Итальянская зима

Михаил КАЛАШНИКОВ

Комбат нервно стучал огрызком карандаша по карте. Окоченевшие пальцы уже не слышали холода, но сильнее морозного ветра жгла душу притаившаяся средь холмов лощинка, которую нечем было прикрыть. Накануне вечером батальон с приданными ему шестью танками ворвался в Новопостояловку, а уже поздней ночью пришлось принимать «гостей». Из Скорорыба и Опыта на связь выходили другие подразделения 195-й танковой бригады, докладывали, что позиции удерживают. Однако отступающие части противника, просачиваясь балками и лощинами, обтекали укрепрайоны и, превращаясь в мощный поток, стремились на запад.
Ночь и полдня заслон у Новопостояловки стоял в ледяной земле твёрдо, но под холмом всё накапливались новые ручейки, грозившие скоро стать наводнением. От Россоши пришла потрёпанная под Копанками «Кунеензе», а с нею части немецкого 24-го корпуса; из Семеек, Кувшина и Нижнего Карабута, едва волоча ноги, прибыла деморализованная и в крупных боях не бывавшая «Виченза»; из Белогорья и Басовки – бойкая «Тридентина»; а с севера течение прибило сюда отдельные волны мадьярской пехоты. Пёстрое войско бурлило и дыбилось, готовое вновь броситься на штурм новопостояловских холмов.
Почему-то именно сейчас, в редкую минуту затишья, перед глазами у комбата всплыла недавняя картина. Два дня назад их батальон окружил хутор, где укрылось до трёх сотен итальянцев. Уже подошла «катюша», и миномётчики уложили на ребристые швеллера длинные реактивные заряды. Откуда-то выскочил мертвенно-бледный солдат и упал комбату в ноги, сбивчиво умолял не стрелять по хутору: он здешний, в хуторе его жена и дети. Комбат, уже воспалённый горячкой, что неизменно возникает за секунды до боя, тем крайним пылом, от которого уже не отвернуть, чуть поколебавшись, всё же рубанул рукой воздух, дав отмашку миномётному наблюдателю. Через мгновенье воздух задрожал от залпов. Подняв за плечи дрожавшего в рыданиях солдата, комбат крикнул ему в самое ухо:
– Разведка доложила: нет там никого! Хутор выселенный!
Солдат знал, что командир ему врёт, и всё твердил сквозь рыдания:
– Да как же я… воевать дальше… да как же… других освобождать-то буду, когда своих…
«Катюша» проутюжила хутор, и тот вспыхнул с нескольких концов. Уцелевшие итальянцы кинулись навстречу красноармейцам с поднятыми руками. Из окна крепкого рубленого дома лупанула пулемётная очередь. С десяток сдавшихся, падая, зарылись в снег, а другие продолжали бежать, на ходу указывая рукой в полыхавшее оранжевым светом окно:
– Ньиемец! Ньиемец!..
Группа бойцов быстро окружила дом, и кто-то закинул в окно две гранаты. Итальянцев переловили и собрали в колонну на краю горевшего хутора. Комбату доложили, что обошлось почти без потерь, только при штурме злополучного дома убит один и ранены двое. Ещё сказали, что среди трупов нет ни баб, ни детишек, одни погибшие итальянцы, хутор и вправду оказался безлюдным. Это, конечно, обрадовало бы того хуторянина, что просил у комбата милости для родного гнезда, но он-то и был тем единственным погибшим солдатом. Наверное, не случайно он оказался в штурмовой группе. Будь он уверен, что хутор пуст, потерь в этом бою было бы меньше, но если б не пальнула «катюша», их было бы значительно больше.
Комбат через вестового вызвал одного из ротных. Пристроившись на завалинке покосившейся хатки и расправив карту на жестяном корыте, перевёрнутом вверх дном, комбат объяснял:
– Видишь промоину?
– Не такая уж и промоина, вроде как и хуторок имеется, – присмотревшись, ответил ротный.
– Да от хутора одно название. Был я там с утра. Два сарая да три кошары. Остальное погорело да немец на блиндажи растащил. В общем, набери у себя человек десять. Я Витюху своего за резервами послал. Соберёт кашеваров, водительскую братию да ремонтников с санитарами. Глядишь, может, с твоими десятка два с половиной наберётся. Витюху во главе поставлю – и туда. Пусть держат.
– Сделаем. Как считаешь, командир, выстоим?
Комбат ответил не сразу. Опять привычно постучал карандашом в какой-то топографический знак на карте, подул на заледеневшие пальцы, так, для проформы, и, кашлянув, медленно произнёс:
– Вижу, к чему ты клонишь, друг. Я и сам вчера думал: «Да чёрт с ними! Я задачу выполнил, село занял, через него они не пройдут, и пусть разбегаются, как тараканы, кто куда. Пусть их там, под Ольховаткой, другие перехватывают».
Ротный на эти слова хмыкнул и примиряюще махнул рукой, мол, и не думал я так вовсе. Но комбат жёстко добавил:
– Только нам их потом опять же бить! Когда они на новых рубежах окопаются, очухаются, окрепнут. Выходит, нельзя их туда пускать! Теперь надо! Вот тут вот! Пока он дерьмо своё из штанины вытряхнуть не успел. Пока у него под носом юшка не растаяла. А уж выстоим или нет…
Ротный отвёл глаза и уставился в карту, промолвил:
– Мда, Новопостояловка. Ну что ж, не самое плохое название для места, где суждено умереть. А сверху что? Постоялый? Не шибко тут с названиями.
– Постоялый, гляди, на большаке стоит, из Россоши на Воронеж, да ещё сбоку дорожка от Ольховатки. Сам бог велел в таком месте постоялый двор ставить. А уж рядом с двором и деревенька выросла, наверное. Когда людей много стало, пошли на новое место. Вот тебе и Новопостояловка.
– Должно быть, так…
Вестовой Витюха к этому времени уже подчищал тыловые резервы. Пожилой повар, быстро раскупорив банку консервов, снял сверху ножом слой жира и кинул на затвор давно не смазанного, застывшего на морозе карабина. Фельдшер из санбата туго набил сумку перевязочными пакетами, а карманы – пачками патронов в промасленной бумаге. Из-под капота итальянского грузовика вылез шофёр с ма­зутными полосами на щеке. Кожа его пальцев, непривычная к здешним морозам, прилипала к металлу, и пальцы на суставах кровились.
Шофёр был родом из далёкой южной страны. Ещё три дня назад он носил другую форму, подчинялся иному начальству и другие в его окружении были соратники. Но в ночном бою его колонна попала под обстрел и сдалась без боя. Русским тоже до зарезу были нужны грузовики, ведь в этой снежной пустыне не угнаться за бегущими на своих двоих. Шофёра и его товарищей построили тут же, у заглушённых грузовиков, и советский политрук на плохом языке их народа предложил послужить делу Сталина. Их увещевали, что служба будет глубоко в тылу, вдали от военной опасности. Им обещали скорую отправку домой, как только Советы победят Муссолини. А тем, кто не согласится, сулили долгую отсидку в далёкой и морозной Сибири, где холода и вьюги такие, что нынешние покажутся за райский отдых. Почти все земляки шофера согласились. Их тут же одели в старую, а порой и окровавленную красноармейскую форму, снова усадили за водительские баранки. С тех пор шофёр намотал немало километров, дважды застревал в сугробах, переворачивал канистру над топливным баком, насыщая своего «зверя», ещё меньше ел сам, почти не спал и вовсе не отдыхал. В его «фиат» что-то грузили, выгружали, садились и вылезали солдаты. Перед глазами мелькали освобождённые, охваченные огнём, дотлевающие хутора, в которых так недавно жили его земляки. И он жил в таком же хуторе целых четыре месяца и всё не мог привыкнуть к этим русским жителям. Три дня назад он видел, как в только что освобождённом хуторе убивалась над трупом солдата молодая селянка. Он подумал, что это фронтовые дороги завели погибшего солдата в родную сторону и неутешная вдова плачет над телом мужа, но напарник Луиджи, сносно понимавший по-русски, объяснил ему, что эта девушка впервые видит павшего солдата. В ней смешались радость от освобождения и тоска от утраты. Она и живым-то его не видела, но вот теперь горюет, как по родному.
Под конец вчерашнего дня шофёр едва двигался от вечной усталости и долгого недосыпа. Но вот наконец-то его грузовик остановился. Даже ночная стрельба и канонада не помешали его сну.
– Эй, Франческо, айда со мной! – хлопнул его по плечу чубатый парень.
Он постоянно был у главного начальника на побегушках. Интересно, чего ему понадобилось? Может, начальник вызывает Франческо к себе, чтобы наконец отправить в глубокий тыл, туда, где есть натопленные хаты, горячая еда и настоящий гараж?
Но чубатый парень поставил его в строй с другими красноармейцами, вручил итальянский карабин и перепоясал патронташем, добавив: «На, твоей системы, должен разобраться».
Шеренга из двадцати пяти бойцов развернулась и жидкой ниточкой потекла в лощинку. От хутора и впрямь почти ничего не осталось. Зияло несколько пожарищ с чёрным закопчённым настом вокруг и мутными лужами растопленного снега, уже подёрнутого ледяной коркой. Уцелевшие хозяйственные постройки были раскиданы по обеим сторонам дороги, что стелилась по дну лощины. Рядом с дорогой петляла неглубокая канава с перекинутыми то тут, то там шаткими мостками.
Вестовой распределял бойцов по уцелевшим строениям. Дошла очередь и до Франческо.
– Так, кто тут ещё остался из тыловой шатии? Друг наш итальянский да Терентий из санбата. Разбавим вас пулемётчиком вот да бронебойщика дадим. Кто ещё? Ну, давай ты, Митрич! Да не журись, с тобой медицина будет – Терентий, цельный фельдшер, не хухры-мухры. Вот впятером и давайте в ту вон хибарку. Там и крыша целая, задувать вам не будет…
Пулемётчик первым подобрался к хибаре и надавил на низкую, вмёрзшую в землю дверь. Она крякнула и сорвалась с петель. Жилище оказалось полуобитаемым. В нём были маленькие сенцы, низкий потолок и крошечная печурка. Как только началась операция с дверьми, на чердаке взбудораженно заголосила курица.
– О, теперь мы её быстренько в бульончик! – ожил Митрич, крайне терявшийся, если уходил от полевой кухни дальше чем на километр.
– Охолонь, стряпуха! – цыкнул на него бронебойщик. – Для начала позицию сготовь.
– И как уцелела, шельма? – будто не слыша, вставал на цыпочки и пытался заглянуть на чердак Митрич.
– Да заткнысь, тиби сказано, поварска душа! Тут бой на носу, а вин куру гоняе, – ругался бронебойщик.
Стёкол не было во всех трёх окнах, на земляном полу под ними высились снежные курганчики. Пулемётчик без разговоров встал у окна, выходящего к горловине ложбины, установил найденный низенький стол и упёр в его крышку пулемётные сошки. Бронебойщик пехотной лопаткой в пять минут прорубил в саманной стене хатки узенькую бойницу. Она получилась у самой земли. Установив ружье, он лёг на пол и поводил стволом из стороны в сторону. Фельдшер присел на колено у бокового окна и долго смотрел в него, изучая склон, на котором мог появиться противник. Затем он расстегнул сумку и, достав два жгута, обмотал их вокруг приклада своей винтовки. Рядом со стеной фельдшер разложил несколько перевязочных пакетов, пару самодельных шин, приготовленных из банок американской тушёнки, и гранату в сетчатой «рубашке». Митрич всё время топтался у третьего окна, переминался с ноги на ногу и прислушивался к недовольному куриному квохтанью.
– Не топчись там, – обернувшись, сказал ему бронебойщик. – Немец с тылу не прыйде. Иди вон к Терентию. По очереди в викно пулять будете. Пока одын перезаряжа, другый – стреляе.
– А я вот думал, может, на чердак залезть? Разберу крышу да между стропилами пристроюсь. Оттуда видно всё…
– Не трэба на горыще лазыть! Видтиль тэбэ швыдче знимуть.
Митрич покорно встал рядом с фельдшером. Франческо всё это время жался у печки, не зная, что ему делать и куда приткнуться.
– Пидходь до мэне, итальянец, – махнул рукой бронебойщик. – Будэшь вторым номэром. Бачь, оде бэрешь обойму и патрон пыхаешь.
Бронебойщик легко вправил длинный патрон в магазин. Затем замкнул обойму под ложем долгоносого ружья, показал, будто выбил все пять патронов, и, отцепив магазин, не глядя бросил его Франческо, глазами указав на мешок со свежими патронами. Франческо едва заметно кивнул в знак того, что осознал свою миссию. Бронебойщик внимательней вгляделся ему в глаза, с шумом выдохнул и прошептал:
– Думаешь, нам война замисто сиропу? Не, браток, раз прыйшов до нас – в сторони нэ отстоишься…
Повернувшись к пулемётчику, он в полный голос спросил:
– Ну, як позиция, Муса?
Пулемётчик, сняв диск и убедившись в его полновесности, с громким щелчком насадил обратно и, широко улыбнувшись, ответил:
– Хороший позиция, товарищ командор.
– Шоб я такой хреновины бильш нэ чув. Якый я тиби командыр? – Бронебойщик коротко хмыкнул.
Во вражеском стойбище гул не стихал. Ревели танковые двигатели и моторы артиллерийских тягачей, на низких оборотах страдали в последнем предсмертном рывке увязшие в сугробах грузовики. Изредка сквозь гомон прорывался пронзительный крик мула или надрывный коровий плач. Масса в двадцать тысяч человеческих голов, растянувшись на несколько километров, клокотала и клубилась в широкой заснеженной долине.
Разноязыкую многоголосицу разрезал зычный клич:
– Доблестные альпийцы! Многие из вас знают меня! Я был с вами во многих боях! За этими чёртовыми холмами наша с вами жизнь! А значит, и жизни наших жён и детей! Спасение только в прорыве! Нас много, ведь не зря наш девиз – «лавина, несущая смерть!». Так давайте взроем эту трижды проклятую высоту! На ней лишь горстка русских. Накроем их своей лавиной!..
В толпе возникло некоторое оживление. Командир-оратор бегло подзывал начальников подразделений и раздавал торопливые приказы. Он спешил, пока колыхнувшееся возбуждение не померкло. Многонациональная лавина из армий трёх государств поползла на взгорок перед Новопостояловкой. Отдельные рукава её заполонили балки, овраги, промоины, где можно было укрыться от разящего огня.
В узкой горловине показалась серая человеческая каша. Закутанные в тряпьё лица, плечи, укрытые поверх шинелей шерстяными одеялами, полосатые домашние чулки, торчащие из кожаных, подбитых железными крючьями башмаков. Какого-то порядка или строя не наблюдалось. Люди просто валили толпой в надежде прорваться или умереть.
С улицы донесся голос вестового:
– Огонь по команде! Слушать, когда мой «папаша» загавкает!
Муса широко расставил ноги и наклонился над пулемётом. Сузив и без того свои монголоидные глаза, он поймал в прицел передний ряд и замер. «Лучше, чем в тире, – думал он, – ни одной пули в молоко. Это тебе не на охоте, где за каждый впустую потраченный патрон дед до крови дерёт ухо. Волк – охотник, одиночка, его жалеешь, когда подстрелишь. А это человеческо-скотское стадо стоит ли жалеть?»
Терентий ещё раз ощупал карманы с патронами, снял винтовку с предохранителя, загнал патрон в ствол. Его мысли были такими: «Соотношение простое – один к сорока, не меньше. Только бы хватило бинтов. Жгуты на прикладе, в сумке рыться не придётся. Всё здесь, всё под рукой».
Митрич подавленно опустил руки с винтовкой к земле, думал о своём: «А завтра Прошка сам будет крупу отмерять, сам в бак снег вместо воды таскать, сам дрова рубить… если сегодня выживет… прощай, Авдотья… прощай, Колюшка… прощай, Маринка… прощай, маманя…»
Толик плотно прижал приклад ружья к плечу, притёрся щекой к кожаной накладке, прищурил левый глаз и, забывшись, в напряжении приоткрыл рот. В голове его пробегали слова: «Такой ценой умирать не страшно. Отплатят же они мне сегодня. За отцовский дом, за сестёр и мать, что остались под немцем! За Днепр, из которого их поганые рты святую воду мою пили… за всю нашу землю, на веки веков опечаленную».
Франческо лежал на животе рядом с бронебойщиком и смотрел на приближающиеся лица. Лица его земляков, его однополчан. Они ещё далеко и почти не различимы, но вот в фигуре того долговязого парня столько схожего с Антонио. Его закадыги Антонио. Та же сутулая спина и угнанная в плечи голова, та же походка. Это мираж или совпадение?
Антонио, слабо сжимавший в руках, более привыкших к водительскому рулю, чем к оружию, короткоствольный карабин, конечно, не видел своего притаившегося за амбразурой товарища. Омертвев от страха, он двигался лишь по инерции, влекомый толпою. Мысли роились в его мозгу: «Я целиком погружаюсь в эту стрельбу. До сих пор она была где-то спереди, сбоку, сзади, но всё время на расстоянии от меня, а теперь я полностью окутан ею. Наши ряды тают с каждым часом. Нас всё меньше, и никто не вернётся домой. Может быть, только эти немцы? Они бывали в переделках и держатся особняком. Мы для них italienische zigeuner – сброд, цыгане, мразь. А ведь это из-за них мы здесь! Почему же я тут? Разве это моя война? Я бы прожил и без этих заснеженных пустынь, без этих разбросанных хуторков, без этого воздуха и неба. Мне всего хватало вдосталь дома».
След в след за Антонио шагал венгерский гонвед, такой же долговязый и понурый. Винтовку он держал наперевес, и его правая рука выбивала мелкую дробь на прикладе. Трудно было сказать, отчего он трясся больше. Страх ли, усиленный холодом, колотил его промёрзшее тело или тоскливые мысли о доме? А может, и собственные воспоминания: «Господи! Я знаю, за что ты так со мной… за ту русскую девку, опоганенную… за расстрелянных русских пленных… за старуху, что я спьяну зарубил посреди улицы. Кару эту я заслужил…»
В группе венгерских солдат прихрамывал, волоча подмороженную ногу, закарпатский русин. Он часто поднимал глаза к небу, жмурил их, а когда раскрывал веки, то по щетинистым щекам его текли слёзы. Всё время, пока они шли в лощине, он истово молился. Иногда молчаливые молитвы его прерывали такие мысли: «Там, по ту сторону фронта, возможно, такой же украинец. Говорит на том же языке, что и я, поёт на Рождество те же колядки, что и я. Его пригнали сюда подневольной скотиной для забоя, как и меня. Доколе же будет наш народ разделён между швабом и москалём?»
В хвосте непролазной тысячной тучи ползли два немецких танка со взводом пехоты. Солдаты осторожно ступали по взрыхлённой гусеницами и двумя тысячами ног каше, изредка выглядывая из-за брони. Горбоносый ефрейтор накинул на шлем капюшон маскхалата, нагнувшись, ухватил на ходу горсть снега и бросил себе в рот. Снег был с запахом солярки. Ефрейтор пожевал его и сплюнул на сторону. Выглянув из-за танка ещё раз, он подумал: «Скорей бы началось уже. Хотя, может, и нет здесь никого? Тогда рванём на скорости. Но сомнительно, чтобы русские здесь никого не оставили. Лощинка удобная, а они, кажется, научились воевать. Русак не тот, что в прошлом году, стал крыть нашей же картой. Ну, что там эта шваль? Сейчас её настелют слоями, а нам доделывать работу. Есть надежда, что русские переведут на них все патроны и силы. В этом и будет польза паршивой овцы».
Первого выстрела ждала как одна, так и другая сторона. Когда в толпе наступавших стали различать ощетинившиеся стволы в окнах и проломах сараев, с крыши какого-то хлева проголосил ППШ вестового. Франческо услышал, как на чердаке курица в последний раз вскрикнула и замолчала, то ли убитая, то ли перепуганная насмерть. Молчание вдруг, к удивлению итальянца, сменилось живой перекличкой и даже чуть ли не балагурством, которого он никак не ожидал от людей с такими жёсткими и сосредоточенными лицами.
– Гарнэ жнивье, лишь бы боезапасу хватыло! – кричал бронебойщик, переставляя в ружье кассету.
– Не думай, Толик! В штык пойдём, как соседний полк! – вторил пулемётчик, не отрываясь от прицела.
– Слышал и я эту байку!.. Там две сотни в ножи взяли!.. Итальянец квёлый, обессилел от Дона драпать!.. – между выстрелами вставлял фразы фельдшер.
– Эхма! Выноси угодники! Отродясь столько не стреливал… – отдувался Митрич.
Человеческое море натолкнулось на поток свинца, но не отпрянуло, а волна за волной неслось дальше. Люди уже не принадлежали себе, а лишь стихии. Лёгкая плотина из советского многонародья затрещала под напором навалившейся волны фашистско-нацистского интернационала. Однако и волна заметно прогибалась и рушилась. Чем ближе к плотине, тем гуще стелились её потоки.
Бронебойщик впервые в своей практике лупил из самозарядного ружья очередями в пять патронов. За квадратной нашлёпкой ствола он видел, как переламываются пополам тела, как отрываются руки, а порою и головы, срезанные ударами противотанковых пуль. В перерывах между стрельбой глаза его выхватывали людей, что рушились на колени, крестились по-заграничному, разводили руки в стороны, складывали их на груди и о чём-то молили небеса, тут же втаптывались в снег зад­ними рядами или гибли под пулями, которые и вправду ни единожды не пропали зазря. И вновь плюхало его ружьё.
Франческо, конечно, не успевал набивать магазины, с непривычки и растерянности едва попадая патроном в приёмник.
– Собачнык паршивый! Як тэбэ в армии держалы?! Чёрт мазутный! – безжалостно крестил его бронебойщик.
Пули, легко прошивая саманные стены хибарки, выщёлкивали пригоршни сухой глины. Франческо вжимал голову, растягивался на земляном полу и ещё больше терялся под потоком бронебойной брани. Один из таких пулевых щелчков свалил на пол кашевара. Фельдшер дострелял обойму и склонился над телом Митрича. У того в боку вылез кусок ваты из засаленной телогрейки, но вата была не белой, а красно-рыжей. Разорвав пакет, фельдшер торопливо запихнул в дыру телогрейки свежей ваты, зарядил винтовку и снова бросился к окну.
Из тылов неиссякаемой волны вырвался пушечный залп. Франческо увидел, как снаряд развалил стену в соседнем сарае. Через минуту из-под обломков стены проклюнулся ноздреватый ствол автомата. Из пыли и дыма проявилось лицо с примятым чубом, перепачканное кровью и глиной. Пламя из автомата ещё раз выскочило тонкой жалящей струёй, а потом ствол безвольно ушёл в гору.
Франческо сел на пол и прижался спиной к стене. Пуля щёлкнула над его головой, затем у левого уха, а следующая вместе с доброй порцией глины отбросила его прижатый к стене затылок. Голова итальянца упала рядом с наметённым в разбитое окно сугробом. Ворох снежинок колыхнулся над маленьким курганчиком, и одна из них одиноко спустилась на глаз убитого, растаяв там, в уже мёртвом, но ещё тёплом, не остывшем зрачке.
Располовиненная волна смяла худенькую плотину и, утратив скорость и силу, всё же покатилась дальше. Танки проутюжили те развалины, что не успели разрушить их пушки. Только хибарка с пятью мёртвыми солдатами и уцелевшей курицей так и осталась ими не тронутой. Когда снежно-глиняная пыль осела, а над лощиной ещё не утих стон раненых, курица, отчаянно кудахча и хлопая крыльями, слетела с чердака. Она прошлась по хибаре, переводя недоумённый птичий взгляд с предмета на предмет, клюнула выпавшую из саманной стены раковину речного моллюска и, продрогшая, угнездилась в обронённую кем-то солдатскую ушанку, спрятав от холода свои уродливые лапы.

ИТАЛЬЯНЕЦ

Чёрный крест на груди итальянца,
Ни резьбы, ни узора, ни глянца, –
Небогатым семейством хранимый
И единственным сыном носимый…

Молодой уроженец Неаполя!
Что оставил в России ты на поле?
Почему ты не мог быть счастливым
Над родным знаменитым заливом?

Я, убивший тебя под Моздоком,
Так мечтал о вулкане далёком!
Как я грезил на волжском приволье
Хоть разок прокатиться в гондоле!

Но ведь я не пришёл с пистолетом
Отнимать итальянское лето,
Но ведь пули мои не свистели
Над священной землёй Рафаэля!

Здесь я выстрелил! Здесь, где родился,
Где собой и друзьями гордился,
Где былины о наших народах
Никогда не звучат в переводах.

Разве среднего Дона излучина
Иностранным учёным изучена?
Нашу землю – Россию, Расею –
Разве ты распахал и засеял?

Нет! Тебя привезли в эшелоне
Для захвата далёких колоний,
Чтобы крест из ларца из фамильного
Вырастал до размеров могильного…

Я не дам свою родину вывезти
За простор чужеземных морей!
Я стреляю – и нет справедливости
Справедливее пули моей!

Никогда ты здесь не жил и не был!..
Но разбросано в снежных полях
Итальянское синее небо,
Застеклённое в мёртвых глазах…

Михаил Светлов, 1943 год

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.