Шапка Мономаха

Борис ТЕЛКОВ

Как показала история, писателям тоже изменяют жены.
Последние полгода, что Лапушкин корпел над романом, он чувствовал в доме тревожный запах измены. Сочинитель никак не мог понять, откуда этот запах: может быть, Наташа принесла его в дом на ворсинках пальто, или он исходил от разорванной в конфетти записки, которую Лапушкин нечаянно обнаружил на дне её сумочки, а может, это был просто-напросто запах турецкой огненной хны, от которой у жены вдруг полыхнули волосы.

После того как Лапушкин отвёз детей в деревню к родителям жены, запах стал удушлив. Он выживал писателя из дома, мешал работе – последние страницы романа ему пришлось дописывать в ванной комнате.

* * *

Редактор долго читал роман. Всё это время сочинитель не жил. Он коченел, как рыбацкая «малинка» в холодильнике. Был на сохранении. Лежал на диване до востребования.
Лапушкин деликатно выждал все новогодние праздники и лишь после этого возник в дверях редакции.

Маленький, похожий на старого мудрого крыса редактор сидел один в холодном огромном кабинете и догрызал зачерствелый пряник, прихлёбывая жидкий конторский чай. Увидев молча вопрошающего Лапушкина, он поднялся с кресла, стряхнул с брюк крошки и пожал писателю руку, ободряюще, но осторожно, как родственнику умершего.

Лапушкин не стал спрашивать подробности. Он сам догадался, что его последний роман не жилец, особенно вторая часть, рождённая при запахе измены.
Кое-как добредя до дома, сочинитель застал жену с прапорщиком Сидоренко. Они сидели на кухне за бутылкой вина. Лапушкин появился вовремя или некстати – это с чьей точки зрения посмотреть – на щеках пирующих уже поигрывали пятна сытости и азарта.

Наташа работала в воинской канцелярии, поэтому некоторые праздники они встречали в офицерском клубе, где Лапушкин волей-неволей был представлен всем командирам. Сидоренко показался ему особенно ненавистным из-за надменно прищуренного левого глаз, гренадерского роста и манеры при встрече фамильярно похлопывать, почти бить по плечу с такой силой, что не все могли удержаться на ногах.

Наташа слегка смутилась, увидев заснеженного снаружи и холодного внутри Лапушкина, но Сидоренко лишь цвиркнул дыркой в зубе.
– А-а, отец-командир пожаловал! – Не поднимаясь со стула, он перекинул хозяину через весь стол длиннющую, как мост, руку, едва не сбив локтем бутылку. Самовлюблённо скрипнула кожаная амуниция.
– Не вижу радости на ваших лицах, – ледяным голосом произнёс Лапушкин и спрятал свои руки за спину.
Сидящий прапорщик и стоящий писатель оказались одинакового роста, только у одного из них оставалось в резерве ещё полметра презрения. Они смотрели друг другу в глаза.
– Лапушкин, не устраивай сцену, – строго предупредила его жена – она не любила мужнего вольнодумства. – Ничего такого не произошло, просто у Игоря сегодня день рождения.
– День рождения отмечают в кругу своей семьи, а не с чужой женой Я бы попросил вас, господин прапорщик, немедленно отправиться по месту службы. – Писатель был человек скромный, начитанный и ругался только на языке классики.
– Ах-ах-ах! Фу-ты ну-ты, какие мы страшные, какие грамотные! – Прапорщик пощипал себя за кадык и, растягивая наслаждение, начал медленно подниматься, тем самым как бы вгоняя Лапушкина в пол. Распрямившись во весь рост, он прогудел откуда-то сверху: – А вот и не уйду! Что тогда? – Наблюдая беспомощность Лапушкина, левый глаз Сидоренко корчился в усмешке.
– Я? Я… дам вам пощечину! – вспылил писатель и покраснел.
– Штэ? Пэщечину? То бишь – по морде? – Прапорщик приложил к уху ковшик ладони, как бы плохо слыша с высоты, наклонился в Лапушкину: – А ты допрыгнешь, суслик ты маринованный, таракан беременный, а?
– Всё, мальчики, пошумели, мир-мир. – Встревоженная уже не на шутку Наташа попыталась протиснуться между ними, смягчить собою столкновение, но прапорщик и писатель почти одновременно отодвинули в сторону её самоотверженное тело.
Следом за этим Лапушкин неловко ткнул кулачком прямо в челюсть Сидоренко. Сочинитель внутренне содрогнулся от брезгливости, коснувшись рукой щетинистого подбородка своего врага, поэтому удар получился почти символическим.
– Что? Что это?! – тем не менее изумился, даже растерялся прапорщик. – Наталья, ты видела, он что, меня ударил?
– Да. И ударю ещё, если вы не пойдёте вон, – с детства не выношу запах ваксы и тройного одеколона, – с тихой мстительностью сказал писатель, весь сжавшись и чувствуя, что, пожалуй, переборщил.
Очнулся он уже под вешалкой.
– Я убью вас, убью… – сквозь не послушные ему слёзы шептал Лапушкин, шаря вокруг себя в поисках очков. Он пытался подняться, уцепиться за ближайшую одежду, висевшую на крючке, но петелька не выдержала, и сочинитель рухнул вместе с шинелью прапорщика.
– Я тебя сейчас петельку заставлю пришивать. – Сидоренко рванул на себя шинель и, как кошку, сбросил с неё жалко барахтавшегося Лапушкина. С досадой осмотрев вырванный клок подклада, с презрительной назидательностью сказал: – Не умеешь драться – не лезь! От армии тоже небось в своё время закосил? В постель мочился? Попался бы ты в мой взвод, ух!..
– А вы своих солдат бьёте! Я сам видел… – с дрожью в голосе выкрикнул Лапушкин и подумал, откуда ему знакома эта ситуация. Ах да – Лев Толстой, «После бала»!
– Я их жизни учу, мышь ты бумажная! Чтобы такими, как ты, недоделками не были. – Тщательно причесавшись перед зеркалом и сдув с расчёски волосы на палас, он пророкотал уютно, почти интимно: – Ну, я пошёл, Наталья Николаевна!

И почему-то не уходил, как будто ожидал чего-то. «Они всегда перед расставанием целовались…» – уже с наслаждением мучая себя, домыслил Лапушкин и посмотрел на жену. Наташа, подперев щёку рукой, ложечкой выводила на скатерти вензеля.

Потоптавшись в дверях, Сидоренко хмыкнул, похлопал себя по карманам в поисках папирос и, нагнув голову, вышел.
В доме некоторое время было тихо. Наташа тупо сидела за столом, Лапушкин валялся под вешалкой. Он лежал с закрытыми глазами, чувствуя тошноту и то, как садняще пухнет левая сторона скулы.
Вот жена громко вздохнула и этим самым как бы поставила точку в своих горестных размышлениях. Потом она собрала посуду в стопку и отнесла на кухню. Когда Наташа вернулась с тряпкой, чтобы вытереть со стола, мужа под вешалкой уже не было.

– Лапушкин? – встревоженно позвала она его, хотела заглянуть в спальню, но заметила приоткрытую дверь на улицу, почувствовала холодок по полу, по голым ногам и… заплакала.

* * *

Лапушкин спешил к своему студенческому приятелю Ковалёву. В отличие от бедного писателя, тот уже давно сделал выбор между красивой метафорой и ветчиной в пользу последней, поэтому жил в дорогом высотном доме, а Лапушкин прозябал в хрущёвке.

Было уже совсем темно, пуржило, когда продрогший писатель вышел из троллейбуса и побежал к высотке. Он уже десять раз повторил про себя всё, что скажет Ковалёву. В холле дома огромный сержант в пятнистой жабьей форме, оглядев с ног до головы сочинителя, брезгливо спросил:
– К кому?
– В сто пятую, к Ковалёвым… – оробев и досадуя на себя за это, неестественно грубым голосом ответил Лапушкин.
– А-а, господин прозаик, – пропел хозяин и вытер сальные губы салфеткой. – Счастливчик, к ужину поспел… раздевайся, проходи. Вера! Гостю тарелочку оформи, пожалуйста.
– Ни-ни-ни!.. – замахал одной рукой Лапушкин, другой прикрывая разбитую скулу. – Я на секундочку. Тут, понимаешь, такое дело некрасивое…
– Ну вот, начинается… – Ковалёв вздохнул, отвёл в сторону грустные сытые глаза. – И дома о делах! Хоть бы кто просто так зашёл.
– Не плачь, ещё надоем… Но сегодня – не могу!
– Ладно, говори.
– Даже не знаю, с чего и начать… – Писатель взял друга за помочь и не удержался от искушения слегка щёлкнуть резинкой по брюху. – Понимаешь, я сейчас от своего тестя. У него горе – собачку сбила машина, но не насмерть, хотя от животного сейчас мешок костей. Скулит страшно, мучается, плачет, как человек…
– Ты извини, дружище, мне тоже жалко скотинку, но я не знаю, чем помочь, у меня нет ни одного знакомого ветеринара.
– Тут доктор уже бессилен. – Лапушкин набрал полную грудь воздуха и выдал: – Мне срочно нужен пистолет.
– Пушка? Да где ж я её…
– Ладно уж, сочинять я и сам умею. Мне нужен пистолет, – твёрдо, почти резко повторил писатель и в упор посмотрел в глаза своему приятелю. – Не тяни время – собачка страдает. Завтра под вечер верну, заодно посидим, потреплемся.
– Ох, как бы я хотел тебе отказать, но не могу…
Лапушкин поглядел ему вслед и отметил, что у Ковалёва, как у всех толстых людей, ноги буквой «икс»: стыдливо стиснуты в коленях и разбегаются в ступнях.
В общежитие, где прапорщик Сидоренко снимал комнату, Лапушкин проник без труда. На вахте у разбитого телефона старушка вязала варежки и охотно поговорила бы как о каждом из жильцов, так и обо всех скопом.
– Дома он, полчаса как припёрся с двумя военными. Развесёлые такие, у одного сетка с пивом. Что с них возьмёшь – холостяжники!..
По доверительной интонации писатель догадался, что лично его бабуля отнесла к привилегированному разряду женатых и серьёзных мужчин.
Лапушкин вошёл в прокуренную комнату без стука в тот самый момент, когда ­Сидоренко, согнувшись над столом, разливал пиво по стаканам. Его дружки сидели по разные стороны стола и увлечённо, с треском отдирали чешую от воблы. Мерзко чадила алюминиевая солдатская плошка с давлеными червячками окурков. На койке, под плакатом с полуобнажённой красоткой, лежала груда шинелей. Одна шапка, как отрубленная голова, валялась на полу посреди комнаты.
– Какие люди! – удивился Сидоренко, и по любопытству в глазах остальных военных сочинитель догадался, что в этой компании он герой анекдота «Муж уехал в командировку…». – Что, извиняться пришёл? Ничего, я необидчивый, могу даже пивка предложить. Хочешь?
Сидоренко достал из тумбочки ещё один стакан, небрежно посмотрел его на свет, дунул и опрокинул туда горлышко бутылки. Лапушкин, как загипнотизированный, смотрел на стремительно взбегающие вверх пивные кружева в стакане, с ужасом сознавая, что ещё несколько секунд промедления – и он либо с позором выбежит из комнаты, либо малодушно сядет с прапорщиками за стол.
– Я пришёл вызвать вас на дуэль, – выдавил писатель из себя почти шёпотом.
Трагический лепет Лапушкина заглушило бряканье придвигаемых к столу стульев – наступил вожделенный момент первого тоста, краткого, как команда.
– Я пришёл вызвать вас на дуэль, – повторил сочинитель, но уже взвинтив свой голос до дребезжания.
Все трое медленно оторвали головы от стола, недоумённо переглянулись меж собой, потом внимательно посмотрели на писателя, пытаясь понять, что же он хочет. Тишина надулась, зависла под потолком огромным пузырём и разорвалась в клочья диким хохотом. Колыхнулась красотка на стене, желая скинуть с себя последние лоскутки.
Маленький гость, втянув голову в плечи, молча достал из кармана пальто пистолет.
Смех оборвался. Сидоренко покраснел, нахмурился. Ему это уже не понравилось, и он отставил бутылку в сторону. Пена, покачнувшись на краю стакана, как акробат на канате, начала медленно опускаться.
– Ну ты чё, придурок, хочешь? Может быть, тебе ещё раз рыло начистить, а? – вояка сделал шаг в сторону Лапушкина.
Тот отступил назад и резко вскинул пистолет на уровне груди Сидоренко. Ствол лихорадило.
– Стойте на месте. Иначе дуэли не будет, пристрелю тут же.
– Ладно, хрен с тобой! – взбешенный прапорщик сорвал с себя галстук и забросил его в угол комнаты. – Зачем ты пришёл?
– Я вызываю вас на дуэль.
– Не глухой. Дальше!
– Завтра в четыре часа я жду вас в парке у городского пруда. Не забудьте захватить с собой пистолет и секунданта. – Неожиданно для себя Лапушкин оказался ещё способным на иронию.
– Я тебе, недоносок, не забуду! Я к тебе с автоматом приду, я из тебя дуршлаг сделаю! – взорвался Сидоренко и забегал по комнате, всё же не приближаясь к Лапушкину, стоящему с пистолетом наизготовку.
– Так я могу надеяться, что увижу вас в парке в назначенный мною час? – Чем более бесновался обидчик, тем спокойнее становился сочинитель. Напоследок он даже позволил себе откровенную дерзость: – Я могу быть уверен, что мне не придётся разыскивать завтра вас по всему городу?

* * *

Лапушкин не заметил, как вновь оказался на улице.
Сочинитель не чуял под собой земли, возможно, он летал: было слишком темно, и никто не мог этого видеть. Лапушкин чувствовал в себе необыкновенные силы – встречные мужчины почтительно уступали ему дорогу, стоя на обочине по колено в снегу, укутанные в роскошные меха женщины бросали на него любопытные взгляды, и однажды он слышал собственными ушами быстрый шепоток: «Кто это? Неужели, сам…»

Перед дверью Сидоренко писатель снял очки для придания мужественности своему облику, и теперь они лежали ненужные в кармане. Между тем Лапушкин видел всё четко и подмечал вокруг любую мелочь. Проскользнув мимо зеркальной витрины магазина, писатель отметил и даже не удивился тому, что его глаза остро светятся в темноте, как у кошки.

Лапушкин с детства, с первых самостоятельных строк смущался своей фамилии: в ней, как тигр в зарослях, притаилась другая фамилия – Великого Поэта. В университете его прозвали а-ля Пушкин, то есть «как Пушкин». Будущий писатель нервничал – в фамилии, переделанной на французский манер, он видел то скрытую издёвку, а то и тайный знак, вроде родимого пятна в индийском кино. Более того, в минуты вдохновения, когда всё замирало в Лапушкине от счастья, от высоты, он слышал возле самого уха чьё-то сдерживаемое любопытное дыхание. А сегодня на мягких лапах-лапушках проступили острые когти, длинные, с лиловым лунным отражением.

В широком пальто и развевающемся шарфе Лапушкин фланировал по проспекту до тех пор, пока на ночь не отключили фонари. Город отходил ко сну. Сочинитель не чувствовал холода, а январский ветер приятно щекотал скулы. Он поглядел на часы.
– Уж время за полночь, а Германа всё нет… – по-оперному, дурачась, пропел Лапушкин возле ярко освещённого ларька. Испуганно брякнула щеколда на маленьком, тюремного вида окошечке.
Пора было отправляться домой – ему надо многое успеть сделать до завтрашнего вечера, вернее, уже сегодняшнего. Лапушкин легко погнался за отъезжающим автобусом и успел запрыгнуть на оледенелую подножку. Вахтёрша в ватных штанах и пуховом платке прошла мимо него, смущённо потупив глаза…

* * *

Жены дома не было – после ссор Наташа перебиралась на два-три дня к подруге, тем самым давая мужу время обдумать своё неразумное поведение. Всё складывалось как нельзя лучше. До дуэли оставалось чуть более полусуток, и эти часы писатель хотел провести наедине с собой, чтобы никто и ничто не могло отвлечь его от задуманного.

Лапушкин сбросил вольным барским жестом пальто на руки невидимого камердинера и прошёл на кухню. Поставил чайник на огонь. Переоделся, накинув на голое тело старый вытертый халат. Убрал с рабочего стола пишущую машинку, а вместо неё принёс гусиное перо. Его Лапушкин вырвал из хранящегося в кухонном столе птичьего крыла, которым Наташа сметала во время стряпни со стола муку. Он долго изучал учебник каллиграфии, пытаясь правильно зачинить перо. Чернил в доме не нашлось – они остались забытыми в детстве, в «непроливайке», поэтому пришлось довольствоваться тушью. Ему не терпелось поскорее припасть к столу – никогда ещё сочинитель не испытывал такой жажды! – но Лапушкин решил быть последовательным до конца. Вместо привычного стакана с растворимым кофе он заварил себе свежий чай, а блюдечко наполнил зеленовато-янтарным крыжовниковым вареньем – любимой сладостью поэта.

Наконец Лапушкин с благоговением обмакнул перо в баночку с тушью и старательно – перо с непривычки всё же цепляло бумагу – вывел на чистом листе: «Милостивый государь!» И тут произошла заминка: он не знал, чьим именем открыть свое эпистолярное наследие. В задумчивости сочинитель закрыл глаза и провёл по носу пером.

Пролетела невидимка-муза и коснулась его лица крылом…
Лапушкин с наслаждением, с брызгами слюны чихнул и почувствовал необыкновенную ясность в голове. Писатель понял, что сейчас для него совсем не важно, кому первому он адресует послание, – в нём клубились силы, достаточные для разговора со всем человечеством, – и Лапушкин вписал имя своего ещё детсадовского друга, нимало не смущаясь тем, что не знает его нынешнего адреса и вообще, жив ли. Просто сочинитель решил начать с истоков.

Он почти опорожнил баночку с тушью и лихорадочно зачинил не одно перо. Слова и мысли укладывались на листе так складно и плотно, держались друг за друга, как звенья, и казалось, не останови его, Лапушкин испишет всю бумагу в доме и доберётся до салфеток и обоев. Если первые письма были адресованы конкретным людям, в них упоминались события, произошедшие в действительности, то последующие опусы уже не имели адресатов и представляли собой вольные размышления автора. Язык его был язвителен, стиль изящен, а мысли остры.

В доме напротив зажёгся свет в окнах, замелькали тени за шторами – люди собирались на работу, значит, седьмой час утра. Лапушкин с наслаждением и болью расправил онемевшие плечи. Заныла поясница. Он написал ещё одно письмо, краткое, последнее – жене, где сообщал, что ни в чём не винит её и просит прощения.

Некоторое время писатель ещё посидел за столом, уже в полудрёме, продлевая ощущение счастливой усталости – так старики не спешат в дом, греясь на завалинке под лучами заходящего солнца. Когда сон едва не свалил Лапушкина со стула, он смахнул поломанные перья в корзину для бумаги, а стопку незапечатанных писем оставил на краешке стола. Пишущую машинку сочинитель вернул на место, прощально погладив её рукой и накрыв клавиши тёмной салфеткой.

Лапушкин лёг на диван в халате и мгновенно уснул. Он покоился на спине, одна рука была прижата к груди, как у отъявленного дуэлянта.

* * *

Проснулся писатель в полдень. В окно светило мелкое пронзительное солнце в сверкающей снежной дымке. «Мороз и солнце. День чудесный…» Да, да, всё как при нём. Перед самым пробуждением Лапушкин видел сон, который счёл весьма занимательным и провидческим.

Сидоренко не угадал – писатель не увиливал от армии, а честно отбарабанил два года, и с тех пор служба частенько напоминала о себе в кошмарных снах. Но нынешний сон был необычен.
Июльский зной. Высокое небо. Цветочная поляна на окраине леса. Карнавал насекомых, пение птиц. Лапушкин со своим армейским дружком идут по высокому травостою и в полах гимнастёрок несут камни. Позади них плетётся толстенький благодушный генерал в расстёгнутом кителе и с фуражкой, полной земляники. Генерал аккуратно, девичьей щепоткой берёт ягоды и, зажмурившись от удовольствия, отправляет в рот.

Не доходя до леса, все трое останавливаются. Перед ними поваленное дерево, на котором поблёскивает ряд пустых консервных банок – перед увольнением со службы Лапушкин с другом должны показать свою меткость и сбить жестянки с сосны.

Даже проснувшись, он некоторое время чувствовал ломоту в плече от резких взмахов руки! Он обратился в единое желание: «Сбить! Сбить!» Вот, звякнув, слетела с дерева одна банка, другая, третья… Наконец осталась последняя, но сколько солдаты ни пуляли камнями, она стояла незыблемо. Лапушкин долго прицеливался последним камнем, зашвырнул – мимо… Всё, конец. Бойцы повесили головы, вяло отряхнули руки.

Генерал укоризненно оглядел солдат, вздохнул: «Эх, ребята, ребята, не порадовали…» Они опустили головы ещё ниже. Генерал поцокал языком, покрутил лысой головой. Потом махнул рукой и передал картуз Лапушкину: «Ну ладно, учитесь!» – и, расстегнув ширинку галифе, напором струи ловко сбил банку с бревна. «Вот так, сынки, помните мою доброту…» – и, забрав фуражку с земляникой, пошёл к лесу, мелькая алыми лампасами и мурлыча какой-то бравурный марш…
Лапушкин посмотрел на будильник. До дуэли оставалось почти четыре часа. Он хотел написать ещё несколько писем, как вдруг сочинителя словно ошпарило током: «Сани! Я должен появиться у пруда в санях!»

Лапушкин кинулся в ванную комнату, долго фыркал водой. Бреясь перед зеркалом, подумав, не тронул лезвием щёки. Из шкафа достал белую праздничную рубаху, вместо галстука повязал на старинный манер чёрный бант младшей дочери. Писатель немного смутился перед жестяной коробкой из-под печенья, где хранились семейные деньги, но всё же отсчитал несколько бумажек – сегодня он мог позволить себе подобную вольность.

Перед выходом из дома Лапушкин достал из кармана пистолет. Его чёрная угрюмая тяжесть уютно перетекла в ладонь. В другом кармане сочинитель нащупал забытые очки. Взяв за дужку, он отнёс их в мусорное ведро – плохое зрение осталось в прошлом.

Лапушкин вышел на улицу и не затерялся в толпе. Он, как и вчера, улыбался встречным женщинам, и они отвечали ему взаимностью. Лапушкин дышал стихами классика, но порой случалось, что кто-то нашёптывал ему неведомые стихи. Возможно, они были его собственные, но нынче писателю это казалось не важным.

По проспекту за людьми гонялся снежный ветер, прохожие норовили скорее прошмыгнуть в магазин, в подъезд дома, лишь Лапушкин шёл прямо, помахивая в ритм стихов перчаткой, и казался выше всех.
Лёгкий цветастый шарф небрежно лежал вокруг его шеи, виднелся белый уголок рубашки и бант – бабочка-траурница.

На рынке он сразу же угодил в пёстрый цыганский круговорот – шумные и толстые, как матрёшки, гадалки ещё издалека выделили его из толпы озабоченных людей. Они брали Лапушкина за руки, он смеялся, ему нагадали сущий вздор – долгие лета, красавицу жену, золотые горы, писатель же, хохоча, кричал: «Не то! Не то! А где же белый офицер? Белая лошадь?» Цыганки так и не поняли, что он хочет, впрочем, не обиделись, ибо сочинитель наградил их щедро.

Лапушкин отыскал на рынке мясной ряд, куда с ближайших деревень привозили мороженые глыбы мраморных туш. Он пришёл в ужас и восторг от увиденного – всюду торжествовала плоть. Коровьи туши с задранными вверх рядами ребер напоминали ему остовы кораблей. Жёлтые, уже подпалённые свиные головы приветливо щурились пьяными глазками; сжавшись в багровый комок, презрительно мерцала таинственная печень; по-музейному, в ряд лежали доисторические копыта для холодца. И венцом этого разгула плоти была плаха с палаческим топором, огромным, неподъёмным, с засаленной блестящей ручкой…

Восхищённый Лапушкин несколько раз прошёлся по ряду, вглядываясь в суровые и торжественные лица торговцев мясом. Долго выбирал лошадь. Наконец его выбор пал на крепкого бородатого старика, который, продав мясо, уже укладывался в сани, чтобы ехать домой, в деревню.
– Как тебя зовут, братец? – как можно любезнее спросил сочинитель.
Старик медленно повернулся на голос и с хмурой внимательностью осмотрел Лапушкина. Он почувствовал исходящую от незнакомца странность, и только это помешало ему ответить хлёстко на такое барское обращение, как «братец».
– Да какой же я тебе «братец»… Чудной ты, мужик, ей-богу! Алексей я, – настороженно, но всё же вежливо ответил старик.
– Да ты не обижайся на меня, Алексей… а как по батюшке?
– Иванович.
– Во-о-от… Алексей Иванович. Я и вправду сегодня чудной! – Лапушкин рассмеялся просто. Поймав на себе напряжённый взгляд торговца, он испугался, что старик уедет, и поспешил успокоить: – Ты не думай, я не пьян и не сумасшедший, знаешь, сегодня у меня большая радость, такое раз в жизни бывает. Лучше не спрашивай, что за счастье, какой праздник – я и сам не смогу ответить. Только будь другом, прокати меня по всему городу на санях, а к четырём часам подвези к пруду, а я тебя отблагодарю…
Лапушкин вынул из кармана оставшиеся деньги, отделил от них одну бумажку: «Извини, это мне на шампанское…» – а оставшиеся протянул старику.
Деньги были надёжные, крепкие, и крестьянин согласился.

Сочинитель с замиранием сердца плюхнулся в сани, укутался в овчинный тулуп и крикнул звонко, на весь рынок: «Гони прямо, любезный!»
И они вылетели на проспект…

Лапушкин щурился встречному ветру и вновь читал стихи. Из саней город казался ему иным, загадочным. Порой он закрывал глаза и грезил о другой, необыкновенной жизни. Потом они остановились у магазина, и писатель сбегал за бутылкой шампанского. Сани, простуженно скрипнув, вновь тронулись с места. Лапушкин выстрелил шампанским и, хохоча, пил сладкую розовую пену. Стеклянное горлышко бутылки прыгало возле рта, стучало по зубам, было весело. Досаждали только машины, которые раздражённо сигналили сзади, отвлекали от светлых мыслей, и тогда Лапушкин махнул рукой в проулок.
Допив шампанское, сочинитель достал из кармана часы – стрелки уже топтались возле четырёх.

– Ого! Ну всё, скоро твоя работа, старик, закончится. Сможешь угодить мне напоследок? Гони что есть мочи до самого пруда, а?
От щуплого седока исходила какая-то нездешняя сила, азарт, которому возница не мог противиться. Более того, незнакомец так раззадорил его, что старик даже привстал со своего сиденья, обитого рыжей шкурой, щёлкнул вожжами: «Н-но, красавец, пшёл!» – и они стрелой помчались по заснеженной улице!

Возничий то и дело гикал на коня, седок не то пел, не то горланил что-то нараспев, порой крутил над головой невидимым кнутом. Водители машин, увидев эти безумные скачки, благоразумно прижимались к обочине, прохожие указывали на них варежками, бесхозные скучающие собаки увязались следом, тявканьем оглашая окрестности.

Небо уже слегка пасмурнело, когда сани вылетели к городскому парку. Борода старика к тому времени совсем заиндевела, сам он осип. «Дор-рогу!» – прохрипел он ковылявшему впереди «запорожцу». Тот упорно не хотел уступать место, и тогда Алексей Иванович решил обогнать его по рыхлому снегу. Он резко натянул вожжи, конь скакнул на обочину, и, как только сани поравнялись с машиной, раздался громкий хлопок. Крестьянин, думая, что у соперника лопнуло колесо, скинул шубёнку и показал водителю просмолённый кукиш.

Так залихватски они подкатили к самым воротам парка. В просветах меж деревьев виднелся пруд с черневшими на льду редкими фигурками горбатых рыбаков.

– Ну всё, будя, погуляли! Уморил ты меня, давно я так не лихачил, – переведя коня на шаг и расщепляя крепким коричневым ногтем сосульки в бороде, сказал Алексей Иванович. – Давай-ка, выходи, а то я своего кормильца чуть не загнал… Эй, что молчишь?
Возница обернулся: Лапушкин лежал в санях с запрокинутой головой, без шапки, одна рука безвольно свесилась и чертила пальцами снежный наст.
– Слышь-ка, парень, ты не дуркуй, мне ехать надо!.. – Встревоженный старик соскочил на дорогу, осторожно торкнул Лапушкина в плечо раз, другой и тут увидел валявшийся в ногах среди соломы пистолет: – Дак, что же такое, а? Покатай, покатай, а сам…
– А-а, это ты… Алексей Иванович… Извини… так надо, – сочинитель едва ворочал языком и напоследок пробормотал: – Грустно ли тебе нести меня, братец?..

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.