Сто двадцать лет спустя. Скучная история

Николай НАСЕДКИН

Прозаик, литературовед, член Союза писателей России.
Родился в 1953 г. в Сибири. Окончил факультет журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова (1982) и Высшие литературные курсы при Литинституте им. А.М. Горького (1991).
Публиковался в журналах «Наш современник», «Москва», «Нева», «Урал», «Подъём», «Российский колокол», «Южная звезда» и др.
Автор 15 книг, изданных в Тамбове, Москве, Польше, Черногории.

I

Чеховская «Скучная история», когда прочёл впервые 45 лет назад, конечно, не произвела на меня и сотой доли того впечатления, каковое производит сейчас, когда я сравнялся возрастом с главным героем.
А тогда, в 17 лет, меня лишь поразило, что он, главный герой, – мой полный тёзка, тоже Николай Степанович. Фамилия его в повести не упоминается, вернее, зашифровывается словцом-определением «такой-то», так что и я в этих вот своих записках тоже буду так себя именовать.
Не знаю, может, я подсознательно к этому стремился, хотя вряд ли, но судьба моя сложилась-сформировалась так, что текст чеховской повести по прошествии бездны лет начал перекликаться с моей жизненной повестью, так сказать, цитировать её. Или, наоборот, моя цитирует чеховскую. Так что ничего удивительного, что я теперь то и дело перечитываю её как собственный дневник.
«Есть в России заслуженный профессор Николай Степанович такой-то, тайный советник и кавалер; у него так много русских и иностранных орденов, что когда ему приходится надевать их, то студенты величают его иконостасом. Знакомство у него самое аристократическое; по крайней мере за последние 25-30 лет в России нет и не было такого знаменитого учёного, с которым он не был бы коротко знаком. Теперь дружить ему не с кем, но если говорить о прошлом, то длинный список его славных друзей заканчивается такими именами, как Пирогов, Кавелин и поэт Некрасов, дарившие его самой искренней и тёплой дружбой. Он состоит членом всех русских и трёх заграничных университетов. И прочее, и прочее. Всё это и многое, что ещё можно было бы сказать, составляет то, что называется моим именем.
Это моё имя популярно. В России оно известно каждому грамотному человеку…»
Практически это и обо мне! Разве что официальный устаревший чин тайный советник надо поменять на нынешний неофициальный титул «литературный генерал», учёного на писателя, а Пирогова, Кавелина и Некрасова на Леонова, Астафьева и Рождественского…
Правда, в отличие от того Николая Степановича, я не профессор-медик, а профессор-литератор – преподаю в Литературном институте, автор нескольких романов (два-три из которых неизменно входят в списки «классических» произведений XX века, переведены на многие языки), главный редактор «толстого» журнала, секретарь правления Союза писателей России…
И ещё я разнюсь с замшелым моим тёзкой из XIX века, который сам себя называет стариком, портретами. У меня, слава Богу, в мои 62 года нет ни лысины (так, еле заметная проплешина и даже седины чуть-чуть), ни хронического tic’а, ни хронической трясучки рук и головы (разве что с большого похмелья), ни старчески мертвенных морщин, зубы мои почти все целы, грудь совсем не впалая и спина не узкая. И, думаю, ни у кого при взгляде на меня пока ещё не возникает внушительная мысль, что-де я собираюсь вскоре умереть.
А впрочем, может быть, я уже излишне хорохорюсь и бодрюсь? Надо признать, в последние года два я очень сильно сдал, – с тех пор, как формально стал пенсионером. Я почувствовал вдруг безмерную внутреннюю усталость (тому были другие причины – но о них потом), стал безобразно много пить, перестал поддерживать форму, утратил наслаждение движением. А ведь ещё года два-три тому я на даче то и дело наматывал по 15-20 километров в день на своём скоростном велосипеде «Stels», зимой регулярно катался на лыжах, по утрам делал зарядку и принимал контрастный душ…
Куда всё делось?!
Но всё равно и сейчас ещё в свои лучшие трезвые дни я держу себя молодцом, быть стариком не соглашаюсь. Я хорошо знаком с вечно молодым «пастухом» Зельдиным и когда при встречах пожимаю его крепкую руку или, тем более, когда вижу, как он поёт и танцует в ж и в у ю, всегда думаю: «Господи, а я ведь моложе его на тридцать с лишним лет!»
Действительно, ну разве можно в шестьдесят два записываться в старики?! Меня вот это сейчас более всего и поражает в «Скучной истории»: Чехову было в момент её создания менее 30, основному прототипу героя, профессору Бабухину, – немногим за 50… Чего уж было так специально старить Николая Степановича, вернее, подчёркивать его именно старческую дряхлость?! Конечно, профессор чем-то сильно болен и предполагает через полгода вовсе уйти в мир иной, но смертельная болезнь и старческая возрастная дряхлость – вещи-понятия всё же разные. И ведь как достоверно и убедительно молодой Чехов передал мысли, ощущения, состояние старого, уставшего от жизни человека! Это подтверждали и читатели-ровесники главного героя вроде Плещеева и Льва Толстого…
Но если поразмыслить и сопоставить кой-какие обстоятельства и факты, то удивляться здесь особо нечему. Первое: Чехов, как и положено Писателю (без претенциозной большой буквы здесь не обойтись!), в момент создания произведения, тем более в форме исповедальных з а п и с о к, полностью перевоплотился в своего героя, начал жить его жизнью, чувствовать его чувствами, болеть его болями и болезнями. Иными словами, «Скучную историю» написал не Антон Павлович Чехов, а именно и непреложно сам Николай Степанович такой-то. Можно назвать этот приём перевоплощением, выступлением писателя под маской, но ещё вернее будет сказать, что в момент создания «Скучной истории» не было Чехова, а был профессор Николай Степанович – писатель-гомункул.
В таком же ключе написаны-созданы, скажем, «Журнал Печорина», «Записки из подполья», «Театральный роман»…
Пытался вспомнить-привести пример из нынешней нашей словесности – на ум приходит разве что «Портрет и вокруг» Маканина да мой роман «Фармацевт». Жанр-приём чрезвычайно трудный и редкий!
(Замечу в скобках, что бывают случаи, когда писатель не создаёт в произведении другого автора, а как бы дублирует самого себя, как, например, Горький в автобиографической трилогии, Гарин-Михайловский в своей тетралогии или нынешний Лимонов почти во всех своих произведениях, и здесь, конечно, не вызывает сомнения тождественность почти полная между автором и автором-героем в главных чертах характера и поступках. Это совсем другой литературный приём, и он сразу понятен-виден любому искушённому читателю.)
Но, возвращаюсь к «Скучной истории», перевоплощение автора в героя – только одна сторона дела. Вторая: Чехов явно принадлежал к тому типу людей, биологический возраст которых намного опережает их возраст календарный. На последних своих портретах (да и по свидетельствам современников) он выглядит намного старше своих сорока с небольшим лет, и, доживи он до 62-х, можно не сомневаться, выглядел бы и ощущал себя глубоким стариком, – в точности, как Николай Степанович. К слову, в самой ранней юности у Чехова в домашнем кругу среди прочих было прозвище Старец и один из многочисленных его псевдонимов в юмористике соответствующий – Юный старец.
И кто ж теперь, кроме Господа Бога, может знать, где здесь следствия, а где причины: то ли Антон Павлович сумел так проникнуться жизнью героя-старика потому, что сам взрослел-старился стремительно (год за два!); то ли он так рано состарился и умер потому, что постоянно внутренней жизнью, сознанием обгонял свой возраст и время? Чехов проживал, вот именно, год за два и в 44 года оставил после себя наследие по значению, да и по объёму не меньше Достоевского (59 лет), Тургенева (64), не говоря уж о Куприне (68) и Бунине (83).
Я же, наоборот, всегда выглядел значительно моложе своих лет. И, к стыду своему, признаюсь, что чрезвычайно этим гордился. Точно в этом есть моя заслуга. Она, заслуга, разве в том, что я сам себя не считал (и не считаю!) стариком, бодрюсь и пыжусь изо всех сил, подтягиваю живот, делаю по утрам зарядку; да ещё и в том, вероятно, что с юности и до недавнего ещё времени был довольно умерен (не по-писательски!) в вине и табаком баловался только в подростковом возрасте.
Но всё же гордиться-чваниться моложавостью мне, писателю, после рассуждений о наследии классиков довольно смешно. Последняя моя книга вышла семь лет назад, к моему 55-летию, и – как отрезало. С тех пор я практически ничего не создал. Мои студенты, самые язвительные, злорадно констатируют: мол, исписался старик! Они меня, несмотря на мою моложавость, конечно же, держат за старика…
А вот бессонница – да-а-а… В этом я того Николая Степановича очень даже понимаю. Всё, что написано мною – написано по ночам. Но если раньше, когда всё это писалось-создавалось, я с наслаждением отрывал время от сна, мог, позабыв о времени, прокорпеть за столом до рассвета, то теперь бессонница, хоть и не каждую ночь, но когда я трезвый или с похмелья тоже привязывается ко мне. Как и прежде, по привычке, ровно в полночь я раздеваюсь и ложусь в постель. С женой мы теперь, с тех пор, как сын с глаз долой съехал-перебрался окончательно на дачу, обитаем в разных комнатах. (Впрочем здесь дело не только в сыне, но об этом после…) Я долго ворочаюсь в постели, но, в отличие от тёзки, в такие бессонные ночи вовсе не могу заснуть. Поворочавшись, встаю, завариваю на кухне в большой кружке пакетиковый зелёный чай, вскрываю плитку тёмного шоколада (моё любимое лакомство), иду в свою комнату, включаю опять компьютер, запускаю Word, открываю файл с текстом, который сам именую «новым романом», тупо смотрю с полчаса на экран, поправляю одно-два слова…
Голова начинает от напряжения болеть, я чертыхаюсь и, закрыв-спрятав текст, с облегчением выхожу погулять по свалкам Всемирной Сети или запускаю «Паука» – раскладываю виртуальный пасьянс. Порой я выключаю компьютер и что-нибудь читаю без всякого интереса. Так, недавно в одну ночь я прочёл машинально целую книгу под странным названием «Как я съел собаку».
Но часа в четыре утра я всё же отрываюсь с красными глазами от монитора или книги, принуждаю себя лечь в постель и худо-бедно засыпаю.
Это – в лучшие ночи. В худшие, я, помаявшись в ночном бессонном одиночестве, достаю из заначки бутылку своего любимого белого мартини, решаю выпить лишь один бокал, но, как правило, увлекаюсь, допиваю бутыль до конца, конечно же, после этого погружаюсь в мучительные сновидения и с тоскливым осознанием, что наутро мне будет скверно…
Кстати уж выскажу здесь крамольную мысль: людям стоило бы спать по 12 часов в сутки. Когда я слышу или читаю, как какой-нибудь недоумок утверждает-пропагандирует, что-де спать надо как можно меньше, мол, на сон уходит часть жизни, и сам он спит по пять-шесть часов, не больше, – я раздражаюсь. Подумаешь, Чехов какой выискался или Менделеев! Да подавляющее большинство людей всё время, свободное от сна, занимаются тем, что губят собственное здоровье и, вот именно, как раз сокращают свою жизнь, а попутно портят-уничтожают окружающую среду-природу. Нет, я твёрдо убеждён: когда человек спит, он, по крайней мере, не мучается сам и не мучает других людей. Сам я, когда изредка, в болезни или от большой усталости, умудряюсь спать подряд часов девять, а то и десять – я счастлив. Какие ясные, какие светлые грёзы снятся в таких долгих дрёмах!..
Часов в шесть закрытую дверь моей комнаты начинает терзать когтями и утробно мявкать наш кот Фарисей. Я лишь переворачиваюсь с боку на бок, осаду выдерживаю. Но вскоре на кухне, которая от меня через стенку, начинают звякать посудой и бубнить жена с дочерью. Я всё же, зарывшись с головой в одеяло, ещё раз умудряюсь задремать и обыкновенно не слышу, как Лера убегает, по привычке опаздывая, на работу.
Около девяти дверь моя тихонько приоткрывается, жена вполголоса спрашивает:
– Ты ещё спишь?
Если я не откликаюсь, она дверь затворяет, при этом ворча:
– Сам же говорил, чтобы в девять будить…
Я на всякий случай ещё раз мысленно пролистываю план дня: в институт сегодня к одиннадцати, в редакцию можно к трём… Спешить некуда. Я позволяю себе ещё полчасика покемарить.
Потом мы сидим с моей Лидией Петровной на кухне, с неохотой пьём чай. Она – потому что уже пила его с Лерой; я – понятно почему. Жена говорит без остановки, хотя я бы с удовольствием посидел в тишине, подумал свои куцые думы.
– Нет, ну ты представляешь, Фарисей опять изодрал диван в гостиной! Нет, надо всё же обрезать ему когти…
Нашему рыжему коту-патриарху уже почти 17 лет. (В книгу Гиннесса пора!) Для нас он давно уже не то что третий ребёнок, он самое родное и близкое существо, так что все эти разговоры про отрезание когтей – пустое сотрясение воздуха.
– Надо его вообще усыпить, – говорю я.
– Ты опять не в духе? – тревожится жена. – Что-нибудь болит?
– Душа болит, – кривлюсь я и решительно отталкиваю чай. – Знаешь, я всё же выпью лучше пива?
Звучит это как вопрос, но мы оба знаем, что это утверждение. Лида морщится, но я достаю из холодильника литровый баллончик «Очаковского», наливаю в кружку, жадно пью. Жена смотрит. Вся её грузная фигура, расплывшееся лицо выражают осуждение. Плевать! Это раньше, когда Лида была той самой тоненькой Лидой, которую я страстно полюбил за хороший, ясный ум, за чистую душу, красоту и, как Отелло Дездемону, за «состраданье» к моему творчеству, – вот тогда я боялся лишний раз расстроить её.
Желая всё же сдуть мой поднимающийся тонус, она сообщает:
– Представляешь, Лера себе ещё и верхнюю губу проткнула, вставила туда кольцо…
– Как же она теперь со своими сусликами целоваться станет? – усмехаюсь я.
Усмешка моя горька. Дочь вроде не дура, пошла по стопам матери в журналистки, устроилась с недавнего времени в «Московский комсомолец», но никак не повзрослеет. Ей уже 28, но по виду она тоже очень даже отстаёт от своего возраста, ссылаясь теперь на то, что в газете ведёт тему тинейджеров. Именно поэтому-де она вся в пирсинге, тату, красит волосы в ярко красный цвет, пьёт пиво прямо из бутылки, курит и исповедует свободную любовь. Как-то в Интернете я наткнулся случайно на её фотографии в стиле «ню»: смотрит спокойно в объектив, позирует… Зачем? А недавно я слышал, как она разговаривала с кем-то по мобильнику: «Ну ты, блин, ваще!.. Твою мать!.. Зашибись!.. Пошёл на хер!..»
Я поплотнее прикрыл дверь своей комнаты и включил приёмник погромче. Говорить с ней, особенно в последнее время, невозможно – на любое замечание один ответ: мол, ты, папочка, своих молодых подружек учи…
Слава Богу, Валерия подписывает свои материалы фамилией матери и вообще не афиширует, что она моя дочь. Хоть на это у неё ума хватает.
– Ты в выходные не поедешь со мной на дачу? – спрашивает безнадёжным тоном жена. – Поговорил бы с Димой… Ему нельзя там одному жить – неужели ты не понимаешь?..
Понимать-то я понимаю, да что толку. Дмитрий, сын, ему 25, погибает окончательно. Я это знаю. И от бессилия порой, закрывшись в комнате, тихонько плачу. Он бросил университет на втором курсе (тоже пытался стать журналистом), буквально добровольцем отправился служить, попал на Кавказ…
Прошло уже три года, Дима сейчас почти не хромает, но вот именно часто болен tic’ом – порою правое веко у него начинает странно дёргаться, словно он подмигивает. В такие минуты лучше с ним не разговаривать и вообще лучше отойти подальше… Впрочем, я и так его в эти три года видел редко, а теперь и вовсе почти не пересекаемся. На что он живёт, я не знаю. Знаю только по рассказам-стонам жены, что он шляется по ночным клубам да ресторанам. Я всё надеялся, что Дмитрий перебесится, упьётся вдоволь и остановится, а он начал нюхать всякую дрянь, курить, а потом и колоться. Жена пробовала уговорить его лечь в клинику – бесполезно…
– Нет, радость моя, – говорю я устало, – никуда я с тобой не поеду. Гене я скажу – он тебя отвезёт. А мне поработать в выходные надо – ты же знаешь, роман к Новому году хочу дописать…
Лида скептически поджимает губы: знаем, мол, как ты роман пишешь.
– Кстати, деньги в доме совсем кончились. Вам, что же, зарплату вчера не дали?
– В институте сегодня дадут, а в журнале – к концу недели…
Я быстро допиваю пиво, встаю из-за стола и спешу в свою комнату-берлогу. Как же мне всё это надоело! Меня, кстати, более всего бесит вот это постоянное и непрерывное повторение одних и тех же слов, предложений, фраз, мыслей, мнений, суждений. Все вокруг говорят и повторяют одно и то же изо дня в день.
Вот ведь на что жизнь уходит-сжигается – на повторение и на выслушивание одного и того же…
Не-вы-но-си-мо!
II

В половине одиннадцатого я выхожу из дома и пешком отправляюсь в институт. Живу я на Малой Дмитровке, так что ходу неспешным шагом всего с четверть часа.
Середина декабря, а первый снежок только-только выпал. И от этого дышится даже и в самом центре Москвы как-то легко. Прохожу мимо памятника Пушкину в белой шапочке, смотрю на него, киваю головой: «Привет, Александр Сергеич!» На лавочке рядом с ним мы когда-то, бездну лет назад, любили сидеть с Лидой. Целоваться прилюдно тогда не было принято, но мы не меньшее счастье-потрясение испытывали от соприкосновения наших рук… И ведь были мы не так уж и молоды – ей 30, мне 32, а вели себя как подростки. Господи, ну неужели и это всё было?!
Раньше я, выбравшись из толчеи подземного перехода, продолжал путь по Большой Бронной, но с тех пор, как в правом углу площади вместо привычного кафе открыли «Макдональдс», предпочитаю идти к институту по Тверскому. Когда я был добродушнее, эта американская забегаловка с её дебильными гамбургерами, чизбургерами и картошкой фри, переполненная снобствующей публикой (приобщились к западной цивилизации!), напоминала мне муравейник, теперь же эта картина вызывает у меня совсем отвратные ассоциации – громадный труп койота в месиве червей-посетителей. Бр-р-р!
Настроение у меня ни к чёрту, так что я вполне, кажется, готов вслед за чеховским профессором начать брюзжать по поводу мрачного неухоженного вида институтских ворот, построек, сада…
Да, и здание Литинститута, и старое здание университета на Моховой, где преподавал мой тёзка и где мне доводилось бывать не раз, – за минувшие сто с лишним лет новее и, может быть, ухоженнее не стали, но теперь аура истории всё скрашивает-смягчает. На свежего мальчика, приехавшего из провинции и воображающего, что храм литературы и в самом деле храм, ворота и здание Литературного института («Дома Герцена») производят очень даже здоровое впечатление. К слову, второе здание университета на Моховой, где располагается факультет журналистики и где училась, а потом работала моя жена, где учились и мои дети, внутри действительно производит впечатление неприглядное, оно ещё в студенческие годы Лиды обветшало без капремонтов изрядно, но она до сих пор вспоминает-подчёркивает с гордостью, что училась и работала именно в этом старом здании университета, а не в современных высотках и стекляшках на Ленинских сиречь Воробьёвых горах. У меня же, слава Богу, и альтернативы не было: здание у Литинститута одно, так что и в студенческие, и в аспирантские годы я учился-обитал в благодатной атмосфере, где витают тени Герцена, Гоголя, Белинского, Платонова, Пастернака…
Скоро в углу институтского двора на месте хозпостроек выстроят двухэтажную современную коробку учебного корпуса, и новым поколениям студентов не дано будет ощущать вдохновляющую ауру исторических стен.
Но вот насчёт сада или скорее скверика институтского я с Николаем Степановичем в принципе согласен: лучше бы вместо чахоточных деревцев и кустов росли тут высокие сосны и хорошие дубы. Под сенью могучего дуба студенты, быть может, сочиняли бы не ч а х о т о ч н ы е стихи и рассказы, а совсем даже наоборот.
Первый, с кем сталкивает меня судьба при входе в институт, поэт Рейдер. Вот уж не задался день, так не задался! В нашей творческой альма-матер среди моих коллег вообще на удивление много неприятных особей, но вот именно с Рейдером общаться у меня совершенно нет охоты. Понятно, все мы, пишущие-творящие, мним себя гениями, но не до такой же степени! Во времена оны Рейдер сподобился пообщаться с Бродским и, судя по всему, даже подсказать тому парочку рифм. На этом основании ему придумали (или он сам себе придумал) титло учителя нобелевского лауреата. Сам Рейдер пишет-выдаёт километрами рифмованную чушь, не найдёшь в его «поэзии» ни единой запоминающейся строки, но его печатают, издают, включают во всяческие антологии, награждают премиями, пригласили вот в Литинститут новых Бродских пестовать. Он и держит себя соответственно – мэтр из мэтров.
Да и ладно бы, чёрт с ним, но меня уже окончательно достала его чисто еврейская бесцеремонность. Ну неужели не видно, что человек не хочет с ним общаться, разговор поддерживать – нет, руки расставил, лицо расморщил в улыбке, с объятьями лезет:
– Николай Степаныч, голуба, здрасте! Вы видели в «Литературке»? Что творят, а? Я им цикл из тридцати стихов дал, самое свежее, а они только десять опубликовали… Нет, пора Полякова гнать в шею!..
Минут десять я стою на лестнице, переминаюсь с ноги на ногу и выслушиваю эту галиматью, то и дело гмыкая или протягивая неопределённо: «Мда-а-а…»
Наконец у Рейдера звонит мобильник, он отвлекается, и я, воспользовавшись моментом, спасаюсь бегством. Между прочим, этот Рейдер публикует в той же «Литгазете» фрагменты своих «мемуаров» именно о том, как он уже в юности бесцеремонно доставал известных людей: например, однажды без приглашения и вообще предупреждения припёрся домой к Николаю Глазкову знакомиться, и тому только через полчаса чуть ли не силой удалось выставить непрошенного гостя за дверь; в другой раз юный Рейдер, столкнувшись случайно с Зощенко, тут же напросился к нему гости, хотя и сам сразу понял-разглядел, что больному уставшему писателю совсем не до гостей. И ведь припёрся таки к Зощенко домой, сидел и мучил автора «Аристократки» до упора…
Уже поднявшись по лестнице, я вдруг вспоминаю, что ведь сегодня у меня семинар на ВЛК (вот память стала буксовать!), чертыхаюсь, возвращаюсь на улицу, перехожу двор к флигелю, где располагаются Высшие литкурсы и заочное отделение. Слушатели уже ждут меня. Правильнее было бы именовать их курсантами, но так сложилось, что официально они – слушатели Высших литературных курсов; в обиходе – вээлкашники. Десяток мужиков (многие уже с сединами, чуть ли не мои ровесники) и две дамы неопределённого возраста и, как это бывает зачастую у литературных дам, с проблемной внешностью. Уже давно стало общим местом утверждение, что Литературный институт писать-творить не научит. Даже по окончании диплом выдаётся с неопределённо-размытым обозначением статуса-профессии: «литературный работник». А чего бы, казалось, не вписать – «прозаик», «поэт», «драматург»? Или, того чище, – «талантливый прозаик», «гениальный поэт», «профессиональный драматург»? Чего стесняться-то?!
Понятно, что из ста выпускников Литинститута благо если два-три через десяток лет будут что-то значить в текущей литературе, печататься и издаваться, что называется, активно участвовать в литпроцессе, формировать этот процесс. Для чего учились остальные? Где они и что делают? Вот я, выпускник середины 1970-х, порой в тоскливую минуту оглядываюсь на литературном пустынном поле текущего XXI века, прикладываю ладонь к глазам, до боли всматриваюсь: ау, соратники-сокурсники, где вы? Есть ли в поле жив человек? Вместе со мной диплом «литературного работника» получили 85 человек, 35 лет минуло (вся творческая жизнь Чехова уместилась в 25 лет, Лермонтова – в 15!) – ни единый, кроме меня, не поставил хотя бы одну заметную книгу на полку российской словесности.
И скучно и грустно, и некому руку подать…
С ВЛК, казалось бы, картина совсем другая. Сюда принимают людей, уже чего-то добившихся в литературе, имеющих корочки Союза писателей, можно сказать, профессионалов. У них лишь один пробел: нет высшего филологического образования – крестьяне и пролетарии. Им и выдаётся через два года учёбы свидетельство, что они прослушали курс наук, подтянулись по грамотности до выпускников гуманитарных вузов. Но и здесь, на ВЛК, общая картина-ситуация и прежде радовала мало, а ныне, когда курсы стали платными, дело вообще швах. Ну нет слушателей уровня Айтматова, Астафьева, Белова – прежних славных выпускников.
Итак, сидят мои подопечные, ждут. Лица у многих вээлкашников помятые. В комнате явно ощущается запах перегара. У меня опять начинает болеть голова, настроение ещё более понижается. Сегодня мы обсуждаем творчество (а если говорить обыденным слогом – литпотуги) Олегова – сорокалетнего сноба из Баранова. Впрочем, почти все вээлкашники и уж тем более студиозусы – они все снобы. Так что для разминки я пытаюсь хотя бы чуть сбить с них эту авансом выпестованную спесь.
– Друзья мои, коллеги, – говорю я деловито, – сейчас я зачитаю-назову вам ряд имён прозаиков: определитесь сами для себя, кого из них вы считаете настоящими состоявшимися писателями. Итак: Юрий Доброскокин, Людмила Репина, Валерий Болтышев, Сергей Марков, Николай Дорошенко, Алексей Кирилин, Георгий Караваев, Юрий Вяземский, Николай Скромный… Ну и так далее.
По мере чтения я то и дело взглядывал на слушателей и видел-замечал, как недоумение всё явственнее проступает на их лицах. Они молчат, потом тот же Олегов неуверенно говорит:
– Марков – это который «Сибирь» написал, что ли?
Одна дама полувопрошает:
– Николай Дорошенко – редактор «Российского писателя»? А он разве прозаик? Я думала поэт…
– Нет, друзья мои, – с непонятным мне самому торжеством говорю я, – Марков, не который «Сибирь», и Дорошенко вовсе не поэт. Это всё имена из статьи «Первые шаги» с подзаголовком «О прозе дебютантов 80-х годов» критика Владимира Куницына, опубликованной в сборнике «Молодые о молодых» почти четверть века назад.
Я демонстрирую аудитории пухлую книжицу в розовой обложке.
– Первые книжки всех этих прозаиков вышли тогда в крупнейших столичных издательствах, и Куницын, на полном серьёзе разбирая их, делал вывод, что-де лет этак через 10-15 именно вот эти «писатели» и будут делать погоду в русской литературе… Почти двадцать пять прошло!
Помолчали.
– Ну-с, – нарочито бодро прерываю я философский момент, – приступаем к разбору новой повести Олегова…
Да-а-а, бедолаге не повезло. Вээлкашники и прежде бывали не особо доброжелательны при разборе-критике опусов друг друга (Иероним Ясинский отдыхает!), а уж сегодня и вовсе стараются размазать повестушку Олегова «Раздольные поля» и её автора…
Откровенно говоря, мне дела нет до чернозёмных полей и неинтересно, чего там о них, повторяя зады почившей в бозе деревенской прозы, в очередной раз наврал бездарный Олегов. Я почти не вмешиваюсь, сижу, думаю о своём. Сейчас приду в редакцию журнала, там Саша…
Но после семинара сразу уйти не удаётся: на выходе из аудитории я сталкиваюсь нос к носу с Иваном Владимировичем Павлиновым, завкафедрой теории литературы. Он бывает-находится в двух состояниях – трезвым или не очень. Если трезв, с ним общаться трудно, да он и сам в такие часы не охотник до разговоров, мизантроп. Ну а если Иван Владимирович подшофе, вот как в данный момент, – это очень даже милейший и остроумный, впрочем не без желчи, человек. И вообще он достоин если не восхищения, то удивления. В свои семьдесят с довеском Павлинов даст мне сто очков форы в, я бы сказал, жадности до жизни и бодрости. Вот уже более двух десятков лет он, помимо кафедры в Литинституте, председательствует-княжит в одном из писательских союзов, возглавляет журнал «Столичный вестник» и газету «Литератор», плюс к этому совмещает ещё пять-шесть должностей в различных секретариатах, редакциях, президиумах, продолжая при этом печатать статьи и выдавать книгу за книгой. Признаться, лично я эти его печатные труды одолеть не в силах, как ни пытался, но уже одна неиссякаемая жажда трудолюбия Ивана Владимировича, повторяю, достойна удивления. Я уж не говорю о том, что в свои семьдесят с лишком Павлинов имеет бойкую любовницу на сорок лет его моложе, пишет-сочиняет ей страстные стихи, которые и публикует, несмотря на смешки, в своём журнале и в своей газете.
Впрочем, о молодой любовнице не мне бы заикаться…
Я охотно откликаюсь на приглашение Павлинова заглянуть к нему на кафедру «по делу». Дело выглядит так: початая бутылка «Гжелки», бутерброды с колбасой, сыром и солёные огурцы. Между прочим, может быть, вот именно в этом и начал проявляться возраст Ивана Владимировича: раньше он неуклонно придерживался железного правила: до 18:00 не пить и не опохмеляться. Теперь вот начал позволять себе и среди дня. Может, виной этому, если верить слухам, капитальная размолвка-развод с юной подружкой-музой. Ну а вообще Павлинов принадлежит к тому типу людей, в крови которых алкоголь является необходимым ингредиентом, выполняет функцию горючего, и если такой человек вдруг резко и совсем бросит-прекратит пить, организм, да и вся жизнь его сдуется, словно проколотый воздушный шарик.
Я с удовольствием опрокидываю в себя большую стопку холодной водки, захрустываю огурчиком. Павлинов, тоже глотнув, довольно потирает руки:
– Ну вот и славненько! А то я уже один начал, как алкаш, прости Господи…
– Слышал, – осторожно спрашиваю я, – что ты, Иван Владимирович, опять скоро будешь баллотироваться на председателя правления в своей писательской?
– А как же! Кому ж я место-то уступлю? Двадцать лет строил, строил, а теперь отдам кому-то? Хрен им! Только когда ногами вперёд вынесут! Ты видел, как меня в «ЛитРоссии» пытаются размазать?
Он ещё плескает в рюмки.
– Да ну их на хер всех! Давай-ка, Николай Степаныч, репетатур, да я тебе свежий анекдотец про нас с тобой расскажу…
Выпиваем, закусываем.
– Слушай. Значит, сидит мужик у психотерапевта и жалуется: «Боюсь, что я теряю свою жену». Тот спрашивает: «Она, что, избегает вас?» «Нет, – отвечает мужик, – совсем нет. Она встречает меня с работы у порога. Всегда готов вкусный ужин. Рубашки все наглажены, носки постираны. Она даже разрешает мне смотреть по телеку футбол и в постели выполняет самые мои извращённые секс-потребности…» Врач поражён: «Так в чём проблема-то?!» «Понимаете, – говорит мужик, – может быть, я слишком чувствителен, но вечером, когда я ложусь спать и жена уверена, что я заснул, она часто шепчет мне в ухо: «Боже, когда ты наконец сдохнешь!!!»»
Я искренне всхохатываю, а потом, после третьей и последней рюмки, зачем-то спрашиваю-уточняю:
– А почему это про нас с тобой?
– Да ладно, Николай Степаныч, – машет рукой Павлинов, – наслышан я и про твои семейные дела…
Пока я спускаюсь по лестнице, выхожу, иду к редакционному «Вольво», здороваюсь с водителем Геной, и мы едем на Арбат в журнал, я всё думаю-размышляю о реплике Ивана Владимировича. Мне неприятно осознание, что и мои внутрисемейные дела вот так же обсуждают-обсасывают, как и бурливую личную жизнь Павлинова.
III

Члены редколлегии уже собрались, ждут меня.
Вернее, это даже не заседание редколлегии, а обычная редакционная летучка. Из маститых свадебных литгенералов теперь редко кто удостаивает своим посещением. Даже я в последнее время ощущаю себя здесь свадебным генералом. Давно бы уже ушёл, да на моё место особо никто и не рвётся: тираж неуклонно тает, финансовые проблемы-болячки, напротив, упорно растут. Фактически всеми делами заправляет мой зам Иванов. Он, может быть, и мечтает занять моё кресло, но понимает, что журнал тогда рухнет-умрёт окончательно: моё имя ещё помогает хоть как-то решать наваливающиеся проблемы и поддерживать имидж «толстяка». Хотя, с другой стороны, в нынешней «толстой» журналистике только и остались два мастодонта с именами, я да Стас Куняев в «Нашем современнике» – «Октябрь», «Знамя», «Новый мир» и прочие столичные «толстяки» как-то без этого барахтаются-выживают…
Когда-то тираж нашего журнала достигал почти миллиона. Благословенные, казалось бы, времена. Но я лично вспоминаю о них с содроганием. Именно тогда, в конце 80-х, началась вот эта вакханалия с печатанием-изданием возвращённой литературы, именно тогда мы, словно недоумки, взялись обжираться до икоты всеми этими откопанными в анналах истории или в эмигрантской литературе «шедеврами». Наелись, как говаривал Шукшин, что дальше?
А дальше выяснилось, что современная словесность загнана на задворки и захирела, молодые да начинающие и вовсе засохли, не успев расцвесть, потерялись в необъятных болотах Инета. И самое обидное, что из всей выплеснутой на страницы журналов и книг массы старых имён и текстов, испытание даже небольшим, в десятилетие, сроком-временем выдержали единицы, один процент – несколько вещей Солженицына, Булгакова, может быть, Платонова. А остальное…
Ну кто сейчас из нас, а уж тем более из новых поколений будет читать-перечитывать «Белые одежды», «Детей Арбата», романы Максимова или повести Пильняка? А уж сколько шуму было вокруг их якобы возвращения. Да даже такие вполне серьёзные литераторы, как Замятин и Шмелёв, увы, всё равно остались в своём далёком времени, несмотря на все попытки реанимировать их наследие. Нет, всё же не от конкретного желания конкретных людей зависит пресловутый литературный процесс и формирование-создание иерархии писательских имён. Уж как ни пытались, к примеру, Есенина с Достоевским задвинуть-забыть при Советской власти, они не задвинулись, не канули в небытие – их и возвращать не пришлось. Как ни возвеличивали, ни обвешивали премиями при жизни Шагинян, Панфёрова или того же Георгия Маркова – классиками они не стали…
Итак, надо лепить из чего-то очередной номер. Лица у моих сотоварищей-подчинённых кислые, огонька – ни в едином глазу. Предстоит скучное обсуждение скучных произведений в очередную скучную книжку журнала. Иванов бубнит-докладывает, что уже есть-скопилось в редакционном портфеле. А там есть: стишков вагон и маленькая тележка, рассказцев и повестушек целый воз, ворох нудной псевдопублицистики. Зато нет: добротного читабельного романа, крепкой профессиональной критики, удивляющих творений молодых…
Общую тональность заседания, как я и предполагал, начинает нарушать Саша, не выдерживает. Вообще-то она не должна присутствовать на редколлегии, но завотделом поэзии лежит в больнице (отравился каким-то пойлом), так что она не преминула заявиться на это сборище. Я старался не смотреть в её сторону, но приходится: речь заходит о поэзии, и Саша деловито предлагает:
– А чего тут думать! Давайте поставим в номер первую пятёрку лучших поэтов современности… – держит театральную паузу. – Вы что, не в курсе? Журнал «Поэзия» опубликовал список из пятидесяти имён под заглавием «Рейтинг современных поэтов».
– И кто же у них в первой пятёрке? – недоверчиво спрашивает Иванов.
– Пожалуйста, – достаёт из сумки журнал. – Станислав Куняев, Юрий Воротнин, Владимир Исайчев, Максим Замшев, Сергей Соколовский.
– Да Куняев давно уже стихов не пишет!..
– А остальные – это кто?..
– Они что, всё это серьёзно?..
– Маразм крепчает!..
– Просто анекдот!..
– Дебилизм!…
Возгласы-реплики сливаются в общий шум, однако журнал переходит из рук в руки, Иванов и другие пииты жадно шарят по списку, отыскивая себя.
Судя по всему, не находят.
– Кто же этот рейтинг составил? – встреваю я. – И отчего это в первых рядах нет самого Котюкова?
– Ранжир составлен по заказу редакции Институтом независимых экспертиз при участии Центра Интернет-мониторинга, – глядя мне прямо в глаза, зачем-то зло чеканит эту абракадабру Саша. – А главный редактор «Поэзии» Лев Котюков попросил не включать его в данный список…
– Что ж, – бормочу я, – хоть на это ума хватило…
Агрессивность Саши мне не совсем понятна, и она, эта агрессивность, неприятна мне, давит, вгоняет в ещё большую хандру. Мы с ней до сегодняшнего дня долго, недели три, вообще на общались…
Оказывается, это ещё не всё. Когда дело доходит до прозы, Саша встревает опять:
– Я хочу вниманию уважаемых членов редколлегии предложить суперсовременную вещь молодого автора. Называется «Животная любовь», по жанру – «email-роман»…
– Какой, какой роман? – останавливает Иванов.
– Емэйл… – поясняет Саша. – Эпистолярный, по старинке говоря. Большая часть текста – переписка по электронной почте двух любовников. Он – известный писатель; она – начинающая поэтесска. Разница в возрасте тридцать пять лет. Фонтан чувств, раскованный стиль. Читатель как бы сам переживает все перипетии романа старпера и нимфетки. Разделы-главы названы соответственно: «Прелюдия», «Коитус», «Оргазм», «Релаксация»…
Иванов не врубается, хотя по углам уже раздаются явственные смешки:
– Да кто автор-то?
– Я.
Минута молчания.
Продолжать заседание нет ни смысла, ни желания. Я прошу Иванова в рабочем порядке завершить работу над составлением номера и остаюсь один. Достаю из сейфа мартини, наливаю почти полный стакан, залпом выпиваю. Руки дрожат, вермут пресен и слишком тёпл. Можно держать бутылку и в холодильнике в приёмной, но мне не хочется, чтобы Людмила Ивановна, моя секретарша и верная помощница, фиксировала каждый выпитый мною глоток – ворчунья почище Лидии Петровны. В организме ещё не до конца перебродила павлиновская водка, так что тёплый мартини душа встретила с удивлением. Я уж не говорю о животе. Назло и душе и животу налил ещё полстакана и впихнул в себя. Ничего, сейчас полегчает…
Саша – это моя Катя. Только ей не 25, а уже 28, и воспитанницей моей в прямом смысле слова она никогда не была. Хотя… Да, три года назад, когда у нас всё началось, она была как раз ровесницей чеховской героини и в какой-то мере моей воспитанницей. Точнее сказать – студенткой-дипломницей. Училась она все годы на отделении поэзии, была на курсе не последней. Её стихи публиковались во многих центральных изданиях, вышло два сборника. На мой взгляд, когда я начал постигать её поэзию, Саша чересчур увлекалась формой, внешними эффектами, словесной эквилибристикой. Впрочем, эта болезнь многих молодых и небесталанных. Материала жизненного, опыта, накопленных радостей и страданий не хватает, вот и приходится уравновешивать это блеском оформления, загадочностью слов. Основное содержание двух поэтических книжек Саши исчерпывалось её первой взрослой любовью, каковую пережила она в промежутке между школой и институтом. Судя по стихам, всё, как и мириады раз до этого, началось с внезапно вспыхнувшей страсти на школьном выпускном вечере между Сашей и её одноклассником, с которым до этого они просто приятельствовали, потом – попытки жить вместе, быт, нехватка денег, вырождение страсти в утомительный секс, разрастание мелких ссор до диких скандалов и взаимных измен…
Я лично стихи Саши воспринимал с трудом, хотя и видел-замечал в них мерцание огонька. Я обычно просил её растолковать мне ту или иную строку, тот или иной образ, она обижалась, начинала сердиться, подозревать меня в попытке иронии и даже издёвки. Но я и правда не мог, например, сразу осознать-представить, что такое «окна кляпами впились» или «стебли острее звёзд».
Но она сама в конце концов поняла-решила, что рамки поэзии ей тесны, что уже началось хождение по кругу. Как-то подошла ко мне в коридоре института, представилась, попросила: мол, я из семинара Рейдера, но очень хочу послушать, как обсуждают друг друга прозаики – нельзя ли поприсутствовать? Да отчего же, пожалуйста! Хоть девушка и не отвечала моим параметрам женской красоты, но вполне симпатичная худенькая брюнетка с мальчишеской причёской, тёмными блестящими глазами, и, самое главное, какие-то волнительные биотоки-флюиды, исходящие от её юного тела, видимо, проникли в мой организм, в мою уставшую от одиночества душу…
(Вот сейчас поймал себя на том, что задним числом подвожу какую-то платформу под начало наших отношений. Боже мой, да, конечно же, я при первой встрече и не думал смотреть на неё «мужским» взглядом – студенточка, девчушка, ровесница моей дочери!)
Александра начала посещать мои семинары, а затем и решила защищать у меня диплом. С прозой её тоже не всё было гладко. И здесь Саша увлекалась внешними эффектами, ей хотелось поразить потенциального читателя изысканностью фразы, непонятным словцом, вычурностью сюжета. Я, конечно, пытался её урезонивать, но всякую критику Саша встречала в штыки, реагировала на замечания болезненно, редко соглашалась что-либо править-улучшать. На её взгляд, правка только ухудшала бы её творения.
– У вас, Николай Степанович, уж простите, устаревшие взгляды и подходы, – выговаривала она мне ещё в начальный период наших отношений, когда мы были ещё в связке преподаватель-студентка. – Вы зациклились на Чехове. И затормозились на нём же. Чехов по стилю несовременен. Сейчас вот так просто, как он, писать нельзя – лажа получится…
– Это «Скучная история» написана просто?! Или «Дама с собачкой»?!! «Студент»??!!!
Смешно, но я начинал спорить как мальчишка, в запальчивости говорил порой глупости, на полном серьёзе дулся-обижался, но, вероятно, вот эти мои провалы-падения в мальчишеское состояние как бы уравняли нас в возрасте, сблизили…
Мой организм действительно чувствует себя бойчее. Я выпиваю-добавляю ещё добрый глоток, зажёвываю «Орбитом» и отправляю Саше эсэмэску: «Можешь зайти?». Через несколько минут заходит. Садится в кресло у окна, демонстративно закидывает ногу на ногу. Я удерживаюсь, чтобы по привычке не сделать замечание (ну ведь вредно это, особенно для женских ног!), переставляю-перекладываю на столе бумаги, ручки, мобильник. Прокашливаюсь. Кислым голосом спрашиваю:
– Саша, ты что, и в самом деле написала-составила роман из мэйлов?
– В самом деле. Причём н а п и с а л а –
с о с т а в и л а его, Николай Степанович, из
н а ш и х мэйлов. Вы это слово почему-то пропустили.
Ясно, если она подчёркнуто на «вы» и по имени-отчеству – разговор вряд ли получится.
– Зачем?
– Облом! Я думала, моему наставнику и учителю интересно будет в первую очередь к а к я это сделала.
– Мне интересно и как, и зачем, и почему! И вообще, ты можешь мне объяснить, что происходит?
– Где? С кем?
– Саша, – я стараюсь говорить спокойно, – ведь это ты меня оставила… Ты! И теперь почему-то на меня же и злишься… Я-то в чём виноват? Ты бы знала, что я пережил в эти два последних года…
В голосе моём проступает-слышится постыдная слёзная дрожь. Я закрываю глаза, до боли сжимаю голову руками.
– Знаю, всё я знаю… – слышится сквозь шум в висках её усталый голос.
Проходит в молчании минута, другая. Слышен лёгкий стук двери. Я остаюсь один.

На следующий день я проснулся больным.
Сначала я решил-подумал, что это всего лишь пошлое похмелье, но вскоре понял, что это не так. Опять, уже не в первый раз за последние два года скрутила меня какая-то неведомая хворь: странная блуждающая боль то ли в правом боку, то ли в пояснице, то ли в паху, лёгкая температура, слабость… Ни рентген, ни УЗИ, ни анализы внятно врачам ничего не подсказывали – вроде бы камни в почках и желчном пузыре. Жена, коллеги и даже дочь Валерия советовали лечь в платную клинику, пройти полное обследование, томографию. Я отшучивался, я отнекивался, я оттягивал с этим как мог. И на этот раз я решил-понадеялся отсидеться дома, отлежаться недельки две.
Тем более, что пора было действительно продвигаться с новым романом, который я мусолил уже третий год.
IV

Через неделю, в ясное морозное утро, почувствовав себя значительно бодрее, я после завтрака сажусь за компьютер. Но работаю с перерывами, так как приходится принимать посетителей.
Слышится звонок. Бубнёж жены и чей-то мужской голос, потом дверь приоткрывается – голова Лидии Петровны:
– Прости, но к тебе профессор Павлинов.
В моих коллегах-соратниках по институту, журналу, секретариату СП жена моя почему-то ценит не их писательский статус, а должностные звания: для неё они в первую очередь профессора, замредакторы, секретари или председатели.
Я вздыхаю, выкликиваю на монитор заставку-аквариум, леплю улыбку на лицо, встаю навстречу гостю. Иван Владимирович пытливо всматривается в меня сквозь затемневшие очки, ставит пухлый портфель на стул, раскрывает объятья, но, вспомнив, что я болен и мять меня нельзя, просто протягивает руку, сочно цокает румяными губами:
– Да ты, Николай Степаныч, вполне! Огурчик! А говорили – чуть не при смерти…
Он оглядывается на закрывшуюся за Лидией Петровной дверь, заговорщицки кивает на портфель:
– А?
Я пробую сопротивляться, заранее зная, что это бесполезно. Напору Павлинова противостоять невозможно. Тем более, такой повод – Ивана Владимировича накануне переизбрали председателем правления городской писательской организации на новый, уже пятый, срок. Несмотря на то, что вечер накануне, а то и всю ночь Павлинов провёл за праздничными столами, выглядит он как всегда на все сто даже в наших гостевых тапках – чисто выбрит, в белой рубашке, галстуке: я в своих домашних джинсах и растянутом джемпере чувствую себя рядом с ним неловко. Чего уж скрывать: я завидую неиссякаемой энергии-бодрости своего коллеги – уж я-то в его годы таким, как выражается моя дочь, «перцем» точно не буду.
Если вообще ещё буду жив…
Выпиваем мы всего по стопочке «Гжелки». Мне и правда нельзя, да и не хочется, а Иван Владимирович и без того опьянён своей победой. Он в подробностях живописует, как ему удалось нейтрализовать главных врагов-оппонентов ещё до начала собрания, не пустить их в зал, как умело он выстроил отчётный доклад… Я слушаю, киваю головой, но чувствую себя не совсем ловко. Я отлично помню статьи в «Литературной России», в «Деловом вторнике», в других газетах, где оппоненты Павлинова очень доказательно с цифрами, фактами и документами рассказывали о махинациях Ивана Владимировича с писательской недвижимостью, о приёме в этот союз людей не за книги и талант, а буквально с улицы за вступительный взнос в несколько тысяч рублей…
Впрочем, и в большом писсоюзе, где я секретарствую, дела творятся ещё те, так что слишком уж морщиться, слушая рассказ Павлинова, мне не пристало. У меня одно оправдание: я не рабочий секретарь, а так, опять же – свадебный. Но бывает, уж признаюсь, до того муторно на душе, когда сижу я в президиуме очередного съезда или пленума нашего писсоюза, слушаю словоблудие с трибуны нашего председателя и рабочих секретарей. Господи, думаю я, да что же я здесь делаю, зачем позорю себя на старости лет? А что здесь делает (он сидит рядом со мной) тот же Валентин Григорьевич Распутин? Он разве не понимает, что и он, и я, и ещё два-три писателя с именем – только лишь авторитетная дымовая завеса для наших пронырливых писвождей?..
Иван Владимирович наконец иссякает, прячет «Гжелку» в портфель и встаёт. Провожаю гостя до прихожей; тут даже пытаюсь помочь ему надеть дублёнку, но он всячески уклоняется от этой высокой чести. Я делаю вид, что готов идти за ним даже на улицу, но товарищ уверяет меня, что я простужусь.
И когда, наконец, я возвращаюсь к себе в кабинет, лицо моё всё ещё продолжает улыбаться, должно быть, по инерции.
Немного погодя, другой звонок. Слышно, как жена открывает дверь и пытается кого-то не пускать. Визитёр, судя по всему, настойчив. Я выхожу в прихожую и вижу молодого человека приятной наружности. Это мой студент Ерофеев. Я делаю в сторону Лидии Петровны успокаивающий жест, предлагаю визитёру раздеться и пройти. Он снимает дублёнку (шикарнее, чем у меня и даже у Павлинова), колеблясь, смотрит на свои лакированные мокасины. Я, сложив руки на груди, жду. Вздохнув, наклоняется, вжикает молниями, разувается, с сомнением смотрит на тапки под вешалкой, выбирает самые новые. Идёт вслед за мной в кабинет.
– Садитесь, – говорю я гостю. – Что скажете?
– Вы меня простите, Николай Степанович, что решился побеспокоить вас дома и без звонка, – вальяжно говорит Ерофеев, устраиваясь в кресле, – но ведь ситуация безвыходная: если вы не поставите мне зачёт до конца сессии, мне кирдык…
Пауза. Мне приходит охота немножко помучить студента за то, что пиво и ночные клубы он любит больше, чем учёбу, и я говорю со вздохом:
– Смотрите, как интересно: вот вы только что нашли какую-никакую синонимическую замену матерному слову. Почему бы вам в этом направлении ещё не поработать и над текстом? Поработайте, доведите до «печатного» уровня, и я тут же поставлю вам зачёт…
Дело в том, что этот Валерий Ерофеев в качестве курсовой работы сдал текст под названием «Вагинальная рапсодия» в виде дневника 16-летней героини, подробно описывающей свой первый сексуальный опыт. Само собой, язык раскован до предела, мат на мате и матом погоняет. На семинаре, когда обсуждали это творение, я спросил автора:
– Скажите, Валерий, а вы читали, к примеру, «Здравствуй, грусть» Франсуазы Саган?
Ни сном, ни духом. Нынешние студенты-литераторы, надо сказать, вообще мало начитаны. И это поразительно: испокон веку писатели рождались-вырастали, как правило, из запойных читателей.
– Хорошо, – сказал я, – хотя ничего хорошего в этом нет. Тогда скажите, для чего вы взяли такой сюжет и, главное, зачем, с какой целью так обильно используете в тексте обсценную лексику?
– Какую-какую?
– Обсценную, сиречь – похабную, непристойную, скабрёзную, матерную, ненормативную, непечатную.
– Какая же она непечатная? Её сейчас совершенно свободно печатают. И не только печатают, вон и на ТиВи, и в театре, и в кино…
Что правда, то правда, мат становится обыденной частью сегодняшней речи. Казалось бы, к этому можно уже привыкнуть, но лично у меня, увы, никак не получается. Как испытал я уже лет двадцать тому первый шок на спектакле «Вальпургиева ночь» по Веничке Ерофееву, так до сих пор невольно вздрагиваю и морщусь от каждого услышанного со сцены-экрана или увиденного в книге мата. Публичное демонстративное хамство тогда, в 1990-м, особенно поразило ещё и потому, что творилось-свершалось на сцене театра МГУ, который располагался в здании факультета журналистики в стенах университетской церкви Святой мученицы Татьяны – Лида-дурёха потащила меня с целью похвалиться: вот, мол, какие мы, эмгэушники, лидеры-новаторы…
Меня особенно, помню, потрясло как подчёркнуто лихо и смачно матюгались на сцене девушки-актёрки – это было так отвратно, словно они прилюдно совершали акт дефекации. Мы ушли, не дождавшись перерыва.
Я не ханжа, вполне могу ввернуть непечатное словцо в смешном анекдоте в мужской компании, но слушать маты из женских или детских уст, со сцены и экрана, видеть-встречать в книгах – увольте. Хотя я вполне понимаю, что выросло уже целое поколение читателей, которым мы, писатели, пишущие ­
н о р м а л ь н ы м русским языком, кажемся пресными, устаревшими, отжившими. И ещё мне порой в голову приходит совсем уж странная мысль: а заговори я со своей родной дочерью матерками, глядишь, мы бы с ней лучше и легче друг друга поняли?..
На семинаре обсуждение «Вагинальной рапсодии» нашего Валерия Ерофеева закончилось, в общем-то, его конфузом. Я в конце концов предложил ему прочесть свой текст вслух. Он в пылу полемики согласился, начал с выражением читать, но на первом же мате споткнулся, как-то скомкал его, проглотил, второй и вовсе застрял у него в горле. Ерофеев отложил распечатку, поёрзал на стуле, попытался сбалансироваться:
– Ну это провокация! Во-первых, такие тексты, конечно, лучше читать про себя, наедине – они на это и рассчитаны. А во-вторых, это же написано от имени девчонки, как-то неловко мне, мужику, читать – не ложится на голос…
– Что провокация – это точно: подобные скатологические тексты (прошу не путать со скотологическими!) всегда провокация. Что касается «во-первых», то на прозе вы ведь не остановитесь, сочините потом и какую-нибудь свою «Вальпургиеву ночь», а её придётся на сцене исполнять-ставить, вслух, публично. Ну а насчёт «во-вторых», попросите вон Машу вместо вас прочесть.
Машенька, белокурая студенточка, уже и без того сидела красная как вишенка, а уж от одного только предложения-предположения читать гнусный ерофеевский текст зарделась до пунцовости и чуть не брызнула слезами. Встречаются ещё реликтовые девушки!
И вот теперь Ерофеев пришёл-заявился мучить меня ко мне домой.
– Извините, мой друг, – говорю я гостю, – поставить вам зачёт я не могу. Подите ещё поработайте над текстом. Тогда увидим.
Я знаю, что зачёт Ерофееву я всё равно поставлю. Помучаю и поставлю. И он это знает. Но ему непонятно, зачем я его мучаю. Он продолжает сидеть и уныло-просительно смотреть мне в глаза.
– Скажите, – зачем-то длю-продолжаю я никчёмный разговор, – вы что же, хотите в литературе быть всего лишь третьим Ерофеевым? Будете поначалу, как вы и делаете, подписываться «В. Ерофеев», чтобы вас путали хотя бы с Виктором? Для этого и маты подпускаете? Ну а потом что? Нет, я понимаю, есть в истории нашей словесности пример: третий Толстой не потерялся на фоне первых двух, занял своё достойное место, но это всё же исключение из правил. Вам, я думаю, лучше наоборот с самого начала выступать под псевдонимом и пойти своим путём. Что вам эти Ерофеевы и их скандальная слава?..
Я говорю, но по взгляду студента понимаю, что ему глубоко всё это, как они выражаются, фиолетово: мол, да пошёл ты, старый козёл, со своими нотациями!
Мне становится даже обидно и хочется хоть чуть сбить с нахала эту вальяжную спесь:
– И вообще, друг мой, если уж начистоту: по части таланта вам далековато до Венедикта, а по части энергии и пробивной силы – до Виктора. Вам лучше совсем оставить литературу.
Он таки вспыхивает, от смущения или возмущения, вскакивает. Я тоже встаю, развожу руками:
– Что ж, не смею задерживать.
Он нерешительно идёт в переднюю, медленно одевается там и, выйдя на улицу, вероятно, опять долго думает; ничего не придумав, кроме «старого чёрта» по моему адресу, он идёт в плохой ресторан пить пиво и обедать, а потом к себе домой спать. Мир праху твоему, честный труженик!
Третий звонок. На этот раз пришёл отнимать моё время и меня мучить аспирант. Он вздумал лепить диссертацию по Чехову, до Нового года надо подать заявку, поэтому ему хотелось бы поработать у меня, под моим руководством, и я бы премного обязал его, если бы дал ему тему для диссертации.
Миллион лет назад я защитил сначала кандидатскую, потом докторскую по творчеству Чехова, но преотлично помню, что не ходил и не выпрашивал ни у кого тему – она сама в голове родилась и настоятельно требовала изучения, воплощения, развития.
– Очень рад быть полезным, коллега, – говорю я, – но давайте сначала споёмся относительно того, что такое диссертация. Под этим словом принято разуметь сочинение, составляющее продукт самостоятельного творчества. Не так ли? Сочинение же, написанное на чужую тему и под чужим руководством, называется иначе…
Визитёр молчит. Я уже намереваюсь, как мой предшественник в XIX веке, закатить лёгкую истерику и даже потопать ногами от негодования, но вовремя понимаю-спохватываюсь, что может усилиться боль в боку, да и бесполезно. Всё равно я дам-подарю ему тему, которой грош цена, он напишет под моим наблюдением никому не нужную диссертацию, с достоинством выдержит скучный диспут и получит очень даже нужную ему учёную степень, за которую станет получать солидную надбавку к зарплате.
Ещё звонок. Новый гость, в отличие от предыдущих, хотя бы предупредил о визите по телефону. Да и вообще, можно сказать, я даже рад его визиту. Это один из рабочих секретарей правления СП Коромыслов, и мне приятно, что сотоварищи обо мне, болящем, вспомнили. В руках у Коромыслова помимо сумки-портфеля зачем-то букет красных гвоздик и пакет с апельсинами.
– Надеюсь, гвоздик не чётное число? – пытаюсь шутить я.
– Это от женщин, от наших женщин, – частит Коромыслов, – приказали купить и вручить. Говорят: больным положено цветы для настроения.
Мы с Коромысловым до этого как-то особо и не общались. Он из молодых да ранних, ему лет 35, в секретари попал совсем недавно, на последнем съезде и сразу развернул кипучую деятельность: уже опубликовал свою прозу, драматургию, стихи (он, что называется, многостаночник) в «Столичном вестнике», «Подъёме», «Севере», ещё двух-трёх центральных и губернских изданиях. Можно было бы по этому поводу поиронизировать, но, кто его знает, может, действительно, просто две волны – творческая и карьерная – совпали по амплитуде и времени. На меня, впрочем, то, что я видел-читал из творений Коромыслова, впечатления не произвело…
Итак, цветы поставлены в вазу, Лидия Петровна, которая вместе с апельсиновым пакетом получает просьбу приготовить нам кофе, удаляется на кухню, начинается беседа. Коромыслов, оглаживая чёрную окладистую бородку, степенно рассказывает о секретарских делах-заботах. Дела-заботы эти, признаться, скучны: проблемы с арендой, делёж постов в Литфонде, происки оппозиции в Союзе. Но как-то вдруг разговор перескакивает на очень даже интересную для меня тему – на мой журнал. Оказывается, узнаю я, редактируемый мною журнал самый лучший в России, самый престижный, только в нём ещё сохранился и сохраняется островок настоящей русской литературы, не опоганенной низкопоклонством перед Западом и доморощенным авангардом…
Жена приносит кофе. Я укоризненно (мол, что ж ты, голубушка, сама-то не догадалась?!) прошу её добавить к кофе коньячок и чего-нибудь лёгонького на закуску. Лидия Петровна смотрит на меня с недоумением, вздыхает, но послушно приносит на подносе коньяк, порезанный лимончик, коромысловские апельсины и сыр. Мы чокаемся, опрокидываем по рюмашке. «Эх, – думаю-сожалею я, – день сегодня для работы потерян!» Ещё с полчасика мы сидим с милым Коромысловым за обсуждением насущных проблем больной российской словесности, удивительно как совпадая по взглядам-оценкам, при этом чокаясь и пригубливая. Наконец, когда я, окончательно разомлев, собираюсь проводить дорогого гостя в прихожую, он спохватывается и достаёт из сумки объёмистую папку:
– Николай Степанович, вот тут у меня роман исторический «Святополк Росский», очень бы хотелось…
Я меняюсь в лице, я скучнею, я начинаю мямлить, что-де у меня завотделом прозы рукописи первым смотрит, что времени нет совсем… Напрасные потуги. Коромыслов растворяется-исчезает, выцарапав из меня обещание прочесть его «Святополка Росского» лично. Представляю себе! В последнее время творится настоящий бум беллетристики, окучивающей поле российской истории. Романисты то ли не решаются осмысливать бурливую современность, то ли ищут аналогии в глубине веков. Миссию Достоевского в текущей русской литературе мало кто пытается нести-исполнять, большинство плетутся по стопам Толстых: пишут-сочиняют в меру способностей свои вариации «Войны и мира» о Великой Отечественной, выдают на гора кто своего «Князя Серебряного», кто «Петра Первого»…
Слава Господу, я исторических романов не пишу, я, как определял это Достоевский, одержим тоской по текущему.
Итак, категорически прошу жену больше ко мне никого и ни под каким видом не пускать. Между тем день-то скатывается к обеду. Махнув окончательно на свои желания-поползновения работать, я заглушаю эту свою тоску по текущему, выключаю комп и справляюсь у Лидии Петровны, не пора ли нам подзакусить? Оказывается, пора. Садимся вдвоём за стол. Третьим в трапезе участвует Фарисей. У него на кухне рядом с плинтусом есть своя столовая, свой сервиз – три чашки-плошки: в одной баночный «Вискас», в другой сухой, в третьей вода. Однако ж рыжий котяра считает своим долгом занимать свободный стул за нашим обеденным столом и выглядывать-вынюхивать с завистливым подозрением – чего это такого вкусненького втайне от него хотят-намереваются съесть хозяева?
Насчёт вкусненького вопрос, конечно, спорный. Раньше, когда жена работала и когда дети были маленькими, у нас кухней заведовала домработница, теперь Лидия Петровна стряпает сама. Обычно это овощной салат, суп-лапша или рисовый на курином бульоне, котлетки и биточки из полуфабрикатов. Впрочем, я, в отличие от Фарисея, непривередлив. Правда, примерно раз в месяц на меня накатывает волна кулинарного вдохновения, я сам делаю закупки на рынке, оккупирую на полдня кухню и выдаю праздничный обед или ужин с домашними пельменями или украинским борщом, с голубцами или даже каким-нибудь кроликом в белом соусе…
В часы, когда я возюкаюсь на кухне, сочиняя-стряпая свой очередной аппетитный шедевр, мне порой приходит мысль, что, может быть, мой талант как раз и есть талант кулинарный, а вовсе не писательский. Может быть, открой я свой ресторан, как это делают многие бездарные певцы и артисты, я бы давно уже процветал и был миллионером…
Итак, сидим с Лидией Петровной вдвоём за большим столом, дымятся две тарелки с супом. Фарисей сидит на третьем стуле, степенно ждёт свой кусочек тощей, но зато натуральной курицы. Я вдруг экспромтом вопрошаю в пространство:
– А почему бы нам не скрасить обед глоточком чего-нибудь взбодрительного?
Вопрос повисает в воздухе.
– Чего ж добру пропадать, – убедительно продолжаю я, – там ведь коньячок раскупоренный ещё, кажется, остался?
– Остался, остался, – вынуждена согласиться Лидия Петровна и ставит на стол заветную бутылочку, не преминув добавить: – Больно много ты пить стал, Николай Степаныч…
Что верно, то верно, спорить нечего. Да и смысла нет. Я медленно наливаю себе большую рюмку до краёв, с наслаждением выпиваю. Вот и славненько, теперь можно и жалобы-рассуждения супружницы слушать…
Но наш привычный тет-а-тет нарушается: слышится шум открываемой входной двери и появляется наша дщерь Валерия. Она, ещё одетой, заглядывает на кухню:
– О, вы едите? Как раз! Я с вами перехвачу…
Радость-то какая. Лидия Петровна подхватывается, начинает хлопотать. Я выпиваю остатки коньяка, принимаюсь за суп. Лера, звеня цепями, бусами и браслетами, устраивается за столом.
– Хорошо бы, – говорю я, – поздороваться с отцом и помыть перед едой руки.
– Ну, папик, опять ты не в настроении! – кривится дочь, но всё же встаёт из-за стола, отправляется в ванную, и потом, вновь возникнув на пороге кухни, демонстративно кланяется: – Здравствуйте, Николай Степанович!
– Добрый день, Валерия Николаевна! – в тон отвечаю я и продолжаю есть.
Затем, когда суп заканчивается, я в ожидании, пока жена положит мне котлетку с гречкой, смотрю, как дочь моя ест. Ест она быстро, жадно, хлебает полными ложками – сразу видно, целый день горячего не ела. Кольцо в верхней губе стучит об ложку.
– Скажи, Валерия, – спрашиваю я. – Вот ты сейчас при морозе в минус пятнадцать ходишь без головного убора и с голой поясницей. Ты что, не слышала про менингит, радикулит? Ты не знаешь, что такое почки? Ну почему бы не надеть дублёнку с капюшоном или шубку с шапкой?
– Ну, па-а-а! – надувает губки Лера. – Опять ты со своими нотациями… Я вот сейчас иду брать интервью у Гай Германики: представляешь, я к ней в шубке с шапкой заявлюсь?
– Между прочим, я вчера читал интервью в «Семи днях» с твоей Германикой: она как раз обожает хороший парфюм, так что пахнет от неё, в отличие от тебя, не сигаретным дымом и пивом, а французскими духами. И на снимке она как раз в элегантной норковой шубке…
Честно говоря, я не помню, во что была одета девица-режиссёр, авторша скандального сериала «Школа», но дщерь моя задумалась, наморщила лобик:
– Ты ещё скажи, что Лера без пирсинга была…
– Нет, почему же, с этим всё в порядке: уши в кольчугах, из носа железяка торчит…
Я решаю после обеда, несмотря на хвори, выглянуть на улицу. Для Лидии Петровны легенда – пойду подышу свежим воздухом, а то голова болит; на самом деле – надо прикупить на вечер мартини или фляжку коньяка: сегодня уж грех останавливаться.
Выходим мы вместе с Валерией. Она в дублёнке и пахнет от неё «Шанелью». Мне приходит на ум, что если б приложить чуть-чуть усилий и упорства, дочь мою ещё можно было бы, что называется, перевоспитать, вернее, довоспитать, спасти, может быть, её судьбу. Мне хочется сказать ей что-нибудь славное, но лифт уже останавливается, Лера спешит, выскакивает из подъезда, на ходу машет мне рукой, устремляется к джипу, громоздящемуся на тротуаре, вскакивает в него. Стёкла у этого танка на колёсах, разумеется, тонированные, так что я не могу разглядеть владельца-хозяина «Ниссана», да мне это и не особо-то интересно. Судя по тому, что почти час терпеливо ждал Леру у подъезда, он у неё на привязи; а судя по тому, что она не удосужилась пригласить его в дом и даже сейчас не захотела со мной знакомить – женихом его, даже потенциальным, считать пока преждевременно.
Оно и слава Богу, а то вдруг опять окажется аферистом. Однажды дочь под видом жениха привела в дом одного такого хлыща. Впечатление поначалу он произвёл благоприятное: Лидии Петровне розы вручил, мне бутылку виски. После праздничного ужина, не откладывая, попросил у меня аудиенции для делового разговора. В моём кабинете, по-родственному развалившись в кресле, изложил суть дела-предложения: у него готовы рукописи трёх романов в жанре экшен, мы их выпускаем-печатаем под моим именем, а гонорары-дивиденды делим пополам. «Представляете, ваше имя плюс мои забойные тексты? – закатывал глаза в экстазе мальчик. – Мы весь мир порвём!..»
Я смотрю на японскую машину, проглотившую мою дочь, и вспоминаю старую поговорку, переделанную на современный лад: «Не в свои «ниссаны» не садись!». Стою жду у двери подъезда, пока джип съедет с тротуара. Вот это меня раздражает. Раньше я к машинам был равнодушен. Теперь я их порой ненавижу. Я убеждённый пешеход и велосипедист. Если бы не моё положение и врождённая робость перед условностями, я бы и по Москве раскатывал на велосипеде. В этом вопросе не только Европа, но и Китай с Вьетнамом намного демократичнее и цивилизованнее нас. Никогда я не стремился заиметь-купить личное авто, за что, к слову, Лидия Петровна в молодости мне проедала плешь. Потом, когда я возглавил журнал и у меня появилась служебная машина с водителем, жена чуть успокоилась, но со временем, когда хлынул на российские дороги бурный поток блестящих иномарок, принялась давить на меня и, соединив усилия с моим замом Ивановым, додавили они меня таки – «Волгу» пришлось сменить на «Вольво». Но пользуюсь я служебной машиной редко, в основном Геннадий возит мою жену и моего зама – с ними делит всю прелесть московских пробок. Лидия Петровна сама не решалась сесть за руль, хотя спорадически мечтала о том, как приобретёт себе «жука» немецкого, обязательно красного цвета, и станет раскатывать на нём по столице и на дачу. Дочь, насколько я знаю, даже и не мечтала заделаться автовладелицей. Но если мне вождение мешало бы думать-размышлять, то у Валерии причины отказа от водительских прав, вероятно, были более весомые: во-первых, зачем утруждаться, исполнять довольно утомительную и по сути плебейскую роль извозчика-водилы, когда для этого есть ухажёры с машинами; а во-вторых, это что же, не пить, когда захочешь, пиво и вино?!
В семье нашей автотелега имелась одно время только у сына. Когда у него завелись собственные большие деньги, он тут же приобрёл себе «Тойоту». Первая авария случилась уже на следующий день: Дмитрий въехал-впечатался в столб. Отделался лёгким испугом и ремонтом машины. Через месяц уже в него врезался «мерс», причём признали виновным Диму, к тому же у него обнаружили алкоголь в крови. Сотрясение мозга, сломанные рёбра, ремонт двух машин, крупный штраф. Но и это его не остановило. И только после того, как он сбил на переходе десятилетнюю девочку (слава Богу, та отделалась синяками!), мне удалось убедить сына продать машину. Я ему внятно объяснил-внушил: даже если при следующей аварии (а она обязательно, она непреложно будет!) он сломает себе позвоночник и останется на всю жизнь инвалидом, прикованным к постели, это ещё терпимо – мы с матерью за ним будем ухаживать и кормить с ложечки; но вот если он, не дай Бог, собьёт следующую девочку насмерть (а он непременно, он стопроцентно собьёт!) – ему светят тюремные нары на несколько лет. В тюрьму Дмитрий не хотел.
Ну так вот. Теперь я не просто к машинам равнодушен, теперь они меня раздражают, а порою и выводят из себя. Они мешают мне, вторгаются в мою жизнь. Мало того, что они сжигают кислород, отравляя меня выхлопными газами, они ещё и заполонили тротуары, и я вынужден, протискиваясь мимо них, пачкать одежду или сходить на проезжую часть и подвергать свою жизнь опасности; они стоят нагло на пешеходных «зебрах», и мы, униженные пешеходы, вынуждены лавировать между ними, сталкиваться в узких проходах-лазейках, портить себе и другим настроение.
Меня больше раздражают в таких ситуациях даже не наглые хамы-водители, а наши доблестные гаишники-гибэдэдэшники. Казалось бы, не надо гнаться за нарушителем ПДД, рисковать жизнью – вот он, стоит на тротуаре или «зебре», явно и в открытую нарушая все и всяческие правила: просто подойди и накажи-оштрафуй. Даже и водителя искать не надо. Помню, ещё в 70-х годах прошлого века на наших экранах широко демонстрировались французские фильмы, где бравый жандарм в исполнении Луи де Фюнеса подходил к неправильно припаркованному автомобилю, выписывал-заполнял на капоте штрафную квитанцию, прижимал её дворником к ветровому стеклу и – всё. Насколько я знаю, бывая в Европах, тем более так работает дорожная полиция в наши компьютерные времена. Почему у нас до сих пор подобная практика не приживается – ума не приложу.
Года два назад я совершил поступок, за который мне до сих пор стыдно. Какой-то недоумок из нашего подъезда взялся ставить свой «Лексус» на тротуар прямо у двери, загораживая проход. И вот однажды, поздно вечером возвращаясь домой и будучи не в духе да ещё и подшофе, я впал в такую ярость при виде беспардонной машины, что не поленился: поднялся домой, набрал и распечатал крупным шрифтом плакатик «Проход не загораживать!!!», обильно смазал обратную сторону листа «Моментом», выскочил на улицу и намертво приклеил-прилепил бумагу к ветровому стеклу. Представляю, что бы было, застукай меня хозяин «Лексуса» на месте преступления. Однако ж, подействовало – машина эта дурацкая вплотную к подъезду больше не ставилась.
Зато тут же её место занял громадный «Форд»…

Продолжение в январском нормере журнала.

 

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.