивы и нелюбопытны».

* * *

«Бал у Лариных». Напрасно я искал описание этой картины, хотя и считается она единственной известной из шести. В каталоге, подготовленном к столетию художника, в разделе «Графика. Рисунок, акварель, гуашь» на странице 29 дано краткое описание: «Иллюстрация к роману А.С. Пушкина «Евгений Онегин». Бал у Лариных, Б., акв., гуашь. 46х65. Слева внизу: АГ 1949, Дом-музей А.М. Герасимова, Мичуринск. Инв. № 421».
Цветная иллюстрация в третьем томе имеет размер 10,7×14. Такая композиция реализует замысел названия картины. «В огромной зале все дрожало,/ Паркет трещал под каблуком…», ибо действительно создает эффект пространства, многолюдия, всеобщего подъема, веселия, тесноты. За счет вертикального расположения увеличилось пространство, дано больше воздуха, что придало не только большую торжественность, но, главное, большую возможность сосредоточить внимание на главных персонажах – танцующей паре Онегин – Ольга.
Сочетание светлого и темного создает атмосферу значительности, праздничности, радостного настроения, но предвещающего тревогу. Льется свет люстр, придающий какие-то новые оттенки. На всём играют блики света. Стулья, стены, гардины, одежда – всё будто кружится, мелькает, словно художник смотрит глазами увлеченного вихрем вальса участника бала и в эту аллюзию вовлекает и зрителя. Великолепные костюмы, туфли, сапоги, панталоны, цилиндр. Одухотворенные лица. Всё в движении. Запах духов. Зрителю тоже хочется взять веер. Здесь нет и двух одинаковых лиц. Грациозность и красота Ольги, холодная неотразимость Онегина, мертвенная ревнивая бледность Владимира Ленского, внешнее спокойствие, зарождающаяся буря чувств в душе Татьяны. Изобилие чувств – красота, счастье, ревность, предчувствие дуэли. Художнику, кажется, удались пластичность, гармония, полнота жизни – всё передается и продуманной композицией, сочетающей передний план со вторым и третьим, игрой света и цвета, многочисленными деталями, движением, экспрессией, грацией. Но рука Ленского уже без перчатки… Поистине: когда начинался танец? В четыре года, когда француз – учитель танцев учил поклонам, движениям, выворачивал ножки до боли, а может, и до легкого перелома, но, поощряемый родителями, которые готовили тебя стать неотразимым или неотразимой на любом балу. И уже пренепременно в любом танце отдаться партнерше полностью и без остатка, успеть поклясться в вечной любви и преданности, шепнуть на ушко между сложнейшими па, почему это Всевышний не сподобил их встретиться раньше, и далее скользить с еще большей легкостью по паркету в совершенно новехоньких башмаках, кожаная подошва которых впервые (непременно – впервые) имеет сношения с паркетом.
И так до следующего танца…
Одна из светских дам выразила в своем дневничке недовольство: сколько она наслышана была о неотразимости Пушкина, каков он сердцеед, она даже приготовилась выказать к нему полное безразличие, случись ей потанцевать с поэтом. Случилось, а он, невежа, даже не взглянул на нее, вместо клятв в вечной любви, он был небрежен и в одежде, а башмаки его были стоптанными…
Знать, Пушкин не был ни повесой, ни ревнивцем, ни жертвой света и его причуд. И его дуэль – это не прихоть дворянского сына, а подвиг поэта, Человека, восставшего за поруганную честь.
А ее, обидевшуюся даму, мы и вспоминаем сегодня потому, что ей посчастливилось танцевать с великим человеком.
Об этом поведал нам на одной из своих лекций о Пушкине, в петербургской квартире Пушкина, академик Юрий Лотман, тогда еще полуопальный тартуский профессор.
Как ты догадался, читатель, «Бал у Лариных» – лучшая иллюстрация А.М. Герасимова к «Евгению Онегину» и, смею думать, из шести была первой по исполнению. Художник, казалось, сделал немыслимое.

«Дуэль» – надо полагать, вторая картина, к которой приступил художник. Если на первой в центре Онегин, а Ленский дан слева, то теперь самый центр займет поверженный поэт-романтик. Слишком свежи были впечатления от 1937 года, столетия со дня смерти поэта, когда он даже подумывал написать «Дуэль», но дуэль другую, и, представив себе прицельные выстрелы вопросов: «На что намекаешь, художник?» или «Кого оплакиваешь, Герасимов?» – он даже себе в этом не мог признаться, испугался самой идеи – ведь эхо выстрелов доносилось и до него, и, кто знает, один из них мог бы и его не миновать.
Довлел и Илья Репин с его «Дуэлью». От него не ушел. Его Ленский будто в зеркальном отражении от репинского. У Репина страшно довлеет мельница, он ее отодвинет влево, даст лишь одну стену, притом деревянную, крестьянскую, маленькое колесо, зато лес берендеев будет давить, и снег сделает темно-голубым, почти неестественно черным, а лицо жертвы, такое молодое, бледное, скажет вам о бессмысленности смерти. С репинского секунданта он снимет барский тулуп и оденет его в обычную шубу, поставит на колени, а лицо сделает реальным, заплаканным, красноватым.
А на втором плане «лишний человек», убийца с его секундантом.
Еще не рассеялся синий дым выстрела, рука еще сжимает пистолет, но в левой – уже цилиндр: свершилось, убит, роковые девять шагов пройдены. Руки Ленского раскинуты картинно, романтически, но понятно: его романтические заблуждения кончились реальной смертью.
Но жизнь не кончается, где-то в левом углу светлое-пресветлое небо, где стоит возок.
Неба мало, рядом его почти совсем нет. Есть темнота, а она – всегда зло. Пушкин не говорит о христианстве, Герасимов – тем более, но читатель, глядя на картину, задумается о вечных философских вопросах – жизни и смерти. Ведь совсем скоро постигнет участь Ленского и автора романа в стихах. Недаром Лермонтов скажет: «Как тот певец, неведомый, но милый…» А мне бы хотелось именно так назвать эту иллюстрацию.

«У памятника Ленскому» – так кратко можно назвать следующую иллюстрацию. Если в «Дуэли» почти нет линий, цвет дан размыто, художник (да и зритель тоже) смотрит будто сквозь слезы на бессмысленную кончину поэта, то здесь всё настолько четко просматривается в ясный летний солнечный день: и памятник у ручья между двух сосен, и разнотравье под копытами скорого быстроногого чалого коня, и молодая наездница, и золотая нива скошенной ржи, собранной в копны проворным селянином, и выводок грачей, собирающихся в стаю, и ветряк на горизонте, и белокипенные ромашки, дразнящие своим вечным «любит – не любит», – что трудно оторвать глаз и от главного, и от деталей.

Там у ручья в тени густой
Поставлен памятник простой…
И горожанка молодая,
В деревне лето провождая,
Когда стремглав верхом она
Несется по полям одна,
Коня пред ним остановляет,
Ремянный повод натянув…
Глазами беглыми читает
Простую надпись – и слеза
Туманит нежные глаза.

К сожалению, художник слишком прямолинейно подошел к пониманию этого отрывка, и он, мастер подачи лошадей, вдруг идет по самому легкому пути, по-ученически помещает профиль коня на переднем плане, и он занимает добрую половину картины.

«Господский дом уединенный…», видимо, выполнен был следом за «Памятником Ленскому» и тоже содержал летний пейзаж, который художнику не представляло труда набросать в одночасье, повторив один из многочисленных этюдов, исполненных где-нибудь на реке Иловай, а может, и на Лесном Воронеже. Сочная кисть передает и бушующую зелень, и зной летнего полдня, и ниспадающий свет, и переливы речной глади, и полюбившихся художнику купальщиц, и водораздел между прошлым и настоящим. Прошлое – уже на том берегу, но каково будущее у этого берега? И художник дает светлый треугольничек лесной реки…
Я бы не сказал, что эти две последние иллюстрации менее удались художнику, но то, что они менее пушкинские, – утверждал бы.
Герасимов мог ощущать это и быть не совсем довольным. Вот почему он пошел по пути углубления психологизма. И потому следующий сюжет выбран не случайно.
«Я вас люблю (к чему лукавить?)…» Из парадной залы богатого столичного дома льется золотистый свет люстр и бликами отражается на зеркальном паркете. Двери полуоткрыты. В комнате с темно-зелеными стенами зеркало отражает прошлую жизнь, их взаимоотношения, благородный порыв деревенской девушки, полюбившей Евгения, бессмысленную дуэль, его наставление и признание, что он «не создан для блаженства».
Столик и два стула приглашают к интимной беседе, еще всё можно вернуть! Но стулья лишние – на них не сидят; столик стоит для того, чтобы смог опереться оказавшийся без опоры Евгений. Он еще загадка – он закрыл рукой лицо; перчатки в цилиндре, больше не будут брошены. Герои стоят вполоборота друг к другу – взаимопонимания нет и не будет, хотя Татьяна, несмотря на величественность и неотразимость облика великосветской дамы, открыта и откровенна: к чему лукавить. Часы показывают, что время ушло безвозвратно.
Позы и жесты несколько театральны, но психологически убедительны.
Художнику оставалось исполнить только одну иллюстрацию, и тогда он пригласит этих пушкинистов. И хотя работа его захватила, он чувствовал, что самовыражения он еще не достиг и не испытал. Венец работы еще впереди, и он выбирает фразу из романа, что у всех на устах. К чему и ему лукавить, он идет с открытым забралом, словно в бой…

«Зима!.. Крестьянин, торжествуя…» – так названа иллюстрация ко второй строфе пятой главы романа, в книжке она помещена второй по порядку, исполнялась же, можно предположить, последней…
Нам непременно вспомнится продолжение:
…На дровнях обновляет путь;
Его лошадка…
Но напрасно искать на картине дровни, это неуклюжее деревенское приспособление для перевозки дров, состоящее из одних внушительных полозьев без кузова, под тяжестью которых лошадка и взаправду поплетется «рысью как-нибудь».
Художнику же хотелось передать счастье обновления природы, радостной встречи с первым снегом взрослого человека и ребенка, лошади и собаки, полноту дольней жизни, что сродни полюбившемуся ему с детства гоголевскому выражению: «И какой же русский не любит быстрой езды!»
Из-за стремительного движения, сверкающего снега играют краски, и сразу трудно определить даже масть лошади: она то ли бурая, то ли гнедая, скорее, рыже-гнедая, а точнее, игреняя, потому что навис (так называются хвост и грива) дан белесоватым.
Кто лучше разобрался бы в масти, ее разночтениях и оттенках, как не сын козловского прасола, безгранично любивший писать обозы. Недаром он сам потом скажет: «А я иду от степей широких, от вольного ветра, от коней лихих, троек с бубенцами, от земли плодородной!»
Савраско не «увяз в половине сугроба», а бежит по первопутку споро, весело, высоко поднимая и как-то по-особому осторожно сгибая ногу, будто еще опасаясь холодного снега, поднятая над головой десница молодого возницы энергично раскручивает длинный конец вожжей, поощряя ее на еще более оживленный бег. Слева, будто соревнуясь с лошадью, скачет темно-рыжая собачонка, по-заячьи и высоко отбрасывая задние ноги, распушив и подняв хвост, заученно артистически задрав куда-то в сторону и назад голову, заливается радостным лаем, при этом успевает сделать следы какого-то причудливого, ей одного понятного собачьего танца.
А на втором плане, справа, Жучка, взгромоздясь на салазки, удивленно тявкает, подбадривая своего любимца и выдумщика, дворового мальчишку, которому «больно и смешно» из-за отмороженного пальчика…
Помечтаем и попытаемся разгадать мысли главного персонажа.
О чем он думает?
Конечно же, о том, как он ждал этого момента, с лета готовил сани. Иной и сам санник да тележник, а хватись – а выехать не на чем. У него же всё ладно, добротно, всё подогнано. Художник проявил заботу и выписал все до детали, садись и изучай санное дело, сдавай испытания на мастерство санника: не вывернутся оглобли из закруток, не занесет сани на поворотах и раскатах – гляди, какой ровный след оставляют, знать, не только внешне красиво загнуты головки полозьев, но и снизу прилажены к ним новые подреза, или оковы; и с грузом не перевернется возок – равномерно поставлены копылья, скреплены они вязками да грядками, вдолблены в них отводы, потому и кузов, хоть и крестьянский, а сидит по-царски.
А вожжи? Не веревочные – ременные, а это что-нибудь да значит, не всякий ямщик такими похвастается, не всякий найдет и шлею даже едучи на базар с грузом, а он вот порожняком да со шлеей, зато с горы Саврасушко не почувствует надвигающейся тяжести, добротный мягкий хомут не натрет шеи, кольца у седелки и дуги не заржавели, а начищены до блеска, не хватает лишь колокольца, да уж недалече то времечко – будет сговор, будет и колоколец.
«Крестьянин, торжествуя», сидит не «черт знает на чем», а подложив душистого сенца, встал коленями на длинные полы нагольной шубы «красные дубки», а может, добротного тулупчика, что снимается с гвоздя не всякий день. И пошит не для красы, а тепла ради. Да хотя бы и красы для. Что с того? Была не была! Вырядился. Не какой-нибудь крестьянский треух, и шапку надел казачью, с верхом зеленого сукна и отороченную мехом, как говорится, дома щи без круп, а в людях шапка в рубль.
– Саночки расписные, а дома есть нечего, – укоряет родимая матушка.
– Каковы сани, таковы и сами, – отвечает сынок, – чай, не в чужие сани садимся, в свои, маманя. Не важно, как дома, важно, как на людях. – Бросил он в сани красный коврик-подстил, и догадалась мать, что погонит он со всех ног к своей суженой…
Ты, пчела ли, моя пчелынька,
Ты, пчела ли, моя белая…
– Нe идеализируешь ли дореформенного крестьянина, академик? – спрашивал внутренний самокритик. – Не из-за упреков ли в ностальгии по прошлому стал лишь в шестьдесят шесть академиком, по-мономаховски сказать, «сидя на санех», а по-державински проще, «в гроб сходя»? Не посмотрят, что президент. Ведь иллюстрацию к книге не утаишь, не спрячешь, не один авторский экземпляр, а целых двести тысяч, и обязательно горяченький Самому на стол ляжет. – И он мазнул на всякий случай светлую заплатку на шубе. – Зато уж избу деревенскую выпишу – ни о какой ностальгии не догадаются. Мало ли заготовок и этюдов приносил он из села Панское под Козловом. Пусть думают, что изба дореформенная…
И в правом верхнем углу рука мастера безошибочно вывела покосившуюся избенку с плетнем и деревьями в серебристом инее. Добавил голубушки – и запахло легким дымком, повеяло теплом.
Почему-то стал вдруг еще и еще обводить дугу, оттого стала она несоразмерной, зато гнет над крестьянином засимволизировал откровенней.
– Симметрии не получается, гармонии, – сокрушался художник. Мысленно он всегда делил холст, или в данном случае лист, на четыре равные части, а они, по его убеждению, должны уравновешивать друг друга, этому правилу он следует везде, этого требует и от учеников своих. А вот тут вдруг верхний левый квадрат оказался черным, пустым. Вначале-то он думал вдалеке, на горизонте, дать профиль сельской церквушки, но теперь, признаться стыдно, испугался: на церкви идет какое уж по счету наступление, динамит подкладывают, вон в его родном городе Боголюбку раскрывают, Ильинку собираются закрыть, а он – церквушку. А может, ветряк? И ветряк – символ собственности частной, тем более он уж дал ветряк – в иллюстрации, которую он назвал «Там у ручья в тени густой/ Поставлен памятник простой». Вот там бы, у могилы Владимира Ленского, церквушка была бы более кстати, да и памятничек он сознательно дал похожим на пушкинский, дать бы там профиль Святогорского монастыря, а здесь бы тот ветрячок дать. Повторять же ветрячок он не будет, еще скажут, фантазии у академика ни на грош.
Вот еще бы раз снова переписать эти две картины, тогда… Нет, нет, размечтался. Времени в обрез, эти пушкинисты уже подгоняют.
Стало быть, правый верхний квадрат надо облегчить: дам птиц.
Их оказалось, не по его умыслу, семь. Библейское число – вот наваждение. Ладно, умный промолчит…
Он подпустил темной синевы на горизонте в пустом квадрате, еще раз зачем-то тронул дугу и остался доволен: да ведь получилась, так сказать, летящая композиция, еще мгновение – и повозка переместится к повороту, симметрия восстановится полностью.
А зритель пусть домысливает. Полное собрание сочинений поэта будут читать люди не без фантазии. Реализм должен быть соци-алисти-че-ским. С таким мысленным итогом он и закончил еще одну, теперь уже последнюю иллюстрацию.
…Когда меня уверяли, что, кроме «Бала у Лариных», ни одной иллюстрации найти уже невозможно, я не верил. Не верил потому, что твердо знал, что они есть. Вот откуда я взял, объяснить тогда не мог. Потом вспомнил: да ведь я еще школьником срисовывал эту иллюстрацию и копию даже представлял на школьную выставку. А домик так похож был на наш, что под влиянием картины Герасимова я вышел и нарисовал свой дом с натуры в зелени тополей. И хотя акварелью успел раскрасить лишь деревья и соломенную крышу, учитель рисования Евгений Михайлович Силкин поставил мне «5», удостоверив оценку подписью…
Скажете, с санями да с упряжью придумано, вычитано. А далекое всё забыто да быльем поросло. Поросло? Суди вам Бог…
Всё помню.
Как председатель колхоза Дмитриевцев однажды попросил отогнать жеребца в конюшню за рекой. Кто бы из моих одноклассников отказался пролететь в председательских санках? «…Крестьянин, торжествуя…», хотя зима кончилась, вода в реке поднялась, мост залило. Конь безошибочно прошел по мосту, да потоком снесло меня с моста вместе с санями.
Конь не подвел, вынес. Спасли хорошие подковы.
Зато другой раз похожий случай чуть не закончился трагически.
Колхозное собрание закончилось далеко за полночь, обсуждали вопрос: молодежи – механизаторские профессии.
Нетерпеливый Красавчик понес меня, как только я накрылся райкомовским тулупчиком.
За день воды в реке у Рощи набралось столько, что конь, оступившись, перевернулся вместе с санями, заржал и захрипел, бил ногами по оглоблям.
– Супонь! – заорал я во всё горло, сбросил пальто и сапог, другой не поддавался, и мгновенно поднырнул под шею лошади, нащупал конец супони и дернул что было мочи. Поддалась, гужи разошлись, конь выпростался из повозки, хотя и сломалась оглобля, и с моей помощью оказался на берегу.
Теперь пришла его очередь спасать меня.
Он понял это, тряс головой, и конец супони угодил мне в руки…
На месте протопопа Аввакума я сказал бы: сама Богородица подала мне в кромешной тьме спасительный поводок.
Красавчик тянул меня на берег и, видя, что не получается, схватил меня зубами за плечо и вытащил. Еще шрам остался, а сколько уж лет прошло, почти тридцать.
Правая оглобля не годилась, и, приладив вместо нее вожжи, я в паре с Красавчиком в одном «сапозе» тянул сани через весь город: «…крестьянин, торжествуя…»
О чем я тогда думал?
О спасительной супони.
В сорок третьем мать провожала старшего брата Гришу на войну вместе с его одногодками. На станции в Моршанске провожавшие то ли в суматохе забыли отпустить супонь, то ли понадеялись друг на друга, то ли думали вернуться скоро, только вернулись – лошадь задушилась.
Погрузили ее на сани, впряглись, да и везли всю ночь в колхоз как вещественное доказательство. Не помогло.
В чем только их не обвиняли: и во вредительстве, и в пособничестве врагу, и в ослаблении мощи Красной Армии и любимого государства.
Не знаю, чем бы обернулось, но мы были мал мала меньше, да и отец погиб, какое уж там «ослабление».
Наказание ограничили годом бесплатной работы в колхозе.
Вскоре пришла бумага: Гриша погиб в первом бою.
Мать парализовало, у нее отнялись ноги и подняться могла лишь на веревке, которая, помню, висела над койкой, продетой через кольцо, прикрепленное к потолку.
Чтобы не обвинили ее еще и в симуляции, тринадцатилетний брат Коля с рассвета до заката отрабатывал за мать нa колхозном поле, а я, шестилетний, ухаживал за ней.
Мать протянула недолго…
Да что я о себе да о себе.
О Пушкине надо. О Герасимове. «…Крестьянин, торжествуя…»
А о себе… Буде интересно тебе, читатель, а мне досуг, составлю и собственное житие, как говорится, кто много жил, тот много видел.
А теперь позволь мне закончить словами пушкинского Пимена:

На старости я сызнова живу,
Минувшее проходит предо мною.

Эти слова любезны были и нашему земляку Александру Михайловичу Герасимову.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.