РАССКАЗЫ ИЗ ЗАПИСНЫХ КНИЖЕК

ИСКУССТВО И ЖИЗНЬ

Нет, сколько ни говори, что искусство – это одно, а жизнь – другое, бесполезно. Всё-таки в искусстве есть магия, в этом искусе, в искусственности, что тянет сильнее, чем жизнь. Приезжает с гастролями какой-нибудь актёришка, пустышка душой, глупый до того, что говорит только отрывками из ролей, ещё и бабник. Приехал – и что? И все девочки его. Известен, вот в чём штука. Играл героев, говорил правильные слова, лицо мелькало, запомнилось. Сам подлец подлецом, приехал «баранов стричь», ему надо «бабок срубить», заработать на шубу для очередной жены, которая, как и предшествующие, оказалась стервой.
Прямо беда. И ничего не докажешь, никого не вразумишь. Дурочки завидут актрисам, топ-моделям, даже и проституткам (ещё бы  – интервью даёт, в валюте купается) – и что делать? Говоришь девушкам: да, хороша прима-балерина, а за ней, посмотрите, десятки, сотни девушек-балерин в массовке, которые часто не хуже примы, но вот не вышли в примы, так и состарятся, измочалят здоровье в непосильных нагрузках, оставят сцене лучшие годы и канут в безвестность. Да и прима не вечна, и её вымоет новая прима, другая. А эту другую выхватит худрук из массовки. Всё же они что-то могут, все прошли балетные классы. В балете, правда, худрук чаще любит не балерину, а другого худрука.
Сколько я ездил, сколько слушал самодеятельных певцов, видел танцоров, народные танцы, и они гораздо сильнее тех, которых навязывают нам на телеэкране. Кого воспитали в любви к родине Пугачёва, Киркоров? Очень патриотические песни у Резника?
Хрипеть, визжать, выть, верещать, свистеть, дёргаться, прыгать – это тоже искусство.
Ой, неохота об этом.

КОНСЬЕРЖКА ИЛИ ДЕЖУРНАЯ?

Как я могу доверять французским романам, если в них нигде не встретишь фразы «Консьержка была явно с тяжкого похмелья»?
А её русская сестра, дежурная по подъезду, бывала. Был я знаком и с другой дежурной, которая ходила в церковь и знала, что в воскресенье нельзя работать. Она и не работала. Мало того, закрывала двери лифта на висячий замок, приговаривая: «Не хо´дите в церковь – ходи´те пешком». Она этим явно не увеличивала число прихожан, но упрямо считала свои действия верными. Была бы она консьержкой, её бы уволили, но так как она была дежурной по подъезду, а пойти на её место, на её зарплату желающих не было, то она продолжала пребывать в своём звании. Как и первая, которая, опять же в отличие от консьержки, в «часто´м бываньи» (по выражению мамы) добиралась утром до работы, испытывая синдром похмелья.
То есть одно из двух: или русские романы гораздо правдивее французских, или консьержки закодированы от выпивки.

КОМУ В ИСКУССТВЕ ЖИТЬ ХОРОШО?

Думаю, что в искусстве лучше всех именно писателю. Художник натаскается с мольбертом, намёрзнется на пленэре, нагрунтуется досыта холстов, измучится с натягиванием их на подрамники… А краски? И сохнут, и дохнут. И картина в одном экземпляре. И с выставки при переезде могут картины поцарапать или вовсе украсть. И приходится отдавать их даром нужным людям. Это пока выйдешь в люди. А чаще всего тебя специально держат в безвестности, в бедности, загоняют в могилу, чтобы потом на тебе нажиться.
Скульптору тяжело не столько от тяжести материала: глины, мрамора, дерева, гранита, даже гипса, арматуры – тяжело от безденежья, ведь мастерская у него побольше, чем у всяких акварелистов, и материалы дороги. Да уж, придётся много-таки ваять памятников богатым покойникам, которых родственники рады скорее закопать, и от этой их радости от них и скульптору перепадёт. Для своего творчества. Да ещё получи-ка заказ, выдержи конкурс. Все же члены комиссии уже куплены-перекуплены.
Режиссёр пока молодой, то ещё ничего, жить можно. А дальше? Всё же приедается, всё же было. Ну перебрал трёх жен, десятка два любовниц, скучно же. Премий пополучал, поездил. Уже и печень стонет, уже и сердчишко. И всё притворяйся, всё изображай какие-то поиски, пути, глубину постижения образов, соединение авангарда и традиции. Хренота всё это. Да ещё вцепится на старости лет молоденькая стерва из ГИТИСа, вот и выводи её в Джульетты.
А певцам, певицам каково? Но им-то ещё всё-таки терпимо. У басов и теноров голос может долго держаться. А балерунам? Не успеют по молодости выйти в знаменитости – и не успеют никогда. А как пробиться? Всё же занято. Завистники сожрут.
Архитекторы? Тут тяжко вздохнём и даже не углубляемся.
И все они зависимы. От костюмеров, ­осветителей, гримёров, продюсеров, от всего. От подрядчиков, от властей, от пожарных и т. д и т. п.
Нет, писателем быть – милое дело. Взял блокнотик да карандашик, да и пошёл в люди. А то и никуда не пошёл. Просто сел на завалинку. И люди сели рядом с тобой.
В музыке нет запахов, в живописи нет звука, в архитектуре нет движения, в танце нет слов, у певцов и исполнителей чужие мотивы и тексты… А вот в Слове есть всё.
На это обратил моё внимание Георгий Васильевич Свиридов. Искренне я сказал ему, что многие искусства могу понять, но что музыка для меня на седьмом небе. «Нет, Слово, прежде всего Слово. Оно начало всех начал, Им всё создано. Им всё побуждается к действию. – Жене, громко: – Эльза! Позвони врачу! – Мне: – И позвонит. А я только всего-навсего три слова сказал, а Эльза идёт и звонит. А Господь сказал: «Да будет Свет!» И стал свет».

ХУДОЖНИК БОРЦОВ

Андриан Алексеевич Борцов, земляк, роста был небольшого, но крепок необычайно. С женщиной на руках плясал вприсядку. Писал природу, гибнущие деревни. У него очень хорошо получалась керамика. И тут его много эксплуатировали кремлёвские заказчики. Он делал подарки приезжавшим в СССР, всяким главам государств. Сервизы, большие декоративные блюда. Где вот теперь всё это? Уже и не собрать никогда его наследие. И платили-то ему копейки. Когда и не платили, просто забирали. И заикнуться не смей об оплате: советский человек должен понимать, что дарим коммунистам Азии, Африки и Европы.
Старые уже его знакомые художники вспоминают его с благодарностью: он был председателем ревизионной комиссии Союза художников. «Всегда знали, что защитит».
Он всю жизнь носил бороду. «В шестидесятые встретит какая старуха-комсомолка, старается даже схватить за бороду. А я им: на парикмахерскую денег нет. Не драться же с ними. А уже с семидесятых, особенно с восьмидесятых, бороды пошли. Вначале редко, потом побольше, повсеместно».
В моей родне ношение бород прервалось именно в годы богоборчества. Отец бороды не носил и вначале даже и мою бороду не одобрял. А вот дедушки не поддались. Так что я подхватил их эстафету.
Да, Андриан… Были у меня его подаренные картины, все сгорели. Но помню «Калину красную», например, памяти Шукшина; «Три богатыря» – три старухи, стоящие на фоне погибающей деревни, последние её хранители.

ПОЭТЕССА

Молодому редактору дали для редактирования рукопись стихов поэтессы. А он уже видел её публикации в периодике. Не столько даже на публикации обратил внимание, сколько на фотографию авторши этой – такая красавица!
Позвонил, она рада, щебечет, она сама, оказывается, просила, чтобы именно он был её редактором. Он написал редзаключение. Конечно, рекомендовал рукопись к печати, но какие-то, как же без них, замечания сделал.
Она звонит: «Ах, я так благодарна, вы так внимательны. Ещё никто так не проникся моими стихами. Знаете что, я сегодня семью провожаю на юг, а сама ещё остаюсь на два дня, освобождаю время полностью для вас, и никто нам не помешает поработать над рукописью. Приезжайте. Очень жду».
Бедный парень чего только не нафантазировал. Цветов решил не покупать, всё-таки он в данном случае лицо официальное, издательское. Но шампанским портфель загрузил. Ещё стихи проштудировал с карандашом. Там, где стихи были о любви, прочёл как бы к нему обращённые.
Он у дверей. Он звонит. Ему открывает почтенная женщина. Очень похожая на поэтессу. «Видимо, мать её, не уехала», – решил редактор и загрустил.
– Я по поводу рукописи…
– Да, конечно, да! Проходите.
Он прошёл в комнату, присел. Женщина заглянула:
– Я быстренько в магазин. Не скучайте. Полюбуйтесь на поэтессу. – И показала на стены, на потолок. – Везде можете смотреть.
«Ого, – подумал редактор, – как у неё отлажено. Матери велено уйти». Стал любоваться. А у поэтессы муж был художник, и он рисовал жену во всех видах и на всех местах квартиры. На стене – она, на потолок поглядел – опять она. И везде такая красивая и молодая. На двери в ванную она же, но уже в одном купальнике. Хотелось даже от волнения выпить. «Но уж ладно, с ней. Чего-то долго причёсывается».
Долго ли, коротко ли, возвращается «мама», весело спрашивает:
– Не заскучали? Что ж, поговорим о моей рукописи.
Да, товарищи, это была никакая не мама, а сама поэтесса. Поэтессы, знаете ли, любят помещать в журналы и книги свои фотографии двадцатилетней давности.
Что ж делать?.. Стали обсуждать рукопись. Поэтесса оказалась такой жадной на свои строки, что не позволяла ничего исправлять и выбрасывать.
– Ради меня, – говорила она, кладя свою ладонь на его руку.
Молодой редактор её возненавидел.
– Хорошо, хорошо, оставим всё как есть. – Шампанское решил не извлекать.
– Музыкальная пауза, – кокетливо сказала она. Вышла, вернулась в халате. – Финиш – работе, старт – отдыху, да?
Но он, посмотрев на часы, воскликнул:
– Как? Уже?! Ужас! У нас же планёрка!
И бежал в прямом смысле. В подъезде сорвал фольгу с горлышка бутылки, крутанул пробку. Пробка выстрелила, и струя пены, как след от ракеты гаснущего салюта, озарила стены. Прямо из горла высосал всю бутылку. Потом долго икал.

ВРЕМЕНА ДЕМАГОГИИ

Кажется, Карл Радек учил молодых коммунистов при проведении линии партии выступать так: «Если кто с тобой несогласный, уставь на него палец и кричи: «Ты против советской власти? Против?» Если кто всё равно не согласный и уходит, кричи вслед: «Бегите, бегите! Вы так же бежали с баррикад, когда мы шли с каторги на баррикады»».
А эта, я её помню, насильственная «добровольная» подписка на развитие народного хозяйства? Легко ли – месячная зарплата?! Не подписываешься – крик: «На Гитлера работаешь?!» Оттуда же выражение: «Хрен с ём, подпишусь на заём».
То есть демагогия всегда была на вооружении и большевиков, и коммунистов: «Вы против линии партии?» А теперь и демократов: «Вы против демократии?» Да, всегда говорю публично, а часто и письменно, конечно, против. А как вы думали? «Но это же общемировой процесс прогресса цивилизации». Вот он и довёл нас от софистов древности, от схоластов средневековья, через большевизм до юристов демократии. «Но это не та демократия, – голосят они, – настоящей в России ещё не было». Та демократия или не та, всё равно она выдумана для того, чтобы производить дураков или холуёв системы. И «стричь» их, как баранов. И внушать им, что они что-то значат. Ведь что с греческого «демо-кратия», что с латыни «рес-публика» – это «власть народа». И кто в это верит? И кто народ?
Еду, как всегда, в плацкартном. И наездил я поездах, вернее, в них прожил примерно четыре года. Нагляделся, наслушался: в дороге люди откровеннее. И люди всё хорошие, думающие. Но бесправные. А дальше вагон купейный. В нём уже не думают, считают. Ещё дальше вообще вагон СВ. В нём просто едут. То есть за них и думают, и считают. Прохожу – стоит в СВ у окна, чешет живот. Тоже работа. Иду дальше, и над собой смешно: классовая ненависть, что ли, шевельнулась. Господь во всех разберётся.

ИНЖЕНЕРЫ СЕМИДЕСЯТЫХ

Молодые специалисты НИИ Грибин и Курков тащили вешалку, присели за ней.
– Тут спокойно. Давай дорешаем этот узел. Вот тут ставим добавочное усиление, здесь…
– Инженеры! – закричали на них, – вы что филоните? Мы что, за вас должны мебель таскать?
– Вася, вечером дорешаем.
Вечером сели на лавочке. Петя стал чертить палочкой на песке:
– Вася, если узел вчерне рассчитан, то надо что? Надо его параметры привести во взаимодействие с другими, так?
– Петь, ты голова.
– За такое дежурство надо наказывать рублём и законом! – закричал вдруг на них появившийся лейтенант милиции. – Где ваши повязки?
Инженеры извинились, встали.
– Ладно, Вась, идём патрулировать.
Назавтра они вновь уединились и стали рисовать одним им понятные схемы.
– Вот вы где спрятались! – вскоре закричали на них. – Сидят, понимаешь ли, на овощной базе и не работают!
– Ладно, Вась, хватай мешок. После базы ко мне поедем. Ночь не поспим! Не впервой.
Наутро они с гордостью положили на стол начальнику КБ свои расчёты. И только он в них углубился и только показал два своих больших пальца, как ворвалась в кабинет крупная дама, предместкома:
– Вот вы где! Николай Иванович! Что это такое? Ваши инженеры ленились таскать мебель, плохо работали на овощной базе, плохо дежурили в милиции. Требую лишить их тринадцатой зарплаты!
Умный Николай Иванович скромно сказал:
– Это их изобретение экономит тысячу тринадцатых зарплат. Неужели мы из тысячи две не выделим?
– Не надо нам тринадцатой зарплаты! – закричали Вася и Петя. – Дайте нам возможность работать.
– А кто же за вас на картошку поедет? – тоже закричала предместкома.

ДОЛГО ЖИВУ

Просто удивительно. Кстати, раньше восклицательный знак назывался удивительным. Диво дивное, как я много видел, как много ездил. Давным-давно весь седой, а не вспомню, даже не заметил, когда поседел, как-то разом. Деточки помогли. Теперь уже и седина облетает. Множество эпох прожил: от средневековья, лучины, коптилки до айпадов, айфонов. Сегодня вообще доконало: сын показал новинку. Он говорит вслух, а на экране телефона идёт текст, который произнесён. А я ещё думал, что ничего меня уже не удивит. Но дальше что? Человек же как был сотворён, так и остаётся. Мужчина – Адам, женщина – Ева. («Вася, скушай яблочко».)
Хватило бы мне XX века. В нём всё прокручивалось, всё проваливалось, все предлагаемые формы жизни, устройства, системы, революции, культы, войны, власть и безвластие, идеологии… весь набор человеческой гордыни. Якобы за человека, а на деле против человека. В этом же веке Господь меня вывел на свет. И привёл в век XXI. Если учесть, что я худо-бедно преподавал литературу, философию, педагогику ещё дохристианского периода, а сейчас преподаю выше всех литератур в мире стоящую литературу древнерусскую, то какой вывод? Получается, что я жил всегда.

ДИМИТРИЕВСКАЯ СУББОТА

Идёт тихий мокрый снег. С яблонь течёт, стволы почернели. Костя затопил баню. Дрова – просмолённые шпалы – дают такой дым, что Костя называет баню: «линкор «Марат»».
Надо привыкать к себе и не ругать себя, а понимать, и не переделывать, а потихоньку доделывать. Радуюсь одиночеству. Тут я никого не обижаю, ни на кого не обижаюсь. Такое ощущение, что кто-то за меня пишет, ездит за границу, выступает, говорит по телефону, а я, настоящий, пишу записки – памятки в церкви. На себя, выступающего, пишущего, говорящего, гляжу со стороны. Уже и не угрызаюсь, не оцениваю, не казнюсь убогостью мыслей, произношением, своим видом в двухмерном пространстве. Конечно, стал хуже. А как иначе – издёргался и раздёргался. И вижу прибой ненависти к себе и нелюбви. И уже и не переживаю. В юности был выскочкой, даже тщеславен был. Себя вроде в том уверял, что рвусь на трибуну бороться за счастье народное, а это было себялюбие.
Хорошо одному. Стыдно, что заехал в такое количество жизней и судеб. На моём месте другой и писал бы, и молился бы лучше, и был мужем, отцом, сыном лучшим, нежели я, примерным.
Надел телогрейку, резиновые сапоги, носки шерстяные. Красота! Грязища, холод, а мне тепло и сухо. Так бы и жить. Снег тяжёлый, прямой. Но что-то уже в воздухе дрогнуло, пошло к замерзанию.
– Чего с этой стороны заходишь? – спрашивает Костя.
– В храме был, записки подавал. Суббота же Димитриевская.
– Я не верю, – говорит Костя, – что свинья живёт, что лошадь, что человек. Кто помрёт, кто подохнет, кого убьют – всё одно. Не приучали нас. Учили, что попы врут. А выросли, сами поняли, что и коммунисты врут. Пели: «По стенам полазили, всех богов замазали. Убирали лесенки, напевали песенки». Не верю никому!
– Но Богу-то надо верить!
– Да я чувствую, что что-то есть. Да что ж люди-то все как собаки? Злоба в них как муть в стакане. Пока муть на дне – вода вроде чистая, а чуть качни – всё посерело.
– Прямо все как собаки? И ты?
– Да! Я же вчера с соседкой полаялся. И она оттявкивалась.

ПРОЩАЙТЕ, ДОМА ТВОРЧЕСТВА!

Зимняя Малеевка, летние Пицунда и Коктебель, осенние Ялта и Дубулты. Комарово. Ещё и Голицыно. В Голицыно (1976) я пережил «зарез» цензурой целой книги. В Комарово просто заехал с Глебом Горышиным, в Дубултах вместе с Потаниным руководил семинаром молодых, а Ялта, Пицунда, Малеевка и Коктебель – это было счастьем работы.
И вот – всё обрушилось.
Комарово мне нечем вспомнить, только поездкой с Глебом Горышиным после встречи с читателями в областной партийной школе (1978). Там я отличился тем, что ляпнул фразу: «Между вами и народом всегда будет стоять милиционер». Может, оттого был смел, что до встречи мы с Глебом приняли по граммульке. И Глеб предложил рвануть в Комарово. Ещё с нами ехала Бэлла Ахмадулина. По-моему, она была влюблена в Горышина (они вместе снимались у Шукшина и это тепло вспоминали), и когда он останавливал такси у каждого придорожного кафе, она говорила: «Глебушка, может быть, тебе хватит? – И, наклоняясь ко мне: – Больше ему не наливайте». Но хотел бы я видеть того, кто мог бы споить Глеба.
За полночь в Комарово я упал на литфондовскую кровать и, отдохнувши на ней, нашёл в себе силы встать, пройти вдоль утреннего моря, ожить и отчалить.
Малеевка всегда зимняя. Зимние каникулы. Дочка со мной. Дичится первые два дня, сидит в номере, читает, потом гоняет по коридорам, готовят с подружками и друзьями самодеятельность. Заскакивает в комнату: «Папа, у тебя прибавляется?» Позднее и сын любил Малеевку. И жена.
Обычно декабрь в Малеевке. Долго темно. Уходил далеко по дорогам, по которым везли с полей солому. Однажды даже и придремал у подножия скирды. И проснулся от хрюканья свиней. Хорошо, что ветер был не от меня к ним, а от них ко мне. Свиной запах я учуял, но какого размера свиньи! Это было стадо кабанов. Впереди, как мини-мамонт, огромный секач, далее шли по рангу размеров, в конце бежали, подпрыгивая, дёргая хвостиками, полосатенькие кабанчики. Замыкал шествие, как старшина в армии, тоже кабан. Поменьше первого. Минуты две, а это вечность, прохрюкивали, уходя к лесу. И скрылись в нём.

И что говорить о Коктебеле! Ходили в горы, был знакомый учёный из заповедника. У него было целое хозяйство. Два огромных пса. Один для охраны хозяйства, другой для прогулок. Поднимались к верхней точке, подползали к краю склона. Именно подползали. Учёный боялся за нас. «Тут стоять опасно: голова может закружиться, здесь отрицательная стена». То есть под нами обрыв уходил под нас. Страшно. Казалось – весь он хлопнется в море. Ведь мы его утяжеляли. Ездили в Старый Крым, в Феодосию (Кафу), конечно, в Судак. Видели планеристов, дельта- и парапланеристов, лазили по Генуэзской крепости. Сюда бежали наёмники Мамая, оставшиеся в живых после Куликовской битвы.
Очень меня выручала привычка к ранним вставаниям. Задолго до завтрака бегал к морю, когда на берегу было пусто, а ещё раз приходил вечером, когда от него все уходили. То есть хорошо для работы.
В Коктебеле пережили 19 августа 1991 года. С Василием Беловым сразу рванули в Симферополь. Но у аэропорта уже стояли войска, и меня не пустили. А Белова, он был депутатом Верховного Совета, отправили самолётом. Но это было промыслительно – накануне вечером жена поскользнулась в ванной на кафеле и упала затылком. Была вся в крови. Так я запомнил гибель империи.
В Пицунде бывали семьями. Раз сыночек мой оседлал меня и ехал вдоль прибоя. Аня Белова увидела это и вскарабкалась на плечи отцу. Сынок мой подпрыгивал и кричал: «А мой-то папа выше, а мой-то папа выше!» Аня ему нравилась. У меня даже ноги ослабли, как это можно быть выше Василия Белова?
Ещё раньше, в той же Пицунде, дочка прибежала ко мне и таинственно сказала: «Хочешь, я покажу тебе маленького ребёнка, который уже знает иностранный язык?» И в самом деле показала смугленького мальчишечку-армянина, который бойко лопотал по-своему.
В этой же Пицунде мы с Анатолием Гребневым ходили на море каждый день, делая утренние заплывы. Один раз был шторм, но что сделаешь с твердолобостью вятского характера, всё равно пошли. Коридорная Лейла, абхазка, воздевала руки: «У вас ума есть?» – «Пятьдесят лет дошёл – назад ума пошёл», – отвечал ей Толя.
Прибой ревел, накатывался далеко за пляжные навесы. Мы еле вошли в волны. В высоту больше двух метров. Надо было бежать им навстречу и в них вныривать. Потом волны возносили и низвергали. Восторг и страх: но надо же было как-то вернуться на сушу. А уж как выходили, как нас швыряло, это, сказал бы мой отец, была целая «эпопия». Могло и вообще в море утянуть. Надо было, пока тебя тащит волной, катиться на ней и сильнее грести, и стараться выброситься на берег и успеть уползти подальше от волны. Но волокло шумящей водой обратно в пучину. Получилось выбраться раз на третий. А уж какие там были ушибы и царапины, что считать? Живы, главное. «Кричал мне вслед с опаской горец: «Нет, нам с тобой не по пути! Не лезь себе на горе в море, с волною, слушай, не шути!»»
А ещё раз поздно вечером поплыли, заговорились… спутали береговые огни с огнями судов на рейде и к ним поплыли. Хватились, когда поняли, что корабли на воде – это не дома на суше. Еле-еле душа в теле выплыли.
В горы ходили.
Да, было, было. И работалось, и жилось, как пелось.

ПИСАТЕЛЬСКАЯ БОЛЕЗНЬ

– Старичок, прочёл твою повестушку, прочёл. Сказать честно? Не обидишься? Хорошо, но боли нет. Нет боли! Надо заболеть: без боли нет литературы. У меня это главный показатель – боль! Читаю: нет боли, отбрасываю. Не обижайся, ты не один такой. Вот и Чехова взять – сын умер, ведь это какая тема! Это ж полжизни уходит, конец света! А он с юмором, ну что это? Идёт к лошади, рассказывает. Смешно? Стыдно! Ты согласен? – Так вещал прозаик Семён другу, прозаику Евгению. – Согласен?
– Не знаю. То Чехов. Ему можно, – отвечал Евгений.
– Тогда этих возьми, ильфо-петровых: жена ушла, он мясо ночью жрёт. Смешно? Какая тут боль? – вопрошал Семён.
– Но его же секут, ему же больно.
– Старичок, боль-то в том, что жена ушла к Птибурдукову! А нам смешно. Это же какая тема! Невспаханное поле – уход жены, это тебе не «шитьё с невынутой иголкой».
– Но как – ушла жена, в квартире пусто, одиноко. Плачет даже втихомолку, – оправдывал предшественников Евгений.
– То есть тебя эта тема цепляет? Вот и возьмись, вот и опиши!
– Не смогу. От меня жена не уходила.
– Ты сказал, что уехала.
– В командировку.
– Командировка! Представь, что ушла совсем. Проникнись! Это же читателей за уши не оттащить – уход жены от мужа, – нетленкой пахнет, а я буду с другого конца разрабатывать – уход мужа от жены. То есть я ушёл от неё. У тебя буду жить. Вместе будем осваивать пласты проблемы. Надо же крепить институт семьи. Ячейки общества гибнут, а мы – писатели – молчим. Вся надежда на тебя и меня. У тебя боль – жена ушла, а у моей жены боль – муж ушёл. Боль на боль – это какие же искры можно из этого высечь! Одна боль – правда жизни, две боли – бестселлер. Но чтоб никакого юмора, никаких нестираных рубашек, недожаренных котлет. Да и зачем их жарить, я сосисок принёс. Боль до глобальности! Через наши страдания к всеобщему счастью. Пэр аспера ад астра. Латынь! Начинаем страдать. У меня с собой. – Семён встряхнул портфель, в котором призывно зазвякало. – Слышишь?

Утром они встали поздно. Пили воду, ею же мочили головы.
– Чувствуешь, какая боль? – кричал Семён.
– Ещё бы! – отвечал Евгений.
– Усилим! На звонки не отвечай! Их и не будет, я провод оборвал. Все они, бабы, «трясогузки и канальи». Это Маяковский. Будем без них. Одиночество индивидуумов ведёт к отторжению от коллектива, но для его же спасения. Запиши. Потом поймут, потом оценят. У нас не осталось там здоровье поправить?
– Найдём!
– О, слышу речь не мальчика, но мужа. Да чего ты стаканы моешь, чего их мыть? Надо облик терять, это же боль! И не умывайся. Страдай! Душа уже страдает, пусть и тело прочувствует. Надо вообще одичать. На пол кирпичей натаскаем, спать на них. И чтоб окурки бросать, пожара не бояться. Под голову полено. Нет полена?
– Нет, – отвечал Евгений.
– Старичок, да как же ты без полена живёшь?
Ещё через сутки Семён, сидя на полу, командовал:
– Пора описывать страдания! Не надо бумаги, пиши на обоях!
– Рука трясётся.
– Молодец, Жека, прекрасная деталь! Диктую: «Измученные, страдающие, они не могли даже удержать в руках карандаш. Вот что наделала прекрасная половина человеков». Запомни на потом. Сейчас попробую встать и пойдём похмеляться. – Взялся за голову: – «Какая боль, какая боль! Аргентина – Ямайка, пять – ноль».
Выползли на площадку. Навстречу им кинулись рыдающие жёны. А за ними стоял милиционер. Они вызвали его, потому что боялись входить в квартиру. Когда они объяснили, что это была не выпивка, а погружение в тему, милиционер им позавидовал.
– То есть это значит, что так просто стать писателем? Наливай да пей? Так, что ли? Так я так тоже смогу.
Милиционер ушёл. За Семёна и Евгения взялись жёны. Вот тут-то началась боль.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.