Судьба похлеще, чем роман

В. И. Нарбут

Поэт Владимир Иванович Нарбут родился 14 апреля 1888 года в родовом хуторе Нарбутовка, неподалёку от города Глухова на Черниговщине. Ещё в самом раннем детстве, когда он поливал дома из лейки цветочную клумбу, его отец Иван Яковлевич совершил одну идиотскую шутку. Он подкрался со спины к своему пятилетнему сынишке и неожиданно страшно и громко гаркнул ему в детское ушко, из-за чего малыш настолько испугался, что с этого момента на всю жизнь стал заикой. После этого он во время разговора вдруг начинал спотыкаться и с напряжением повторял слово-вставку «ото…». «С точки… ото… ото… ритмической, – говорил он при обсуждении чьих-нибудь слабых стихов, – данное стихотворение как бы написано… ото… ото… сельским писарем».
В 1905–1906 годах Владимир перенёс болезнь, следствием которой стала хромота из-за удаления пятки на правой ноге. Говорили, что он наступил босой ступнёй на ржавый гвоздь, и, чтобы спасти от начинающейся гангрены, ему удалили всю правую пятку.
В 1906 году Владимир и его брат Георгий получили аттестаты зрелости и в том же году были зачислены в Петербургский университет. Сначала Владимир учился на математическом факультете, потом – на факультете восточных языков, а впоследствии перешёл на историко-филологический.
А в 1910 году он выпустил свой первый поэтический сборник «Стихи», который получил хорошие отклики от В. Брюсова, Н. Гумилёва и В. Пяста, познакомился с Александром Блоком, Максимилианом Волошиным, Михаилом Кузьминым и кружком «акмеистов», одним из которых он вскорости и стал.
Но в 1912 году он выпустил небольшую книжечку «Аллилуйя», которая вызвала резкое недовольство Святейшего Синода, из-за чего ему пришлось продать своё издательство и на время уехать в Абиссинию. Возвратившись назад, он опять поселился жить в своём родовом имении.

Жизнь в русской глухомани показалась поэту стоячей, как тёмная вода в старом болоте. И потому, пока он сидел в своей Нарбутовке, в 1914 году, словно от скуки, он женился на Нине Ивановне Лесенко и переселился к ней в ближний городок Глухов. Там он начал сотрудничать в провинциальной печати, совмещая это с работой в страховой конторе. Но главное – он пишет много стихов. В этот период он издаёт в Петербурге две маленькие книжечки – «Любовь и любовь» (1913) и «Вий» (1915) – всего из нескольких стихотворений, тематически и стилистически примыкающих к его «Аллилуйе». А в 1916 году у него родился сын Роман. «Не роман на бумаге, так Роман в колыбели», – не слишком удачно пошутил он над своими былыми устремлениями.
К 1917 году Владимир примкнул к местной группе левых эсеров, а после Февральской революции – за месяц до переворота в Петрограде – он вошёл в Глуховский Совет, склоняясь к большевикам. 1 октября 1917 года он подаёт заявление о выходе из партии эсеров и вступает в члены ВКП(б), становясь первым большевиком в уезде (партбилет № 1055). «Я всегда тяготел к левому крылу социалистов-революционеров и “даже” к большевикам», – говорит он, объясняя свой поступок. А затем упрекает глуховскую организацию эсеров в бездеятельности и в том, что в её составе «фигурируют людишки очень и очень вправо стоящие».
Нарбут «последовательно отстаивал в Совете большевистские позиции», был единственным на первых порах, кто после 25 октября требовал поддержки и осуществления декретов советской власти в Глухове. И он был избран в Глуховский Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов, несмотря на бурно развёрнутую в местной печати кампанию против «большевика и поэта-футуриста».

А в новогоднюю ночь 1918 года семья Нарбута, которая собралась для празднования на усадьбе его жены Нины, подверглась нападению банды красных «партизан», которые громили «помещиков и офицеров». Владимир Иванович за свою жизнь несколько раз уходил чудом от смерти, выскальзывая из её рук и оставаясь живым. И вот как позднее напишет об этом случае внучка поэта Нарбута – Татьяна Романовна Романова, уточнив при этом мимоходом одну невторостепенную деталь: «…На хутор Хохловка, где семья Нарбутов встречала Новый год (это было 1 января 1918 года), ворвалась банда анархистов и учинила расправу. Отец Владимира Ивановича успел выскочить в окно и бежал, жена с двухлетним Романом спряталась под стол, а остальных буквально растерзали. Был убит брат Сергей и многие другие обитатели Хохловки. Владимира Ивановича тоже считали убитым. Всех свалили в хлев. Навоз не дал замёрзнуть тяжело раненному В. И. Нарбуту. На следующий день его нашли. Нина Ивановна (первая жена поэта) погрузила его на возок, завалила хламом и свезла в больницу. У него была прострелена кисть левой руки и на теле несколько штыковых ран, в том числе в области сердца. Из-за начавшейся гангрены кисть левой руки ампутировали».
Так что к хромоте правой ноги у Владимира добавилось ещё отсутствие левой кисти.
Как видим, в этой трагической ситуации отнюдь не блеснул своим геройством отец Нарбута, который вместо защиты своего семейства рванул через окно наутёк и скрылся в ночном мраке, бросив в руках свирепых погромщиков свою жену и детей. Если вспомнить его более раннюю идиотскую шутку над сыном, которая привела мальчика к заиканию, то умственные способности Ивана Яковлевича высокими назвать было нельзя, как, собственно, и твёрдость его воли тоже.
Говоря, что хромота Нарбута, как и потеря им левой руки, стала следствием ранения, полученного им во время участия в Гражданской войне, Катаев, как и многие другие мемуаристы, повторяет общепринятое всеми заблуждение, кочующее среди писателей, копирующих друг у друга одни и те же недостоверные описания, в которых о нём говорится: «Нарбут, высокий, прихрамывающий, с одной рукой в перчатке – трофеи времён гражданской войны».
Но в войне он не участвовал, хотя хромота и ампутированная рука становятся важными элементами нарбутовского образа, причём как в случае автоописания, так и при формировании этого образа в текстах его современников. Интересно рассмотреть в связи с этим стихотворение Нарбута «После грозы», впервые опубликованное в программной подборке акмеистов в журнале «Аполлон» (1913) и впоследствии включённое Нарбутом в состав поэтического сборника «Плоть» (1920):

Как быстро высыхают крыши.
Где буря?
Солнце припекло!
Градиной вихрь на церкви вышиб –
под самым куполом – стекло.
Как будто выхватил проворно
остроконечную звезду –
метавший ледяные зерна,
гудевший в небе на лету.
Овсы – лохматы и корявы,
а рожью крытые поля:
здесь пересечены суставы;
коленцы каждого стебля!
Христос!
Я знаю, ты из храма
сурово смотришь на Илью:
как смел пустить он градом в раму
и тронуть скинию твою!
Но мне – прости меня, я болен,
я богохульствую, я лгу –
твоя раздробленная голень
на каждом чудится шагу.

Утверждению, содержащемуся в последних двух строках, предшествует авторская самооценка: «я богохульствую, я лгу». Оценка эта вполне достоверна: автор лжёт, поскольку, согласно тексту Евангелия от Иоанна, голень Христа при распятии не была раздроблена. Это и в самом деле и ложь, и богохульство, так как, согласно тому же Евангелию, голени были перебиты у разбойников, распятых вместе с Иисусом. Но у этой ассоциации есть ещё один важный смысловой оттенок: о якобы «раздробленной голени» Христа (и, если говорить о подтексте, о голенях распятых разбойников) автору «на каждом шагу» напоминает собственная хромота.
Мотив нарбутовской хромоты у Валентина Катаева стал одной из важных составляющих образа «колченогого» в его книге воспоминаний «Алмазный мой венец». Собственно, псевдоним «колченогий», избранный Катаевым для Нарбута, уже и сам по себе достаточно характерен:
«Нашей Одукростой руководил прибывший вместе с передовыми частями Красной Армии странный человек – колченогий. Среди простых, на вид очень скромных, даже несколько серых руководящих товарищей из губревкома, так называемой партийно-революционной верхушки, колченогий резко выделялся своим видом.
Во-первых, он был калека.
С отрубленной кистью левой руки, культяпку которой он тщательно прятал в глубине пустого рукава, с перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной, несколько заикающийся от контузии, высокий, казавшийся костлявым, с наголо обритой головой хунхуза, в громадной лохматой папахе, похожей на черную хризантему, чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом…»
Здесь следует обратить внимание, во-первых, на то, что Катаев постоянно подчёркивает в своих описаниях увечья «колченогого», а во-вторых, на то, как именно у него описана хромота Нарбута: «С перебитым во время гражданской войны коленным суставом, что делало его походку странно качающейся, судорожной». Этот «перебитый коленный сустав», конечно же, «перекочевал» к нему из стихотворения «После грозы», в котором откровенно перекликается с выше приводимым образом строчка: «здесь пересечены суставы; коленцы каждого стебля».
Об увечьях Владимира Нарбута упоминал позже в своих «Петербургских зимах» и Георгий Иванов, сообщавший, что «в 1916 году (скорее всего, эта дата указана ошибочно, так как, похоже, речь идёт о весне 1918-го. – Н. П.) он был ненадолго в Петербурге. Шинель прапорщика сидела на нём мешком, рука была на перевязи, вид мрачный. Потом прошёл слух, что Нарбут убит».
В этот же момент происходит и разрыв Владимира Ивановича с семьёй, но причины, по которым он оставляет свою жену и маленького сына, остаются неизвестными. Внучка Нарбута – Татьяна Романовна – умалчивает об этом, давая только самую краткую информацию, в которой она сообщает о дяде: «Чуть поправившись, он переезжает в Киев к брату Георгию. Там происходит его разрыв с семьёй».
Но там начинается и новый этап литературно-издательской, а чуть позже и личной жизни Владимира Нарбута.

Весной 1918 года, уже немного окрепшего после ранений во время налёта на него в Хохловке красных партизан, Владимира отправили из Киева в прифронтовой Воронеж для организации большевистской печати. Он работает «сменным редактором» газеты «Известия Воронежского губисполкома» и председателем губернского «Союза журналистов» с клубом «Железное перо», а также ведёт воскресную «Литературную неделю». А сверх всего этого он организовал и создал буквально на голом месте «беспартийный» литературно-художественный журнал-двухнедельник «Сирена», который становится первым литературным периодическим изданием в послереволюционной, разорённой России, собравшим на своих страницах весь цвет отечественной литературы. Он добывал бумагу и шрифты, ездил в Москву и Петроград, разыскивая там писателей, чьи произведения хотел печатать в «Сирене», встречался с Георгием Ивановым, который видел его в это время с ещё перевязанной рукой и описал в «Петербургских зимах». После этой его поездки в журнале «Сирена» были напечатаны стихи Блока, Гумилёва, Ахматовой, Брюсова, Мандельштама (в том числе его статья «Утро акмеизма»), Пастернака, Есенина, Орешина, а также «Декларация» имажинистов, проза Горького, Пильняка, Замятина, Пришельца, Эренбурга, Ремизова, Шишкова, Чапыгина, Пришвина и других авторов.
В середине 1919 года он опять живёт в Киеве, куда был отозван «для ведения ответственной работы» и где участвует в издании журналов «Солнце труда», «Красный офицер» и «Зори». Его брат руководил в это время в Киеве Украинской академией художеств.
31 сентября того же 1919 года белогвардейцы захватывают Киев. Красная армия уходит из него, а вместе с ней его покидают все большевики и их сторонники. И только Владимир почему-то продолжает находиться в растерянности, медля с принятием какого-либо ясного решения. Как будто он до сих пор не может прийти в себя после гибели своего брата Сергея, убитого членами партизанского отряда – не вражеского, а, так сказать, своего же, большевистского, участники которого и в нём тоже сделали несколько штыковых ран, а также всадили в него четыре пули, отстрелив кисть левой руки. Его расстреливали, калечили, убивали его близких, и всё это вызвало сильнейшие нервные потрясения, обусловившие, в свою очередь, у него душевную болезнь. Проявления этой болезни – депрессия, апатия, патологический страх перед насилием…
Приходя после той ночи в больницу, где лежал в бинтах Нарбут, партизаны интересовались у медсестёр, жив ли он ещё, но Владимиру показалось, что они при этом не столько волнуются о состоянии его здоровья, сколько прикидывают, где и как им его будет удобнее добить.
Гражданская война, на Украине особенно свирепая и кровавая, не двузначная («красные» – «белые»), а многоликая (немцы, Деникин, Центральная Рада, Антанта, Петлюра, махновцы, другие) горячо поварила в своём котле Владимира Нарбута, несмотря на его инвалидность. Немного окрепнув, он сразу же отвёз своих жену и сына в Воронеж к родственникам, спрятав их подальше от орудующих партизан, а сам вскоре уехал к брату, а потом приступил к выполнению поручений партии.
И вот он промедлил тот момент, когда можно было спокойно уйти вместе с красными частями из Киева. В эти дни скончался отец братьев Нарбутов, из-за чего он, по-видимому, несмотря на отход Красной армии, вынужден был в это время заниматься отцовскими похоронами, и только после этого собрался двинуться из уже занятой деникинцами Украины на Кавказ, к своей матери. Лучшим вариантом ему показалось прорваться туда, где не было ни красных, ни белых, ни зелёных, ни черносотенцев, вообще никого, как это было в то время, по слухам, в Тифлисе, а «там – успокоиться, придти хоть немного в себя».
Оставив Киев, Владимир направился в сторону Кавказа, но 8 октября, оказавшись в занятом деникинскими войсками Ростове-на-Дону, он был там арестован контрразведкой Добровольческой армии как «большевицкий редактор, поэт и журналист», да ещё и член Воронежского «губисполкома». Так случился непредвиденный арест на вокзале.
Описывая жизнь Владимира Нарбута, Роман Кожухаров в восьмом номере журнала «Южное сияние» за 2014 год пишет, что его «приговаривают к расстрелу, и только внезапный налёт красной конницы возвращает ему свободу». Но о каком внезапном спасении может идти речь, если Владимир был арестован 8 октября 1919 года, а конница Будённого освободила Ростов только 8 января 1920-го?.. Ему тут пришлось томиться ровно три месяца, каждый день ожидая своей участи и в очередной раз пересказывая следователю свою нелёгкую грустную историю.
Первый допрос Нарбута в белогвардейской контрразведке начался уже 9 октября 1919 года, и в этот же день он начал писать свои «признания», в которых сообщил, что «до конца февраля 1918 года я проживал в Глухове, где последние месяцы лежал в земской больнице, так как 2 января 1918 года во время большевистского переворота при нападении большевиков на свой дом в Хохловке Глуховского уезда был ранен четырьмя ружейными пулями и потерял левую руку. В конце февраля или в начале марта я с женой и ребёнком убежал в Воронеж, откуда родом была моя жена и где проживали её родственники и знакомые. Убежал я потому, что боялся местных большевиков, которые не раз приходили к больнице и узнавали, жив ли я…»
Владимир несколько раз подчёркивал момент налёта на его дом большевистского отряда, напоминая: «…во время нападения на мою усадьбу был убит мой любимый брат Серёжа, офицер, только что вернувшийся с фронта. Кроме того, я потерял из виду всех своих близких».
Излагаемая Владимиром история его жизни в Глухове трагически развивалась, и на определённом этапе всё увенчалось неожиданными и пугающими словами: «…Я всей душой, всем своим существованием ненавидел большевиков, оторвавших у меня всё, лишивших меня всего, всего дорогого, не говоря о калечестве…»
По его словам, коммунистом он только числился. Своих же товарищей по партии характеризовал с необычайной, предельно взвинченной эмоциональностью, так, что даже не верится, что это писал не кто-то другой, а он собственноручно:
«Ненависть к ним возросла у меня ещё больше, и я с лихорадочным вниманием прислушивался ко всему тому, что говорилось о походе против большевиков. Я уже знал, уже точил нож мести против тех убийц (я поклялся перед трупом брата убить их, я их знаю!), которые напали тогда ночью… но судьба опять толкнула меня в лапы поработителей…»
Далее он сообщал, что добрался сначала до Харькова, а уже оттуда – до Киева, где нашёл своих родственников буквально изголодавшимися, почему и вынужден был ради заработков вернуться к своей журналистской работе, тем более что отца ему пришлось ещё и прятать от чекистов. А в конце этого пассажа было написано: «Но к партии решительно, категорически никакого отношения уже не имел».
Читать это «признание» Нарбута, прекрасного честного поэта, невозможно без содроганий и ледяного внутреннего холода, продирающего душу при знакомстве с написанными им словами. Успокоить себя можно только напоминанием о том, что Владимир Иванович – поэт, в полной мере владеющий литературными формами монолога, и данный документ он писал, относясь к нему как исключительно к художественному произведению, преследующему цель произвести максимально снисходительное впечатление. И с каждой новой строкой, с каждым новым написанным словом эмоции Нарбута разгораются всё сильнее и ярче, и он уже чуть ли не захлёбывается написанным им в высшем возбуждении монологом:
«Я приветствую вас, освободители от большевистского ига!! Идите, идите к Москве, идите, пусть и моё мерзкое, прогнившее сердце будет с вами… только не отталкивайте меня зря!.. О, как я буду рад, если мне будет дано право участвовать в деле обновления России. А может, возможно и моё возрождение? Не знаю, но всё то, что я написал, правда – от первой до последней строки. Это – моя исповедь…»
С одной стороны, невозможно не чувствовать того, что мы читаем не столько политическую речь и откровенное признание, сколько острую публицистическую поэму, написанную от лица потерявшегося среди гражданских тупиков и зигзагов человека. А с другой стороны – всё это настолько искренне, настолько глубоко выдохнуто, что не поверить его словам не получается:
«Я задыхаюсь, не могу больше выдержать – я борюсь (какая злая борьба!) с трусостью, я не могу её победить, я хочу идти сам с повинной к новой, своей власти-освободительнице и… не могу».
Для написания подобного признания нужно было иметь очень веские причины для того, чтобы возненавидеть власть большевиков и возлюбить власть господ, помещиков и генералов, и такие основания у Нарбута действительно были, по крайней мере – теоретически, поскольку он относился к старинному княжескому роду, владевшему имениями, садами и полями. Но брошенный за окно Ростова взгляд не может не задуть эту тлеющую в сердце тягу к возрождению власти элиты, поскольку, как писал беспристрастный исследователь истории Александр Локерман, после освобождения города от Красной армии в 1918–1919 годах «на улицах города появилась масса белогвардейцев в вызывающе яркой, опереточной форме, принявшихся с невиданной яростью зверски расправляться с заподозренными в большевизме. Кроме белогвардейцев в расправах участвовали и казачьи отряды, сформированные из людей, лично пострадавших от рук большевиков… И теперь они свирепствовали не с меньшей дикостью, чем большевики. Людей схватывали и расстреливали, некоторых предварительно жестоко пороли. Каждый день за городом, преимущественно в районе Балабановских рощ, находили трупы расстрелянных. Как и в дни большевизма, среди расстрелянных было много случайных, ни в чём не повинных лиц. Захваченных рабочих огульно зачисляли в красногвардейцы, выстраивали в ряд и скашивали пулемётным огнём», – свидетельствовал он в своих записях. Очевидец со стороны большевиков комиссар народного образования Донецко-Криворожской советской республики Михаил Петрович Жаков тоже подтверждает эти жестокие факты: «В Балабановской роще оказалось ещё 52 расстрелянных белыми».
Если учесть, что на фоне проводимого белогвардейцами в городе массового террора Владимир Нарбут был приговорён ими тогда к расстрелу, то нет ничего странного в том, что для своего спасения он вынужден был написать множество максимально искренних признаний (по крайней мере – похожих на искренние) в своей ненависти к большевикам и объяснить своё сотрудничество с советской властью только полным безденежьем, страхом и отчаянием, а главное – подписать отказ от большевистской деятельности…
К счастью, 8 января 1920 года под натиском конницы красного командарма Будённого Добровольческая армия оставила Ростов-на-Дону, и Владимир Иванович Нарбут был выпущен из тюрьмы, после чего он возобновил свою издательскую деятельность в ряде городов Украины. Но первым делом он сразу же после своего выхода на свободу официально встал на партийный учёт в ростовском отделении РКП(б). А уже после этого вернулся к своим стихам, статьям, журналам и другой литературно-издательской и организационной работе.

Стремясь перешагнуть через свою израненную память о расстреле в Хохловке и трёхмесячных допросах в Ростове, Владимир усиленно вживается в наступившие в 1920 году мирные дни и активно занимается организацией литературного процесса в послереволюционной Новороссии, охватывая его живительными токами обширнейшую территорию, куда входят Полтава, Севастополь, Николаев, Тирасполь и Херсон. В Полтаве он издаёт сборник «Стихи о войне», а также участвует в издании альманаха «Радуга» и местных «Известий». Проведя ещё короткое время в Николаеве, где он также участвовал в местной печати, Нарбут оказывается в городе Одессе, где проводит год – от весны до весны.
Одесса в то время стала центром новой культурно-просветительской деятельности, и Нарбут начинает выпуск литературных журналов «Лава» и «Облава», возглавляет агентство «Юг-Роста», произведя в нём реформу, и объединяет под своим началом талантливую молодёжь, которая позже, с подачи Виктора Шкловского, получит имя «южно-русской школы». Этими молодыми литераторами были Багрицкий, Бабель, Славин, Кольцов, Шишов, Кесельман, Валентин Катаев (который в 1920 году отсидел полгода в подвале одесского ЧК за то, что в 1918 году он вступил в вооружённые силы гетмана Скоропадского, а после падения гетмана – в добровольческую армию Деникина) и его брат Евгений (отсидевший такие же полгода просто за подозрительность), а также Илья Ильф, Юрий Олеша, художник Ефимов и некоторые другие.
Коммунистической агитацией в Одессе заведовал Владимир Нарбут, он привлёк к работе только что выпущенного из ЧК Валентина Катаева, а также Олешу, Багрицкого и прочих молодых одесситов. Между ними быстро завязались неформальные отношения. Владимир буквально сохранил «Коллектив поэтов», дал им возможность заработать на жизнь своими стихами и рассказами. Во многом стараниями именно Владимира Нарбута, благодаря его максимально деятельной личной поддержке, эти одесские литераторы впоследствии войдут в круг столичной писательской элиты, став признанными классиками русской советской литературы.
У самого же Нарбута в этом году вышла из типографии новая поэтическая книга «Плоть. Быто-эпос», составленная из стихов 1913–1914 годов. Быт в этой книге полней, многообразнее, а порой даже и страшнее, чем в «Аллилуйе». Но зато и воздуха, и света в ней было больше. «Горшечник» уже не так одинок в этой книге. И, может быть, ключевым следует считать в «Плоти» стихотворение «Столяр», где простое людское ремесло возвышается до духовного подвига:

Визжит пила уверенно и резко,
рубанок выпирает завитки,
и неглубоким желобком стамеска
черпает ствол и хрупкие суки.
Кряжистый, низкий, лысый, как апостол,
нагнулся над работою столяр:
из клёна и сосны почти что создал
для старого Евангелья футляр…

«Его поэзия, – отмечает Катаев, – в основном была грубо материальной, вещественной, нарочито корявой, немузыкальной, временами даже косноязычной… Но зато его картины были написаны не чахлой акварелью, а густым рембрандтовским маслом. Колченогий брал самый грубый, антипоэтический материал, причём вовсе не старался его опоэтизировать. Наоборот. Он его ещё более огрублял…»
В своём «Алмазном венце» Валентин Катаев связывает с «демонизмом» Нарбута его внешнюю привлекательность и эротическую притягательность, говоря, что он был «чем-то напоминающий не то смертельно раненного гладиатора, не то падшего ангела с прекрасным демоническим лицом», который ­«появлялся в машинном бюро Одукросты, вселяя любовный ужас в молоденьких машинисток; при внезапном появлении колченогого они густо краснели, опуская глаза на клавиатуры своих допотопных «ундервудов» с непомерно широкими каретками…
Может быть, он даже являлся им в грешных снах».
Примерно так же описывал Нарбута и Юрий Карлович Олеша, воплотивший его образ в своём герое романа «Зависть» Андрее Бабичеве, который, подобно Владимиру Нарбуту, тоже был крупным руководителем одного из советских предприятий. «Девушек, секретарш и конторщиц его, должно быть, пронизывают любовные токи от одного его взгляда».
Интересно сопоставить вышеприведённые цитаты с высказыванием из мемуаров Семёна Липкина, построенным на пересечении литературных и нелитературных источников:
«Нарбут нравился женщинам. Чувствовался в нём человек крупный, сильный, волевой. Он отбил у Олеши жену – Серафиму Густавовну, самую красивую из трёх сестёр Суок. В какой-то мере черты Нарбута придал Олеша хозяйственнику Бабичеву, одному из персонажей “Зависти”».
В ряде стихотворений Нарбута мы встречаем персонаж, сочетающий в себе инфернальность и эротизм, при этом Нарбут самоотождествляется с героем этих стихотворений (вампир, оживший мертвец, оборотень). Так, например, в стихотворении «Большевик» все эти инфернально-эротические признаки соединяются воедино, создавая некий пугающе-соблазнительный образ:

Мария! Обернись: перед тобой –
Иуда, красногубый, как упырь.
К нему в плаще сбегала ты тропой,
Чуть в звёзды проносился нетопырь.
<…>
И, опершись на посох, как привык,
Пред вами тот же, тот же, – он один! –
Иуда, красногубый большевик,
Грозовых дум девичьих господин…

Голод 1921 года был одной из самых чёрных страниц в ранней истории большевизма, поэтому любая форма пропаганды (а для партийных инстанций поэзия также относилась к ней) должна была быть предельно выверенной: «Постигшее нас бедствие коренится в прошлом и в попытках реакционных сил вернуть это прошлое…»
Первым на пути уезжающих из голодной Одессы был Харьков. Сначала в него убежали от пустых магазинов и базаров Валентин Катаев и Юрий Олеша, а следом за Олешей в Харьков переехала и его любимая женщина – Серафима Суок, одна из трёх сестёр-красавиц.
Жившую с Олешей в Одессе молодую женщину Нарбут тогда не видел. Знал только, что из-за какой-то вздорной девицы, даже не «молоденькой», а, скорее, ещё «маленькой» шестнадцатилетней Серафимы, Юра остался в Советской России и не поехал с родителями в Польшу.
Вошедший в свой зрелый (как ему тогда казалось) тридцатидвухлетний возраст, Нарбут весело посмеивался, наблюдая, как двадцатилетний Юра, без всякого преувеличения, сходит с ума от любви.
Воочию сам предмет любви Нарбут увидел лишь в Харькове, куда уехал поднимать местный агитпроп и куда к нему вскоре потянулись прикормленные в Одессе молодые поэты. Зашёл в гости в крохотную комнатёночку, где ютились Валька Катаев и Юра Олеша со своей Симочкой-Серафимочкой, и застыл. Похожая на выросшую куклу девочка-женщина обворожила мгновенно и навсегда…

В Харькове Владимир Иванович занимает пост директора РАТАУ (Радио-телеграфное агентство Украины), организует первые в стране радиопередачи. Кроме издания книги стихов «Александра Павловна», он редактирует здесь литературно-художественную газету «Новый мир», печатается в журналах «Художественная жизнь», «Календарь искусств», газете «Харьковский понедельник» и других изданиях.
В том же 1921 году друзья двинулись друг за другом в Москву.
Разведчиком отправили Валентина Катаева. Москва ему понравилась. В ожидании остальных он заводит в городе новые знакомства, в том числе в газете «Гудок» – будущем пристанище всех талантливых одесситов.
«В один прекрасный день в телефоне раздается ликующий голос Симы:
– Алло! Я тоже в Москве!
– А где Юра?
– Остался в Харькове.
– Как?! Ты приехала одна?
– Не совсем.
Человек, с которым Сима Суок приехала, был хром, брит наголо, левая рука отрублена.
– От-то, от-то рад, – сказал этот странный человек, странно заикаясь, – вы меня помните?
Катаев помнил.
Владимир Нарбут, по кличке Колченогий. Потомственный черниговский дворянин; анархист-эсер, приговорённый к расстрелу, спасённый красной конницей, после чего примкнул к красным; основатель нового литературного течения «акмеизм» – вместе с Ахматовой, Гумилёвым и Мандельштамом.
Современники свидетельствуют, что публичные чтения Нарбута напоминали сеансы чёрной магии: «Пёсья звезда, миллиарды лет мёд собирающая в свой улей…»
Тираж его книги «Аллилуйя» сожгли по распоряжению Святейшего Синода. Многие считали, что с него списан булгаковский ­Воланд…»

Обосновавшись в российской столице, Владимир работал в Наркомпросе; основал и возглавил издательство «Земля и Фабрика» («ЗиФ»), на его базе в 1925 году основал ежемесячник «Тридцать дней» – тот самый, где впервые, с опережением всех мыслимых издательских сроков, увидел свет знаменитый роман Ильи Ильфа и Евгения Петрова «12 стульев».
В «ЗиФе», позже преобразованном в издательство «Художественная литература», увидели свет многие книги И. Бабеля, В. Шишкова, А. Серафимовича, А. Неверова и других авторов. Вплоть до октября 1928 года Владимир Нарбут, по справедливому замечанию А. С. Серафимовича, играет ведущую роль «собирателя литературы Земли Союзной».

Серафима Суок, жена Вл. Нарбута

Поначалу Нарбуту кажется, что вернулось время поэзии. Он даже уговаривает Мандельштама возобновить акмеистическое содружество и привлечь вместо расстрелянного Николая Гумилёва Исаака Бабеля и Эдуарда Багрицкого.
Однако столица его довольно быстро ­отрезвила, и в дальнейшем он, если иногда ещё и писал от случая к случаю стихи, то больше их уже нигде не печатал. И вообще говорили, что, начав делать партийную и издательскую карьеру, Нарбут совсем прекратил писать стихи и отошёл от поэзии, хотя ещё в 1922 году им было переписано в новой редакции несколько ранних стихотворений, в том числе потрясающее своей грубой красотой (или, может быть, красивой грубостью) длинное, но насыщенное жестокими образами стихотворение «Самоубийца», в котором были такие строки:

И ты, ты думаешь, по нём вздыхая,
Что я приставлю дуло (я!) к виску?
…О, безвозвратная! О, дорогая!
Часы спешат, диктуя жизнь: «ку-ку»,
А пальцы, корчась, тянутся к курку…

Вспоминая в своих мемуарах это нарбутовское стихотворение, Катаев после обширной цитаты из него заключает:
«Нам казалось, что ангел смерти в этот миг пролетел над его наголо обритой головой с шишкой над дворянской бородавкой на его длинной щеке…
Нет, колченогий был исчадием ада…»
Сборник «Александра Павловна», выпущенный в 1922 году в Харькове, стал последней прижизненной книгой Нарбута, и стихи в ней оказались гораздо гармоничнее прежних.

В начале 1930-х годов он возвращается к поэтическому творчеству, публикуя стихи в «Новом мире» и «Красной нови», связанные с так называемой научной поэзией. Нарбут намеревался собрать их в сборнике «Спираль», но сборник не был издан.
Идейные споры о новом понимании искусства и возникающие в результате этого писательские конфронтации против собственной воли втягивают Нарбута в круг окололитературных интриг и баталий. Поглощённый партийной и литературно-организаторской деятельностью, он неожиданно попадает в течение сложного и неоднозначного социально-политического процесса, что приводит его к падению с высоты административной системы: неожиданно появляются свидетельства о том, что в деникинской контрразведке Нарбут письменно отрёкся от своей большевистской деятельности.
Инициатором этого «разоблачения» Нарбута предположительно является его идейный оппонент Александр Константинович Воронский.
3 октября 1928 года в «Красной газете» появилось такое сообщение: «Ввиду того, что Нарбут В. И. скрыл от партии, как в 1919 г., когда он был освобождён из ростовской тюрьмы и вступил в организацию, так и после, когда дело его разбиралось в ЦКК, свои показания деникинской контрразведке, опорочивающие партию и недостойные члена партии,  – исключить его из рядов ВКП(б)».
Явью эта угроза стала, когда протоколы заседаний Центральной контрольной комиссии ЦК ВКП(б), хранящиеся в Российском государственном архиве социально-политической истории (РГАСПИ), скрупулёзно передают перипетии безжалостного столкновения двух непримиримых конкурентов на советском литературно-издательском Олимпе тех лет. Один из них – это он, Владимир Иванович Нарбут, член ВКП(б) с 1917 года, писательский билет № 1055, из дворян, заведующий книжно-журнальным отделом печати ЦК ВКП(б), председатель правления издательства «ЗиФ». А второй – Александр Константинович Воронский, член ВКП(б) с 1904 года, руководитель издательства «Круг», редактор журналов «Прожектор», «Красная Новь» и «Перевал», а также председатель одноимённого объединения литературно-художественной группы «Перевал», с которым у Нарбута началась какая-то необъяснимая и отчаянная распря.
В результате этого разгоревшегося конфликта в 1927 году Нарбут обращается в ЦКК ВКП(б) с требованием «оградить его от распространяемых т. Воронским порочащих его сведений о прежней его литературной деятельности (он сотрудничал в «Новом времени» и в бульварных изданиях, печатал порнографические произведения, что вообще является некоммунистическим элементом)».
Но Нарбут просчитался. ЦК, всё тщательно взвесив, решил, что его вина больше, нежели Воронского, и исключил своего работника из партии с формулировкой «за сокрытие ряда обстоятельств, связанных с его пребыванием на юге во время белогвардейской оккупации».
Но в этом споре не было победителей. Погибли оба.
Воронский был арестован 1 февраля 1937 года. Обвинённый в создании подрывной террористической группы, готовившей покушения на руководителей партии и правительства, 13 августа 1937 года он был приговорён Военной коллегией Верховного суда СССР к высшей мере наказания и вскоре же расстрелян. В лагерях оказались также его жена и дочь.
В ночь с 26 на 27 октября 1936 года по обвинению в пропаганде «украинского буржуазного национализма» Владимира Нарбута арестовали, а 23 июля 1937 года постановлением Особого совещания при НКВД СССР он был осуждён на пять лет лишения свободы по статьям 58-10 и 58-11 УК РСФСР. Он обвинялся в том, что входил в группу «украинских националистов – литературных работников», которая занималась антисоветской агитацией. Осенью он был этапирован в пересыльный лагерь под Владивостоком, а в ноябре – транспортирован в Магадан.
В конце февраля – начале марта 1938 года Владимир вместе с такими же, как он сам, инвалидами был актирован медицинской комиссией и этапирован в карантинно-пересыльный пункт № 2 под Магаданом. Здесь против него 2 апреля 1938 года, во время кампании массового террора в колымских лагерях (декабрь 1937 – сентябрь 1938 года), вошедшего в историю под названием «гаранинщина», было возбуждено новое уголовное преследование по обвинению в контрреволюционном саботаже. Не оправдались ни надежды Нарбута отличиться на трудовом поприще, ни – хотя бы! – попасть в инвалидный лагерь. Судьба уготовила Нарбуту гораздо более трагическую стезю.
7 апреля 1938 года дело девяти саботажников со 2-го карантинно-пересыльного пункта, увенчанное обвинительным заключением, было представлено на рассмотрение «тройки» УНКВД по «Дальстрою». Самым лаконичным решением в ходе исполнения ежовского приказа № 00447 в магаданском лагере «Дальстрой» могло быть только одно-единственное слово – «расстрел». И оно прозвучало. А 14 апреля 1938 года, ровно в день пятидесятилетия Владимира Ивановича Нарбута, он был расстрелян. И сегодня, спустя 130 лет со дня его рождения и 80 лет со дня его страшной смерти, поэт Владимир Нарбут и его необыкновенные стихи возвращаются на просторы великой русской литературы…

Николай Переяслов

Николай Переяслов родился 12 мая 1954 года. Поэт, критик, прозаик, переводчик стихов национальных и зарубежных поэтов.
Секретарь правления Союза писателей России.
Член Союза журналистов Москвы, Международной федерации журналистов, Международной ассоциации писателей и публицистов.
Член Славянской литературной и артистической академии в Варне (Болгария).
Работал шахтёром в Донбассе, геологом в Забайкалье, журналистом в Тверской области, дворником в Санкт-Петербурге, директором Самарского отделения Литературного фонда России, помощником мэра Москвы.
Автор порядка 40 книг стихов, прозы, критики и поэтических переводов, а также огромного количества публикаций в газетах и журналах России, Украины, Беларуси, Молдовы, Татарстана, Казахстана, Армении, Грузии, Болгарии, США и других стран.
Составитель уникальной поэтической антологии, посвящённой войне 1812 года, – «Недаром помнит вся Россия» (Смоленск: Изд-во «Маджента», 2012).
Награждён Почётной грамотой Министерства культуры Российской Федерации, медалью Министерства обороны РФ «За укрепление боевого содружества», орденом М.  В. Ломоносова и другими наградами.
Живёт в Москве.


Владимир НАРБУТ

СОВЕСТЬ

Жизнь моя, как летопись, загублена,
киноварь не вьётся по письму.
Я и сам не знаю, почему
мне рука вторая не отрублена…
Разве мало мною крови пролито,
мало перетуплено ножей?
А в яру, а за курганом, в поле,
до самой ночи поджидать гостей!
Эти шеи, узкие и толстые, –
как ужаки, потные, как вол,
непреклонные, – рукой апостола
Савла – за стволом ловил я ствол.
Хвать – за горло, а другой – за ножичек
(лёгонький, да кривенький ты мой),
и бордовой застит очи тьмой,
и тошнит в грудях, томит немножечко.
А потом, трясясь от рясных судорог,
кожу колупать из-под ногтей,
и – опять в ярок, и ждать гостей
на дороге, в город из-за хутора.
Если всполошит что и запомнится, –
задыхающийся соловей:
от пронзительного белкой-скромницей
детство в гущу юркнуло ветвей.
И пришла чернявая, безусая
(рукоять и губы набекрень)
Муза с совестью (иль совесть с музою?)
успокаивать мою мигрень.
Шевелит отрубленною кистью, –
червяками робкими пятью, –
тянется к горячему питью,
и, как Ева, прячется за листьями.

ЛУНА, КАК ГОЛОВА, С КОТОРОЙ…

Н. Гумилёву 

Луна, как голова, с которой
кровавый скальп содрал закат,
вохрой окрасила просторы
и замутила окна хат.
Потом,
расталкивая тучи,
стирая кровь об их бока,
задула и фонарь летучий –
свечу над ростбифом быка…
И в хате мшистой, кривобокой
закопошилось, поползло, –
и скоро пристальное око
во двор вперилось: сквозь стекло.
И в тишине сторожкой можно
расслышать было, как рука
нащупывала осторожно
задвижку возле косяка.
Без скрипа, шелеста и стука
горбунья вылезла, и вдруг
в худую, жилистую суку
оборотилась, и – на луг.
Погост обнюхала усами
(полынь да плесень домовин), –
и вот прыжки несутся сами
туда, где лёг кротом овин.
А за овином, в землю вросшим, –
коровье стойло: жвачка, сап.
Подкрадывается к гороже,
зажавши хвост меж задних лап.
Один, другой, совсем нетвёрдый,
прозрачно-лёгкий, лёгкий шаг,
и острая собачья морда –
нырнула внутрь вполупотьмах.
В углы шарахнулась скотина…
Не помышляя о грехе,
во сне подпасок долгоспинный
раскинулся на кожухе
и от кого-то заскорузлой
отмахивается рукой…
А утром розовое сусло
(не молоко!) пошлёт удой.
Но если б и очнулся пастырь,
не сцапал ведьмы б всё равно:
прикинется метлой вихрастой,
валяется бревном-бревно.
И только первого приплода
опасен ведьмам всем щенок.
Зачует – ох! И огороды
отбрасывает между ног…
И в низкой каше колкой дрожью
исходит, корчась на печи.
Как будто гибель – Кару Божью –
несли в щенке луны лучи.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.