Единственная. Рассказ

– Дак развода не даёшь? – Повис в напряжённой тишине вопрос деда Игната. Тряхнул кудлатой головой, смерил цыганскими глазами своими скукоженную, жалкую фигурку жены. Вперился ими в наклонённый её затылок с редкими седыми волосами. От наплывшей ярости стукнул клюкою – постоянной спутницей своею с военных лет – о деревянный пол.
– Ты, папань, не скандаль! Чай не у себя дома! – резко выкрикнула сноха. – Оставь мать в покое. Мало, что ль, ей кровушки попортил? – сверкнула насмешливо глазами, сжала губы в едкую улыбку, прошипела: – Мо-ло-до-жён…
– Молчать! – не по-стариковски, детским фальцетом выкрикнул Игнат. – А то напомню, как Ванька тебя взял, язву…
– Ты бы, бать, того… Шёл бы отседова, – перебил его сын Иван. Встал между матерью и женой, сложив на груди крупные руки с напряжённо пульсирующими мышцами. С высоты своего роста смотрел на худенького, тщедушного отца с плохо скрываемой злостью. – Иди от греха, бать…
– Воли много бабам дали! – взвизгнул дед. Гремя клюкою, направился к двери. Перед тем как громко хлопнуть ею, пригрозил: – По-моему будет!
Баба Фёкла вздрогнула и всхлипнула. Своё распухшее от слёз лицо с потерявшимися на нём белесыми глазами прятала под линялым передником и рукавами вязаной кофты. Клонила и клонила голову свою к коленям, как в покаянии, отчего походила на пушистый шар. Мелко-мелко тряслись её плечи.
– Хватит, мам, слёзы точить, – обняла её сноха, – было бы с чего, не стоит он.

Старушка подняла голову, покачала ею в такт маятнику висевших на стене часов-ходиков. Не верила и не хотела верить в происходящее. Сон, дурной сон. Скоро пробудится в своей горнице, подойдёт к окошку, раздвинет шторы с яркими маками и тихо произнесёт всегдашнее своё заклинание: «Куда ночь – туда и сон». Похлопочет чуток на кухне над нехитрым завтраком да позовёт деда. Он, птаха ранняя, во дворе.

Хозяйство хоть и небольшое – две козы да птица, – но рук требует и заботы. Придёт дед, разуется. Натрусит, как всегда, всякой трухи на половичок у порога. Поворчит Фёкла для виду, не исправить старого. Уж более полувека вместе. Все привычки его изучила. Поест Игнат тыквенную кашу на пшене, оченно её уважает, «по зубам» ему, и чай ждёт горячий. Любит размачивать в нём сухарики с изюмом. А потом телевизор поглядят, где поспорят, где посмеются. Спокойно, размеренно, светло течёт их жизнь, как тихая речка по долине, без изгибов и порогов.

Детей шестерых выпестовали, вывели в люди. Все достойные, обзавелись семьями и детьми. Троих правнуков дождались. Говорят, что правнуки – прямой билет в рай Господний. Да и зачем туда спешить? Чем тут не рай, на земле? Никто стариков не забывает, навещают с подарками да гостинцами, все с заботой и лаской. Иван, младшенький, рядом живёт.

А чуть подале погодка его, Наталья. Остальные дети «у городах», как говорит Фёкла. Всё хорошо да ладно – за утром день долгий, потом закат горизонт окрашивает всегда в краски новые, ночь покойна. А с рассветом солнышко ясное поделится лучиком, пошлёт его в горницу с самоткаными полосатыми половичками, будут в нём плясать-искриться мелкие невесомые пылинки.

А сегодня погас свет для Фёклы. Огляделась – не свои стены. Сыновий дом не чужой, а как пусто ей тут, как больно и горько. Будто прибилась она сюда не матерью, а бесприютной жалкой приживалкой. И только что хрустнуло, застонало от резкого, злого удара деревянное чрево двери. И в Фёкле надломилось что-то, оборвалось внутри, кровит и саднит. Не хочется поднимать воспалённые глаза. Не уходит обида, опять наплыла. Задрожали губы:
– Стыд-то какой… На люди не кажись хоть… – еле собрала осипший от долгих слёз голос. – Не ждала, не ведала на старости лет…
– Вот что, мать, хватит, – поставил точку Иван, – в обиду тебя не дадим. А стыд не твой, а его. Хватит пригудать. А он пусть попробует на порог зайти! Такой развод дам! Не посмотрю, что отец!

Игнат никогда не был красавцем. Роста среднего, в кости тонкий, хиловат для мужика. Лицо тёмное, худощавое, но горели на нём фосфорическим блеском чёрные цыганские глаза, иногда дерзкие и цепкие, а временами с задумчиво-мечтательной, манящей поволокой. Густая, вьющаяся копна волос цвета воронова крыла дополняла его демонический образ. Быстр и смел на язык. Ловок – легко справлялся со всякой крестьянской работой, что в семьях сельских ценится. Обхождения учтивого, если к нему с добром. А коли с лихостью какой или дракой, так кулак у Игната твёрдый, будто железный. И держать он его не умел. От обиды до возмездия и мига не было. Но первым никогда не задирался. Это знали, этим и брал.

За такого Игната выходила замуж Фёкла, деревенская красавица, белолицая и белотелая, статная и весёлая, с голубыми доверчивыми глазами и длинной пшеничной косой. Из всех парней выбрала его, чем раздосадовала родителей:
– Не пара он тебе, не пара, – всплакнула её мать. Отец метал громы.
– Люблю я его…

До войны построили домик-пятистенок, и провожала Фёкла своего Игнатушку на неё, окаянную и смертную, с двумя сыночками на руках. Какую видела нужду и работу – про то отдельный роман писать надо, да и не передашь в нём всех тягот, лёгших на женские плечи. Отказывала себе во всём, лишь бы сберечь детей, кровинушек своих. Верила и ждала. И радостными слезами встречала искалеченного мужа. Хоть на костылях, но живой.

И ногу сохранил ему в военном госпитале врач по имени Павел, хотя грозила ампутация. Всё в руках Божьих, и молит Его до сих пор Фёкла за здравие неведомого ей Павла.

Выходила, вымолила молитвами слёзными, поставила на ноги Игната, согрела теплом и заботой и его, и детишек, которых было уже шестеро. Дом новый поставили – тесноват стал прежний. И всё бы хорошо, только стали ходить по селу слухи про неверность Игнатушки. Да разве новость это для верной и любящей жены? Давно заприметила Фёкла чутким сердцем своим перемены в муже, будто тихий, неясный холодок приоткрыл двери и просачивается сквозняком тихим из семейного гнёздышка спокойное благополучие. Выветривается потихоньку надежда, что будет муж крепкой и надёжной опорой в старости. Путаются, тяжелеют мысли вкраплениями обиды и разочарования. Рушится всё вокруг, рушится жизнь. Горевала, плакала, молилась, корила Игната, заклинала детьми, уйти грозилась. Только следы мужа, припадающего на больную ногу, по-прежнему отпечатывались на чужих огородах и дворах, под чужими окнами. У чужого огня грелся.

А её сердце, выстуженное и больное, онемело. Коли его иголками, не отзовётся, не дрогнет. Фёкла вынесла из того периода горькую истину, которую повторяла не однажды: «Испортила мужиков война, избаловала. На фронте-то всё можно было, войной оправдывались. Ведь некоторые к жёнам и детям не вернулись, другое счастье нашли, осели в дальних краях. А кто вернулся – в сёлах вдовы, солдатки да девки засиделые. Кругом разруха да голод. Рады любому… Мало их было, мужиков-то. Вот и возгордились. Ох война, война… Бед-то сколь от ей, треклятой».

Шли годы. А время-то оно для кого врач, а кому ржа разрушающая, ненасытная. Но из всех чувств возымели над Фёклой материнские. Детей поднимать надо, одной-то не совладать. Игнат их не обижает, в доме достаток, водкой шибко не увлекается. А что до неё самой, сколько баб прошло через это – не первая она и не последняя. А мужик перебесится, успокоится, годы-то под уклон, а не в гору.
И не ждали беды. Только заболел Игнатушка и с больницы городской вернулся чужой совсем. Скандалил. Всё ему не так и не эдак. Так и оказалась Фёкла в сыновнем доме.

Подружки да соседки с неуёмным деревенским любопытством пытались узнать причину перемен в доме Молоканихи. Так её по-уличному звали. Игнат-то по фамилии Молоканов.
– Говорит, что я не жен-щи-на, – с трудом выдавила Фёкла в магазинной очереди непонятный, обидный упрёк мужа.
– Фу ты, ну ты, лапти гнуты! Во даёт Молокан! На себя-то не посмотрит… Прынс плюгавый! Ведь плюнуть да растереть. А туда же…
– Вот ведь кобелюка!

Другие словцом покрепче выразились. «Хвост»-то выстроился в сельмаге исключительно бабий, солидарный с Фёклой. Корили Игната. Но признавали и другое – не поскупилась природа, одарила его долговечной мужской силой. Она, звонкая, жилистая, шалая, пела в нём. Он и ходил-то не как калеки, прихрамывая, припадая по-утиному на больную ногу, а подпрыгивал. Будто на каждом шаге пытался оторваться от земли и взлететь. Помогали ему не по-старчески крепкие руки. Всё ж решили, что «взбрыкнул» старик, оттает скоро.

Ан не оттаял. Планы у Игнатушки были «сурьёзные», на крутые перемены в жизни. Ровно через неделю остановился перед его избою старенький ГАЗ-53, гружённый домашним скарбом. Из кабины не без труда вылезла дородная дама лет шестидесяти. Выбежавший Игнат распахнул ворота…

На окнах дома Молоканихи красовались теперь другие шторы, в разноцветных ярких попугайчиках. «Молодая» наводила порядок – трясла половики, на заборе жарилась под солнцем привезённая ею брачная перина.

Новость удивила село. Вот те раз, познакомился старый Молокан в больнице с городской. Да не просто для прогулок и разговоров. В дом пригласил, уж с месяц живут. На людях редко кажутся – всё за забором и за занавесками. А ежели выходят – плывёт молодуха павою. На голове тюрбан из яркого платка, топорщится из-под него безжизненная обесцвеченная чёлка. Пылает на тонких губах яркая помада, угольно чернеют на запудренном лице кустистые брови, узкие глаза обрамлены голубой тенью. Пышной опарой выпирает из-под глубоко декольтированного платья белое веснушчатое тело.
– Вон каку отхватил! – шептали бабы вслед новоявленной чете. – Даже на ногтях у ей покрашено! Молокан-то спроть ей таракан!
– Гала её звать. Знакомилася, – хвасталась соседка. – Интересна женщина. Полна шифонерка нарядов! А духов-то сколь… как в сельпе.
– Срамота! Ни стыда, ни совести! – возмущались другие.

На том и расходились по своим дворам – некогда лясы-то точить. Только неделю спустя та же самая очарованная Галой соседка, баба Маня, взопревши от бега и волнения, появилась на пороге дома Ивана. Поведала, заикаясь и пропуская слова:
– Отец-то… Игнат-то… сосед-то мой… Чавой-то неладно с ём…
– Чё стряслось-то? Чё мямлишь-то?
– Да орёть, как режуть яво. Орёть и орёть…
– Дык месяц ме-до-вай… Знамо дело, – усмехнулся Иван в порыжевшие от табака пышные усы. – Сами молодые были. Да, мать?
– Шуткуешь. А ведь он ноне орёть, вчерась орал и давеча слыхала. Попроведывал ба отца, – не унималась старушка. – Заболел, можа…
– Дык это не к нам. В «Скорую помощь»!  – отрезал Иван.

Отрезать-то отрезал, а сердце сыновье взволновалось. Понесли его ноги по неостывшим следам бабы Мани к отчему дому. За глухим забором – неясная возня, пыхтение, потом шлепок и тонкий, сродни стону, визг. Утробный, мученический, явно указывающий на истязание живого существа. Иван с грохотом распахнул калитку. Посреди двора на скорчившемся, стоящем на четвереньках Игнате грозно восседала Гала, держа в руках ковровую выбивалку. Не помня себя, отшвырнул Иван дородную молодуху, поднял отца и на руках, как младенца, внёс в избу.
– Измывалася, шоб подписал дом ей да пензию отдавал. Разводися, всё требула, да разводися… А как жа вы-то? Горбатилси для ей, что ля? – жаловался Игнат, охая и кряхтя.

Уже вечером Гала отбывала домой в грузовике, нанятом Иваном. Им же были зло и наспех заброшены в кузов вещи несостоявшейся жены отца. Лишь фикус в кадке вынесен был бережно и блестел лопушистыми, сочными листьями. Лицо молодухи было красно то ли от жары, то ли от стыда и бранных слов провожающих, а собралось таковых почитай полсела.
– Аферистка известная, города ей уже мало, на село перешла. Не одного мужика облапошила. Охотится на одиноких и таких, как Молокан, кому бес в ребро на старости лет. Щука, хищница алчная, – запоздало делилась с сельчанами горожанка Ксения, гостившая у матери. Но кому нужна была теперь та правда?

Только к Покрову согласилась Фёкла воссоединиться с мужем. Пока мужчины парились в баньке, пришла, прибралась, затопила печь. Весело отстреливали огненными искрами берёзовые поленья, наполняя дом тёплым уютным духом, вкусными запахами томящихся на плите щей, пропечённой до шоколадной корочки тыквы, ароматных румяных плюшек, влажных от растаявшего сахара.
– Как заново родился! – появился на пороге Игнат. – Прогрел кости. Ух, хорошо!..
– Ну и проходи, вечерять будем.

Самовар

За столом выпил Игнат рюмочку перцовки, смуглые щёки покрылись лёгкой испариной. Он ждал упрёков, слёз. А тут – будто не было ничего. А ведь как виноват, старый дурень! Ранил-то как её, сердце её золотое, доброе, любящее, прощающее, долготерпимое. Вспомнил, как не смыкала она глаз у детских кроваток, как выхаживала его самого. Маялся опосля войны и ногами, и спиной. Так сразу приведёт Фёкла медичку и кружится возле – то компресс, то натирку, то травку каку отварит. Взбаламутит всех детей, чтоб лучшие лекарства достали. Сядет на табуреточку, поглаживает его руки:
– Не полегче тебе, болезный мой?

А ему и легче. Что было бы с ним, если б не её забота? Любила, жалела, а взамен что? Грешен перед ней, как грешен! А ведь любил-то только её одну! Она единственная отрада в его жизни, её свет, самая родная. Нет ближе на всей земле. Только тут, дома, хорошо ему и спокойно, только в этих стенах. Сейчас он скажет ей эту чистую мужскую правду, очистит грешную душу свою светлым покаянием. Сейчас, вот сейчас…

Слёзы потекли по его лицу. Нежданные, тихие, они скатывались тёплыми живыми росинками, задерживались в глубоких морщинах, следах-отпечатках прошедших лет, наполняя их серебристой влагой. Будто медленно таяла внутри Игната восковая свеча, подогреваемая неведомым огоньком.
– Ты што, дед? Сомлел, смотрю, опосля бани. Полежи поди… Постелила уж тебе чистое.

Игнат потянулся к ней, уткнулся головой в мягкое, тёплое, родное. Мелко тряслись от рыданий его худые плечи:
– И-их, Фёк… ла, лю… лю… одну. Одна, един… един… – собрал голос, потерявшийся, застрявший в сухой, саднящей гортани, – про-сти, Хри-ста ради, за всё… прости…

А Фёкла выплакала давно свои слёзоньки. Сухи глаза, да полно сердце… Любовью, жалью бабьей безграничной, мудростью? Бог ведает чем…
– И ты прости. Жисть-та большая. Ну всё, всё… Расквасилси совсем, как малой… Будя тебе, дед, будя… Знамо, намучилси… Будя…

Любовь СКОРОБОГАТЬКО

Художник: Леонид Павлович Баранов

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.