СЛОВО ПОБЕДЫ
Александр БАЛТИН
1
…Маленькому что ж плакать?
Ведь не ранен – просто убит, просто и страшно, включается будто видимость запредельности, вовлекающая в бушующую бездну кошмара, включается просто и страшно, бередя души читательских поколений:
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони ты, мой маленький.
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.
Советские военные проза и поэзия обширны чрезвычайно, но краткое восьмистишие Иона Дегена столь сгущено, так сильно бьёт в бубен сознания, что остаётся дивиться невероятной силе чувств, заложенной в кратком выстреле строк.
Из «Окопов Сталинграда» выходили другие представители военного литературного поколения, познавшие то, что последующим узнать, только читая (и слава Богу); «Окопы» Некрасова слоились необыкновенной речевой ясностью, сухой деловитостью военных будней и… своеобразным романтизмом – не войны, конечно, но нам надо выжить!
Не просто выжить – победить, тогда мы станем бессмертны…
Взлетала красная ракеты Окуджавы, и солдаты, враставшие в окопы, воспринимались… почти сакральной правдой.
Красная ракета взлетала, а много лет спустя Юрий Левитанский, выдохнув: «Я не участвую в войне, война участвует во мне…» – словно выразил общий градус мировосприятия ветеранов, выразил с такой мощью, которая не опровергнется никакими временами.
…Страх ломался, страх давился, как негожая эмоция, которую нельзя допустить в сердце, иначе…
И били в колокол необыкновенные строки Друниной, будто и героизма никакого не было, была его повседневность:
Я столько раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу – во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Пехота Михаила Кульчицкого, чёрная от пота, скользила так, что альфа войны раскрывалась метафизически:
Война совсем не фейерверк,
а просто трудная работа,
когда,
черна от пота,
вверх
скользит по пахоте пехота.
«Горячий снег» Бондарева зажигался кровью и преодолением себя, всегда, каждый день: выживешь – значит, вырастешь духовно, любые известия дальше сможешь принимать с усмешкой: мол, всё не беда…
У Василя Быкова выбор, делаясь основою повестей, становился и чудовищной эсхатологической альфой военного пути; и «Сотников» жёстко, наждачно обрабатывал сознания читающего, самому читателю предлагая понять, где свет…
…Рвались, но и представали гармоничными ритмы Николая Старшинова…
Твёрдая правда Твардовского достигла солевой кульминации в образе Тёркина; и солдаты, учившие куски из поэмы наизусть, проживали такой же жизнью, ходя рядом со смертью, постоянно уча её трактаты и… выживая, выживая…
Вспыхивали болью пройденного дороги Смоленщины…
Необъятна она – литература о Великой войне, тут не континент даже – космос, и величие его лучами входит в наши дни, омрачённое предельными эгоизмом и прагматизмом, входит, осветляя реальность памятью, какая не даёт окончательно пасть в бездны пустого потребления…
2
Разные Гамлеты были обрушены в мир, начиная от классического бесконечно умирающего и воскресающего принца до бессчётных истолкований образа оного; в военном стихотворении Евгения Винокурова сходятся своеобразно Гамлет подмостков, война, заставляющая ежедневно делать жёсткий выбор, игра в Гамлета; они сходятся в сложном космосе, представленном предельно просто:
Мы из столбов и толстых перекладин
За складом оборудовали зал.
Там Гамлета играл ефрейтор Дядин
И в муках руки кверху простирал.
А в жизни, помню, отзывался ротный
О нём как о сознательном бойце!
Он был степенный, краснощёкий, плотный,
Со множеством веснушек на лице.
Сквозной лирический напор, присущий поэтической манере Винокурова, словно прокалывает воздух тот, военный, ради тайны вечного, когда и на фронте, среди увеличенного ежедневного присутствия смерти, нужда в Гамлете не уменьшается…
Как интересно совмещает поэт предметность мира, ставя существительные с такой точностью, что можно взять в руку предмет, – и ощущения, кострами прожигающие душу:
Сердца замрут, и задрожат бинокли…
У тех – и страсть, и сила, и игра!
Но с нашим вместе мерзли мы и мокли
И запросто сидели у костра.
Гамлет со сцены cходит в жизнь, продолжать войну…
Вспыхивает своеобразие свечи – образ будущего огня, синевато-прозрачными смыслами духовного воздуха прорастает сквозь книжные страницы, поглощаемые… представителями русских мальчиков, от которых не осталось теперь ничего:
Где книжные манящие развалы,
где в тесноте лишь боком можно стать,
мы, книжники,
юнцы,
провинциалы,
поэмы будем выспренне читать.
Речь – и прекраснодушие; а ныне отмахнулись от прекрасных душ – и сама‑то не пойми, что такое…
Но Винокуров жил во времена, когда поэзия воспринималась… чуть ли не сакральным явлением яви: ведь Советский Союз был вполне религиозный страной, просто с иным вектором веры-горения.
…Страшно грохнет военный взрыв, и станет жутко – гирлянды лет спустя, когда соприкоснёшься с космосом такого стихотворения:
Взрыв. И наземь. Навзничь. Руки врозь. И
Он привстал на колено, губы грызя.
И размазал по лицу не слёзы,
А вытекшие глаза.
Стало страшно. Согнувшийся вполовину,
Я его взвалил на бок.
Я его, выпачканного в глине,
До деревни едва доволок.
Вектор правды чрезвычайный – как опыт войны, с ветеранами уходящий всё дальше и дальше в бездны колышущегося времени.
…Винокуров мастерски писал людей, черпая образы из плазмы бытия:
Две грузчицы уселись в перерыв.
Глядят друг в друга, упершись локтями,
Консервов банку не спеша открыв,
Батон нарезав толстыми ломтями.
Нежная напевная печаль порой перевивает строки:
Дым в окно врывается
Хлопьями белёсыми,
Поезд в ночь врезается
Острыми колёсами.
Буфера качаются,
Звонко бьются блюдцами…
Милая, печальная,
Где ты? Не вернуться ли?
Многое вмещал из разнообразных ворохов мира в пределы собственной поэзии Винокуров, многое…
И вновь и вновь выходил на импровизированную сцену ефрейтор, играющий Гамлета, чтобы, произнеся знаменитые монологи и оставшись во вполне антологическом стихотворении, сойти с неё и вновь воевать…
3
…Реальность дана тонко: в колебании и твёрдости многообразия всего, и поэт, своеобразный сейсмограф бытия, видя особенно детали мира, вправляет их в строку, созидая ювелирные стихи:
Чуть колеблются листья клёна,
Липы высятся над домами.
И растерянно-удивлённо
Пароходик кричит в тумане.
Действительность, представленная Константином Ваншенкиным, очень живая, вся пронизанная токами плазмы естества и согретая необыкновенной любовью, недаром Ваншенкину принадлежит мощное и размашистое признание: «Я люблю тебя, жизнь…»
Она – как объект… Как прекрасная, всеобъемлющая и всех обнимающая женщина…
Музыка индивидуальности тонко вьётся меж строк, нежно мерцая плотной предметностью мира:
Блеск моря, и скрипы причала,
И пляжей дневных теснота –
Всё это внезапно пропало,
И сразу пришла темнота.
Исчезли цветы и тропинки,
Лишь только огни да прибой…
Как будто умело картинки
Одну заменили другой.
Он составлял стихами огромный реестр жизни, фиксируя весь пантеон подробностей, собирая в ёмкости и пределы стихотворений всё, чем одаривала или казнила жизнь:
Сижу утрами с чашкой синей
И носом чуть клюю.
Промчались праздники. Отныне
Жизнь входит в колею.
Ложимся рано, словно дети.
Глядит звезда в окно.
И завтракаем мы при свете –
За окнами темно.
Казалось, практически в окно каждого стихотворения поэта заглядывала звезда…
…Многие стихи Ваншенкина логично ложились на музыку – логично, легко, ибо она жила в суммах строк, просто надо было слышать.
…Много городов, неповторимостью пейзажей созидающих особую линию в поэзии Ваншенкина:
Знаменит городок
Бесконечной стрелою бульвара,
Целой уймой садов
И осенним богатством базара.
Стих внешне прост, никаких завихрений, никаких усложнённых придаточных, внешне прост и… нежен, строг в исполнении, тщательно отделан, столь тщательно, что отделка не ощущается, она будто естественное следствие поэтического дыхания.
…И о войне Ваншенкин писал неожиданно, выбирая сложные ракурсы, исследуя психологические феномены людей, ввергнутых в бездну ратного труда:
Трус притворился храбрым на войне,
Поскольку трусам спуску не давали.
Он, бледный, в бой катился на броне,
Он вяло балагурил на привале.
Его всего крутило и трясло,
Когда мы попадали под бомбёжку.
Но страх скрывал он тщательно и зло
И своего добился понемножку.
Поэт создал обширный свод, и лучей светового накала много исходит от него – для чутких душ.
4
…Неваляшка не упадёт, Василия Тёркина с ног не собьёшь.
То есть сбить можно, но поднимется, и не поздоровится обидчику, и внутренняя стойкость эта, метафизический алмазный стержень, связана в немалой степени с юмором:
Вот под первою бомбёжкой
Полежишь с охоты в лёжку,
Жив остался – не горюй:
Это – малый сабантуй.
Опытно – знали многие – сформулировал Твардовский, отчасти используя частушечный лад.
Смерти улыбнуться в лицо. Трагедию воспринимать с усмешкой, мол, приходи – не возьмёшь.
И никакой гордости: просто вершит свою работу Тёркин, хотя и… медаль бы можно было:
– Нет, ребята, я не гордый.
Не загадывая вдаль,
Так скажу: зачем мне орден?
Я согласен на медаль.
Плазма солдатская густа: забывается, что каждый – бездна, мир глобальной неповторимости, масса сливается в огне и смерти, чтобы выжившие восторжествовали дыханием победы.
– Разрешите доложить
Коротко и просто:
Я большой охотник жить
Лет до девяноста.
Чеканный стих, перевитой лентою юмора: какие там девяносто, когда погибают молодыми…
Какие? Такие: преодолеем войну, принесём победу, будем жить…
Неувядающий юмор великолепного Тёркина и ныне стоически согревает сердце.
5
Железные дуги стихов изгибаются, чтобы остро тронуть души людей, войны не ведавших:
Я помню этот тяжкий бой:
В ту ночь два раненых солдата
Бежали тайно из санбата
К себе домой – к передовой.
Всю ночь гремел железный гром,
А утром тех солдат убило,
И рота их похоронила
На высоте, в песке сыром.
А вы, в невинной простоте,
Поёте в тишине негромко
О «безымянной высоте
У незнакомого посёлка».
Есть в поэзии Юрия Разумовского нечто непримиримое, без тёмной энергии: энергия поэзии – подлинной – всегда светла, но жёсткость ви́дения ощущается чётко, когда погружаешься в метафизические воды поэта.
Необыкновенность ощущений распускалась цветами строк:
…Только первый выстрел отзвучал,
Как второй в догонку грянул, зво́нок,
И внезапно заяц закричал,
Жалобно, как маленький ребёнок.
Подбежал я, прямо мне в глаза
Он глядел, всё понимая ясно,
И из глаз его одна слеза
Медленно скатилась и угасла.
Совершенная необыкновенность: как показан заяц этот, становящийся персонажем, как сияет бедная его, сирая слеза, и… сколько человеческого наполняет тугие строки поэта.
Они именно тугие, плотность постановки слов велика, они распределены таким образом, что не усомнишься в том, что найдены единственные.
Война, остающаяся навсегда, уйдёт, но люди очерствеют, и поэт, почувствовав это, даст точный диагноз:
Бросает шторм судов стальные туши.
Не спят радисты моря и земли.
И чей‑то крик: «Спасите наши души!» –
Уже зовёт на помощь корабли.
Но мы‑то не на море, а на суше.
Ни шторм не окружает нас, ни мгла –
И всё ж кричим: «Спасите наши души!»
В буквальном смысле души – не тела…
Черствеет мир… И вот всё глуше, глуше
Вздыхает совесть по ночам в тиши.
Острая и точная поэзия Разумовского бесконечно живая, страдающая, она выводит к свету, к тем высотам, к каким и должна вести правильная жизнь.
6
Восемь строчек, показывающих войну с точки зрения предельной правды и метафизической запредельности, восемь бьющих в бубен сознания строчек:
Мой товарищ, в смертельной агонии
Не зови понапрасну друзей.
Дай-ка лучше согрею ладони я
Над дымящейся кровью твоей.
Ты не плачь, не стони ты,
мой маленький.
Ты не ранен, ты просто убит.
Дай-ка лучше сниму с тебя валенки.
Нам ещё наступать предстоит.
…Много слов не требуется, чтобы показать обнажённо суть войны, её нервы, проходящие через бездны сознания:
Воздух вздрогнул.
Выстрел.
Дым.
На старых деревьях обрублены сучья.
А я ещё жив.
А я невредим.
Случай?
Деген писал сгустками шероховатой, наждачной, земляной правды, и его война была столь стереоскопически выпукла, что, и не участвуя, участвуешь как будто…
И гремели, плыли над миром восемь смертельных строк, пропущенных через все военные антологии…
7
Жёсткая жуть войны, рассекающая сознание ветерана, приходит, наваливается, и оттого, что происходит всё это в мозгу, действительность не меняется:
Я не участвую в войне,
война участвует во мне.
И пламя вечного огня
горит на скулах у меня.
Жёсткой выделки стих Левитанского, бьющий в бубен читательского сознания, и блик огня, будто переходящий в сердце читателя…
Трагичная мелодия, раскрывающаяся бездной сгоревших, победных, великих лет:
Уже меня не исключить
из этих лет, из той войны.
Уже меня не излечить
от тех снегов, от той зимы.
Ленты стихов Левитанского красиво развеваются на эсхатологическом ветру бытия…
Соль стоицизма сверкает в созвучиях:
Снегом времени нас заносит – всё больше
белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим
юбилеям,
белые, словно парусные корабли.
И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки
вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.
Белый цвет прекрасен, седина мудрости и терпения играет решающую роль в ходах жизненных шахмат.
…Нами снимают кино, только режиссёр неизвестен, поэтому «Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!»
Чёрно-белое чётче – мысль не распыляется на цвет и его оттенки, фокусируясь на основном.
А что основной делается безответность, не вина человека, тем более – поэта:
Жизнь моя, кинематограф, чёрно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазёр
этот равно гениальный и безумный
режиссёр?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Не узнаем режиссёра, не выясним, какой у него нрав, только догадки остаются.
И бьёт в колокол война, вспыхивает в сознании, трепещет височной жилкой…
8
Вероятно, ставшее стихом осознание мелькнуло жёстко и резко, раскололо ум молнией предчувствия:
Видно, я умру в своей постели,
сердце остановится во сне,
потому что мимо пролетели
пули, предназначенные мне.
Стих Александра Ревича мускулист, подборист, сильной солевой выделки…
Ведь сколько раз могли убить! Ведь сколько раз должны были убить! Но… оставшийся в живых, проживший долгий век, погружается в видения возможного:
Мог бы я лежать с виском пробитым,
на винтовку уронив ладонь,
равнодушный к славе и обидам,
незапятнанный и молодой,
собственною кровью орошённый,
ненавистью первой обожжённый,
подсечённый первою бедой.
Зафиксированное «20 июня 1941 года» будет предложено мирным движением поезда, людская начинка которого ещё не подозревает об уже почти заварившейся катастрофе:
В окно вагона ветер резкий
влетал, вздувая занавески,
равнина, оттеснив леса,
вращалась вроде колеса,
звенели ложечки в стаканах,
и слышались соседей пьяных
из коридора голоса,
стучали невпопад колёса,
им подпевал хриплоголосо
нестройный хор о том, как «спят
курганы тёмные», а следом –
«шумел камыш», и с этим бредом –
опять колёса невпопад.
Ревич внимателен к деталям, перебирает их, словно смакуя миги жизни…
Миги… детали… из них и состоит круто и кем‑то слепленное бытие.
…Поэма «Начало» развернётся как будто против воли автора, ибо:
Всё это было так, и ни слова вычеркнуть
не могу…
Я не хотел о войне,
я совсем не хотел о войне,
я хотел о весне,
а начал о раннем лете,
о сведённых бровях девятнадцати лет,
когда свисает с ремня пистолет,
когда в петлицах по кубарю,
когда в кармане бесплатный билет
в неизвестное
(я говорю
о билете,
проколотом безо всяких оказий
в воинской кассе).
Я не хотел о войне.
Вьются верёвочно закрученные строки, живописуется жизнь, та жизнь, когда феномен молодости подъедаем стремительным огнём, выплеснувшимся в девятнадцать авторских лет…
Так хотелось просто жить и не хотелось – уже ветерану – о войне, но встаёт она в сердце, опаляет седую голову метафизическим огнём, вновь и вновь собирает строки – о себе, кошмарной, преодолённой, победной…
9
Его скользящая по пахоте пехота – словно альфа войны, с постижением корней оной, если уж пришлось постигать, и мера поэтической силы, заложенная в стихотворении, вспыхивает пороховым зарядом:
Война совсем не фейерверк,
а просто трудная работа,
когда,
черна от пота,
вверх
скользит по пахоте пехота.
В поэзии Михаила Кульчицкого пульсировали изначальные, давшие новую эру поэтического слова молнии Маяковского, но, пропущенные через фильтры и призмы дара поэта, обращались в ни на кого не похожие, сильные, страстные стихи:
И глина в чавкающем топоте
до мозга костей промёрзших ног
наворачивается на чёботы
весом хлеба в месячный паёк.
На бойцах и пуговицы вроде
чешуи тяжёлых орденов.
Не до ордена.
Была бы Родина
с ежедневными Бородино.
Пафос ярок и уместен, рифма свежа и необычна.
…Он был советским романтиком, мечтателем, фантазёром, он верил в порывы советского ветра, способного разметать старое – ради чудеснейшего нового:
Далёкий друг! Года и вёрсты,
И стены книг библиотек
Нас разделяют. Шашкой Щорса
Врубиться в твой далёкий век
Хочу. Чтоб, раскроивши череп
Врагу последнему и через
Него перешагнув, рубя,
Стать первым другом для тебя.
Стихи его порой отливали синевато-прозрачной сталью словесного великолепия.
Прекрасного нового ему не суждено было увидеть – погибшему молодым на войне, успевшему высказаться, давшему точную формулу солдатской работы…
10
Бой был короткий…
Жизнь оказалась немногим длиннее: сильно окрашенная, воплотившаяся в слове жизнь Семёна Гудзенко, выхлестнувшаяся стихами о войне такой мощи, что будут всегда завораживать:
Бой был короткий.
А потом
глушили водку ледяную,
и выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Та проза войны, что показана в стихах, предельно мускулистых и ёмких, как послесловие к Апокалипсису, начиняет военную поэзию Гудзенко с избытком.
Силовые поля вибрируют, завораживая.
…Резкий портрет «Победителя», будто молниями строк прорезавший реальность:
Мускулистый, плечистый,
стоит над ручьём.
И светило восходит
за правым плечом.
И солдатских погон
малиновый цвет
повторяет торжественно
майский рассвет.
Он стоит у вербы
на родном берегу,
трёхлинейку привычно
прижав к сапогу.
Точный портрет поколения, хоть убирается возможная жалость, но солдат Великой войны и не должен особенно обладать подобным чувством – возможно, увы, тем не менее портрет предельно точен, выверен до деталей, сверкает сталью честности:
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б
не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред
господом богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины
шинели,
На могилах у мёртвых расцвели
голубые цветы.
Поэт пережил войну, продолжая писать, расшифровывая собственную душу, раскрывая собственное сердце; он предчувствовал явление собственной смерти, бодро предсказав:
Мы не от старости умрём –
от старых ран умрём.
Так разливай по кружкам ром,
трофейный рыжий ром!
Почему‑то думается, она не страшила поэта, столько раз встречавшегося с ней, менявшей обличия, в недрах войны и так живописавшего эти чёрные недра.
11
Ждать – как тяжёлый труд, как бытийная необходимость, как мощь душевного устройства, ибо, если ожидание будет магнетично – вернётся боец, живым вернётся:
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой, –
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Волшебный заговор Симонова, обладающий невероятной задушевностью и почти магической силой.
Вспыхивали пороховым огнём правды дороги Смоленщины, отражались они в сердцах читателей поколений; и снова необыкновенная задушевность согревала устройство стихов, изъятых из жизни настолько, будто и писала их сама жизнь:
Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди,
Как слёзы они вытирали украдкою,
Как вслед нам шептали: – Господь вас спаси! –
И снова себя называли солдатками,
Как встарь повелось на великой Руси.
…И возникал образ Руси: пространно-великий, осиянный тайным светом, не предназначенный для вражеской победы.
И сильно била в сердце «Смерть друга», сильно, со скрытым христианским мотивом:
Неправда, друг не умирает,
Лишь рядом быть перестаёт.
Он кров с тобой не разделяет,
Из фляги из твоей не пьёт.
В землянке, занесён метелью,
Застольной не поёт с тобой
И рядом, под одной шинелью,
Не спит у печки жестяной.
…В будущее развеваются ленты прекрасных военных стихов Симонова.
12
Убитый обретает речь, чтобы, впечатанный в смерть в болоте, свидетельствовать поколениям о себе и – через себя – о бессчётных безымянных, выполнивших предельно свою работу:
Я убит подо Ржевом,
В безымянном болоте,
В пятой роте,
На левом,
При жестоком налёте.
От него ничего не останется, чтобы осталось всё – сиять поэзией пронзительной высоты и чистоты, поэзией, словно утверждающей: безымянных нет, и всё человечество – единый организм – хотя… не почувствовать это, тем более во время войны; тем не менее от обретшего голос убитого не осталось ничего, чтобы… осталось всё:
И во всём этом мире
До конца его дней –
Ни петлички,
Ни лычки
С гимнастёрки моей.
И он, выполнивший солдатскую работу до конца, растворился в самом составе жизни, в химии её и в таинственном свете, определяющем рост корней:
Я – где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я – где с облаком пыли
Ходит рожь на холме.
Я – где крик петушиный
На заре по росе;
Я – где ваши машины
Воздух рвут на шоссе.
Тут метафизика высокого корня – всё во всём: отражается, растворяется, живёт.
Стихотворение речёт и о вечности жизни тоже. …Горько звонит колокол произведения:
Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам всё это, живые.
Нам – отрада одна,
Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос,
Вы должны его знать.
Тени рекут, вечно живые рекут, не видевшие победы тоже соединились с ней.
…И рвётся в небеса плач-крик-призыв хрестоматийного стихотворения; рвётся на таком сгустке силы, что сколько ни пройдёт времён, будет действовать на душу.
13
Конкретика войны – с расхлябанными дорогами и ежедневным вглядыванием в очи смерти – не исключает песни, напротив, она необходима как внутренний стимул, как звук светлой вести:
Я был когда‑то ротным запевалой,
В давным-давно минувшие года…
Вот мы с ученья топаем, бывало,
А с неба хлещет вёдрами вода.
И нет конца раздрызганной дороге.
Густую глину месят сапоги.
И кажется – свинцом налиты ноги,
Отяжелели руки и мозги.
Странно, но Николай Старшинов оставлял определённую нежность и в военных ритмах своих стихов, полных плазмой жизни…
…Даже здесь, в миге от смерти, сквозит нежное имя – Россия:
Когда, нарушив забытьё,
Орудия заголосили,
Никто не крикнул: «За Россию!..»
А шли и гибли
За неё.
Гибли, мостя собой тропы победы. Гибли, недокрикнув «Ура»…
Поэт выжил, чтобы сказать за них – лирическим натяжением-напряжением строк, поющих жизнь, несмотря ни на что…
И война, остающаяся навсегда, владеет сердцем, и сон может мерцать именно такой – с лежащим в сердце свинцом, который не преодолеть… хотя и окажется всё сном, обращённым в прекрасные поэтические разводы:
Одолела меня бессонница,
Доконали кошмары-сны.
То мне снится, что мчится конница
С неприятельской стороны.
Оглушаемый канонадою,
Я, безусый ещё юнец,
Улыбаясь, на землю падаю –
В самом сердце лежит свинец.
Тихая музыка поэзии Старшинова сильно входила в реальность – чтобы остаться в ней навсегда.
14
Четырёх строчек достаточно, строчек, равных выстрелу: они поражают, они вмещаются в сознание не воевавшего с такой силой, что не возразишь собственным ощущениям:
Я только раз видала рукопашный,
Раз наяву. И сотни раз – во сне…
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
…Ей логичнее писать о любви – молодой, в облаке сияющих волос, победительно-красивой…
Её военные стихи словно иной полюс темы любви, будто своеобразная изнанка оной – чёрная, но конкретная; впрочем, и чёрный цвет расслаивается на множественную пестроту жизни:
Я ушла из детства в грязную теплушку,
В эшелон пехоты, в санитарный взвод.
Дальние разрывы слушал и не слушал
Ко всему привыкший сорок первый год.
Я пришла из школы в блиндажи сырые,
От Прекрасной Дамы в «мать» и
«перемать»,
Потому что имя ближе, чем «Россия»,
Не могла сыскать.
И Россия, так вмещённая в строку, сияет столь богатою радугою любви и света, что завораживает… именем своим.
Как завораживают стихи Друниной, сильно поднимающие неподъёмным пластом военную тему к небесам правды.
15
Не участвовал в войне, будучи представителем того поколения, в чьё детство война входила голодом, осколками боли, постижением яви через вернувшихся отцов.
Роберт Рождественский не участвовал в войне, оттого вдвойне мощно раскачиваются, гудя колоколами, суммы его строк:
Вечная слава героям!
Вечная слава!
Вечная слава!
Вечная слава героям!
Слава героям!
Слава!
…Но зачем она им, эта слава, –
мёртвым?
Для чего она им, эта слава, –
павшим?
Всё живое –
спасшим.
Себя –
не спасшим.
Для чего она им, эта слава, –
мёртвым?..
…Безымянным, мёртвым, продлившим бытие в живых.
Вопрос, не имеющий ответа; и верёвочный, туго закрученный, но и ясно-простой стих поэта вьётся, взыскуя его, сакрального ответа…
В том числе и вопрос о смысле смерти полыхает, а на войне она глядит в очи всем постоянно.
Вспомним всех поимённо,
горем вспомним своим…
Это нужно – не мёртвым!
Это надо – живым!
Вспомним гордо и прямо
погибших в борьбе…
Есть великое право:
забывать о себе.
Самопожертвование возникает – тема тем, величие донкихотства…
Не мыслится в наши дни, набитые прагматической трухой эгоизма.
…Возникает – в полный метафизический рост – образ маленького человека с соответствующей ему атрибутикой:
На Земле безжалостно маленькой
жил да был человек маленький.
У него была служба маленькая.
И маленький очень портфель.
И рокочут раскаты войны, рвущие пространство жизни, и герой, прорастающий из незаметного служащего, становится прекрасным титаном:
…А когда он упал – некрасиво, неправильно,
в атакующем крике вывернув рот,
то на всей земле не хватило мрамора,
чтобы вырубить парня
в полный рост!
Рождественский словно воплощался в чужие жизни, щедро расплёскивая себя по стихам.
Он чувствовал пульс войны, той, в которой не мог участвовать, той, что бросала блики – тяжелее свинца – на его детство.
И он полно высказался о войне. Полно, плотно, веско.