Духовная «инициация» героев в романе «Евгений Онегин»

Хотел бы я тебе представить
Залог достойнее тебя…
«Евгений Онегин»

Роман движется в глубины души непо­движного героя – туда, где может забрезжить свет надежды на возрождение, выздоровление этой души.

В. Непомнящий


Виталий ДАРЕНСКИЙ

Виталий Юрьевич Даренский родился в 1972 году в Луганске, окончил исторический факультет Донецкого университета. Член Союза писателей России, доктор философских наук. С 1999 года преподавал в университетах г. Луганска, в 2017-м – в Дальневосточном федеральном университете. Автор поэтического сборника «Притяжение неба» (Владивосток, 2017), монографии «Парадигма преображения человека в русской философии ХХ века» (СПб, «Алетейя», 2017). Регулярно публиковался в журнале «Подъём» (Воронеж), а также журналах «Москва», «Грани», «Родная Ладога», «Голос эпохи». Лауреат конкурса к 60-летию журнала «Москва».


Финальное событие сюжета «Евгения Онегина» не только часто кажется странным для обычного читательского восприятия, но и вообще необычно для романного жанра. Когда Пушкин писал о большой «разнице» между «Евгением Онегиным» и обычным романом, то это касалось отнюдь не только его стихотворной формы. Обычный роман и повесть тоже могут заканчиваться ситуацией неопределённости и даже специально акцентировать её (например, как это сделано и в сюжете, и даже в самом названии «Всё впереди» В. Белова), но тем не менее в них всегда присутствует замкнутость внутреннего сюжета. В «Евгении Онегине» же, наоборот, внутренний сюжет выглядит лишь как завязка и случайное пересечение судеб, которые должны иметь самое важное продолжение, но которого в самом романе нет. И финальная сцена с «как громом поражённым» Евгением – это не только факт его личной судьбы, но и вообще самый концентрированный символ того, что происходит в романе. Все его основные герои здесь проходят своё собственное «поражение громом», которое принципиально меняет их личность и судьбу.
Канон романного жанра предполагает завершённость судеб и основных сюжетных линий, но в «Евгении Онегине» этот канон принципиально нарушен. «Даль свободного романа» остаётся и после окончания его текста и сюжета, словно выплёскиваясь в саму жизнь. Суть того, что происходит внутри него, это именно надлом судеб и характеров, толчок к их дальнейшему преображению, которое остаётся как чаемое будущее главного героя. Что означает такой сюжет в более широком культурном, а не литературном только контексте? То, что происходит с героями и с читателем при адекватном восприятии и переживании таких произведений, является аналогом обряда «инициации», имевшего место во всех архаических обществах (от лат. initiatio – «посвящение»). Как известно, в этих обрядах человек в юношеском возрасте проходил ряд тяжёлых испытаний, к которым готовился заранее, после которых официально принимался в число взрослых членов сообщества. В процессе обряда инициации происходила трансформация сознания человека не только посредством сильных переживаний, но и путём сообщения ему тайных эзотерических знаний. Всё это приводило к трансформации личности во взрослое состояние. В современной цивилизации обрядов инициации нет, но их роль призваны выполнять другие культурные формы, в том числе и художественная литература.
Существует необходимость анализа многих литературных произведений в особом аспекте, связанном с их глубинной экзистенциальной функцией – как инициационных текстов, то есть текстов, порождающих духовную «инициацию» в читателе за счёт предельно концентрированной передачи опыта жизни на грани смерти, как символического «прохождения через смерть» и «второго рождения». Как общекультурный символ, «инициация», часто передаваемая метафорой «второе рождение», обозначает особый экзистенциальный опыт символического прохождения через смерть, испытания смертью, после которого человек приобретает особый опыт, позволяющий смотреть на жизнь и оценивать её как бы со стороны, «с точки зрения вечности». Символическое прохождение через смерть, духовная «инициация», символически именуемая «вторым рождением», делает человека другим, радикально трансформируя его личность. Хотя модель «инициации» в произведениях иногда отмечается некоторыми авторами при анализе отдельных произведений, теоретически этот факт до сих пор не концептуализирован. Подходы к такой концептуализации были у В. Я. Проппа, который писал: «Цикл инициации – древнейшая основа сказки… Другим циклом… является цикл представлений о смерти». Но на самом деле это один и тот же цикл, поскольку «инициация» и является символическим «прохождением через смерть». Сказка – это древнейший вид литературного творчества, и все более поздние виды в «снятом» виде сохраняют в себе её смысловую структуру, в том числе и модель «инициации».
В качестве прецедента такого подхода к Пушкину следует в первую очередь назвать Пушкинскую речь Ф. Достоевского, статью А. Платонова «Пушкин и Горький» и работы В. Непомнящего. Ф. Достоевский выделил как нравственную кульминацию романа самопожертвование Татьяны Лариной и жизненный тупик Онегина, требующий от него радикального преображения всей его жизни, – таков тип «русского скитальца». Среди других важных прецедентов «инициационного» подхода к истолкованию образно-сюжетной системы «Евгения Онегина» имеет ценность упомянутая статья А. Платонова, в которой великий писатель прежде всего сформулировал преображающий характер художественного и нравственного мира, созданного Пушкиным: «Пушкин угадал и поэтически выразил “тайну” народа… массы людей, стушёванные фантасмагорическим, обманчивым покровом истории, то таинственное, безмолвное большинство человечества, которое терпеливо и серьёзно исполняет своё существование, – все эти люди, оказывается, обнаруживают способность бесконечного жизненного развития». И в рамках этого общего понимания пушкинского мира становится ясной и внутренняя «тайна» романа: «Не разрушая своей любви к Онегину, даже не борясь с нею, не проявляя никакого неистовства, несколькими нежными, спокойными, простосердечными словами Татьяна Ларина изымает свою любовь из-под власти судьбы и бедствий (уже хорошо знакомых ей), даже из-под власти любимого человека. Чувство Татьяны очеловечивается, облагораживается до мыслимого предела, до нетленности – она, Татьяна, походит здесь на одно таинственное существо из старой сказки, которое всю жизнь ползало по земле, и ему перебили ноги, чтобы это существо погибло, – тогда оно нашло в себе крылья и взлетело над тем низким местом, где ему предназначалась смерть». Трудно найти более яркий образ преображения и «второго рождения» человека, чем тот, который предложен А. Платоновым. Очевидно, что новая интерпретация «Евгения Онегина», как и всего творчества Пушкина в целом, исходящая из такого понимания, является весьма насущной для нашего времени, взыскующего силы для преображения человека.
Среди крайне разнообразных подходов к анализу, истолкованию и исследованию смысловых контекстов романа «Евгений Онегин» можно выделить три типа. Первый носит в основном прикладной характер и связан с анализом языка романа, его художественных средств, а также культурно-исторических контекстов той «картины мира», которая в нём создана поэтом. Классическим примером комплексного исследования этого типа является системный комментарий к роману, созданный Ю. Лотманом. Другой тип исследований сводится к социальной интерпретации образов романа. Этот тип был создан самым первым его системным истолкователем – В. Г. Белинским. Однако для В. Г. Белинского сами социальные отношения и типы героев имели не идеологический, а в первую очередь нравственный смысл. Поэтому данный подход, безусловно, сохраняет свою актуальность и в наше время.
Третий тип исследований имеет мировоззренческую и персонологическую направленность. Здесь целью является понимание «тайны» художественного «послания», которое оставил Пушкин в этом романе, – того, что сохраняет свою ценность во все времена, становясь всё более и более насущным. Этот подход к интерпретации романа был создан И. Киреевским и А. Григорьевым и основан на христианских мировоззренческих категориях. «Знаковой» для этого подхода стала знаменитая Пушкинская речь Ф. Достоевского. Данный подход затем был продолжен представителями русской религиозной философии, а в конце XX века он был ярко возрождён в работах известного пушкиниста В. Непомнящего. Интерпретация образной системы «Евгения Онегина» в рамках этого подхода позволяет концептуализировать универсальный, т. е. не зависящий от интересов и мировоззрения читателя, принцип воздействия этого произведения на его сознание и миропонимание. В. Непомнящий в своей характеристике, частично вынесенной в эпиграф статьи, писал: «Роман движется в глубины души неподвижного героя – туда, где может забрезжить свет надежды на возрождение, выздоровление этой души, – и останавливается в момент, когда “Стоит Евгений, / Как будто громом поражен”». Отказ «любящей его Татьяны показал ему, что существуют – не в мечтах, но в действительности – иные ценности, иная жизнь и иная любовь, чем те, к каким он привык, – и стало быть, не всё в жизни потеряно и можно “верить мира совершенству”».
Этот автор также специально отмечает, что «тема смерти, мертвизны сопровождает затем героя на всем протяжении первой главы в виде разработки и модуляций (безличность, автоматизм жизни, подчинённой механизму часов, антипоэтичность). Мертвизна трансформируется…» А Ю. Лотман обнаружил ту же самую тенденцию как одну из главных доминант всего творчества Пушкина в целом: «и в истории, как и в более глубоких пластах человеческой жизни, Пушкин видит мертвящие тенденции, находящиеся в борении с живыми, человеческими, полными страсти и трепета силами. Поэтому тема застывания, затормаживания, окаменения или превращения человека в бездушную вещь, страшную своим движением ещё больше, чем неподвижностью, соседствует у него с оживанием, одухотворением, победой страсти и жизни над неподвижностью и смертью». В свою очередь, А. Слонимский очень точно отметил, что «Онегин в действии романа занимает пассивное положение: ему объясняется в любви Татьяна, его вызывает на дуэль Ленский, но собственной инициативы почти не видать… Почему, например, Онегин стрелял первый, не выждав даже выстрела Ленского? Трусость, инстинкт самосохранения, как толковал Писарев? Нет, следствие беспечности, равнодушия, усвоенной им с ранних лет светской автоматики».
«Мертвенное» состояние, из которого герой ищет выход, – как первичная предпосылка «инициации», «второго рождения» героя – ещё более углубляется позже, в период его путешествия после всех перипетий, связанных со встречей с Татьяной и убийством Ленского. В обрывочных фрагментах этого путешествия мы находим очень яркие и показательные строфы – признания героя, в которых он предпочитает смертельную болезнь той жизни, которую ведёт:

Зачем, как тульский заседатель,
Я не лежу в параличе?
Зачем не чувствую в плече
Хоть ревматизма? – ах, создатель!
Я молод, жизнь во мне крепка;
Чего мне ждать? тоска, тоска!..

Таким образом, очевидно, что первичная предпосылка «инициации», или «второго рождения» героя, – его «мертвенное» состояние, из которого он изо всех сил ищет выход, задано всей структурой пушкинского мира, а в «Онегине» лишь находит своё самое полное сюжетно-образное завершение. Первая глава романа создаёт такое напряжённое переживание усталости от жизни и тщеты бытия, свойственное главному герою, которое столь мощно захватывает читателя, что становится внушением, в какой-то степени передаётся и ему. Наблюдения показывают, что это миро­ощущение Онегина в какой-то момент, как внушение, захватывает и школьников, впервые читающих роман. А для более взрослых людей он может становиться и более длительным внутренним сопереживанием, создаваемым силой поэтического слова. Этот опыт вообще чрезвычайно ценен для современного человека, которого «цивилизация потребления» приучает скользить по поверхности жизни, не думая о её конечном смысле.

Сам Пушкин, как известно из некоторых стихотворений, особенно из «Дар напрасный, дар случайный…», временами очень остро переживал именно это «онегинское» мироощущение. То есть оно передано герою из самого глубокого жизненного опыта поэта. Но не менее важно и то внутреннее преображение поэта, которое произошло в его поэтическом диалоге со святителем Филаретом Московским, возникшем по поводу этого стихотворения. Когда святитель ответил Пушкину своими строками «Не напрасно, не случайно / Жизнь от Бога мне дана…», поэт ответил ему стихотворением, уже прямо противоположным по смыслу и мироощущению, три последние строфы которого таковы:

Я лил потоки слез нежданных,
И ранам совести моей
Твоих речей благоуханных
Отраден чистый был елей.

И ныне с высоты духовной
Мне руку простираешь ты,
И силой кроткой и любовной
Смиряешь буйные мечты.

Твоим огнем душа согрета
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе Филарета
В священном ужасе поэт.

В другой редакции последняя строфа выглядит так:

Твоим огнем душа палима
Отвергла мрак земных сует,
И внемлет арфе серафима
В священном ужасе поэт.

Первое стихотворение Пушкина помечено днем рождения поэта, 26 мая 1828 года (т.е. как некий итог жизни), а ответ святителю – 19 января 1830-го. Как видим, между ними прошло более полутора лет, т.е. второе стихотворение – это не минутный порыв, а «выношенное» в душе новое ощущение жизни. И 1830 год, во многом переломный в жизни и творчестве поэта, очевидно, и был задан той глубокой душевной трансформацией, которая произошла перед этим.
Обычно второе стихотворение трактуется как свидетельство прихода поэта к религиозному мировоззрению, и это действительно так. Однако здесь очень ярко отражён и момент более общего характера – не конкретное мировоззрение, а именно трансформация души, которая и соответствует понятию духовной инициации, возрождению от духовной смерти к духовной жизни. И именно в этот же период поэт завершает свой роман – то есть духовная трансформация поэта и его героя происходят синхронно. Точнее, у Онегина она ещё не происходит явным образом, но странное сюжетное завершение романа именно таково, что не оставляет ему иного выбора. Но почему же Пушкин не показал это духовное преображение явным образом, непосредственно в сюжете? Естественно, точно это знал только он сам, но мы имеем возможность ответить на этот вопрос, исходя, во-первых, из понимания природы духовного преображения личности, во-вторых, из самой логики сюжета и предшествующей жизни героя.
В первом аспекте важно то, что «инициация» никогда не «гарантирована», даже в тех случаях, когда протекает по определённым обрядам и правилам, а уж тем более – когда происходит спонтанно в ходе беспорядочной «светской» жизни и сопутствующих ей переживаний. Поэтому поэт выбрал самое точное сюжетное решение – завершил роман в тот момент, когда «инициация» может произойти как полный переворот в душе героя, обусловленный отказом Татьяны, – ведь этот отказ означает не только крах всех его надежд, но и крах всего его жизненного мира, всего его предшествующего жизненного пути. По сути, этот крах полностью перечёркивает всю его жизнь и понуждает начать её заново, уже на совсем других нравственных и мировоззренческих основаниях. В момент отказа Онегин становится «на мертвеца похожий», что соответствует смыслу «инициации» как прохождения через «символическую смерть»; и «как будто громом поражен» – а это уже соответствует следующей стадии «инициации», на которой, подобно удару грома, человека постигает прозрение иной жизни.
Характерно, что к моменту отказа и жизненного краха в самом Онегине уже вызревают предпосылки для такого духовного переворота, идёт глубокая внутренняя работа, не вполне понятная и самому герою. И в этой работе, как отмечает поэт, проступают какие-то очень архаические переживания:

Он меж печатными строками
Читал духовными глазами
Другие строки. В них-то он
Был совершенно углублен.
То были тайные преданья
Сердечной, темной старины,
Ни с чем не связанные сны…

Выражение «духовные глаза» – это светский эквивалент церковного выражения «духовные очи», которое обозначает видение скрытой от обычных глаз духовной реальности. Органом этого видения являются не глаза, а душа человека в её высших и самых тонких проявлениях. Какие «тайные преданья сердечной, темной старины» мог видеть Онегин? Очевидно, это ощущения той более чистой и праведной жизни, которая была завещана предками, но потеряна в пустоте «светской» жизни. И «ни с чем не связанные сны» – это предощущения иной, подлинной жизни и иного образа любви, ещё не имеющие конкретных образов. Всё это – предпосылки для будущего духовного преображения. Поэт подчёркивает, что на этом этапе страданий от неразделённой любви Онегин не уклонился от пути выпавших ему испытаний на более простой путь:

И он не сделался поэтом,
Не умер, не сошел с ума.

И в то же время столь трагический для героя конец сюжета у автора вызывает, наоборот, восторг: «Поздравим / Друг друга с берегом. Ура!» Это выглядит очень странно, если не учитывать того конечного духовного смысла жизненного краха Онегина, о котором сказано выше. А в финальных строках мы также видим нечто весьма странное, не объяснимое с точки зрения привычных законов романного повествования, которое предполагает законченность:

Блажен, кто праздник жизни рано
Оставил, не допив до дна
Бокала полного вина,
Кто не дочел ее романа
И вдруг умел расстаться с ним,
Как я с Онегиным моим.

В этих строках поэта можно видеть определённый «шифр», который прочитывается следующим образом. Блажен тот, кто как можно раньше понял тщету «праздника жизни» и начал искать высший смысл бытия; кто оборвал роман с жизнью ещё до того, как он оборвётся сам; кто сумел расстаться со своим инфантильным состоянием погони за «радостями» и направил жизнь по иным, духовным стезям. И Онегин для Пушкина в конечном счёте выступает здесь образом того незрелого человеческого состояния, которое следует преодолеть.
Такова полная содержательная завершённость романа, парадоксальным образом связанная с его внешней сюжетной «незаконченностью». Однако и на уровне внешней сюжетности романа усматривается определённая внутренняя замкнутость, о которой хорошо писал Е. Маймин: «Событийная линия в романе достигает своей кульминации. Но она тут же и обрывается. Фабульный узел Пушкиным намеренно не развязывается. Не развязывается – потому что и это для Пушкина совсем не главное. Интересно, что при внешней незавершённости фабульного построения композиция целого у Пушкина представляется вполне законченной и завершённой. Она завершена в полном соответствии с замыслом, завершена по внутренней своей идее – она завершена и формально. Формальная законченность в композиции достигается параллелизмом ключевых сцен и мотивов, своеобразным кольцом. То, что было в начале, повторяется затем в конце, только с другим поворотом и другим значением: признание в любви – письмо – свидание – отповедь. Подчёркнутая незавершённость в одном сочетается у Пушкина со строгой законченностью в другом. Это у него как сам мир, как сама человеческая жизнь, открывающая в завершённом незавершённое, в конечном – бесконечное». Эта внутренняя цикличность сюжетной структуры обуславливает уже общий «инициационный» характер романа, суть которого в том, что каждый из основных героев получает в результате плод своих собственных действий, своего выбора, то есть реализует свою свободу, которая, во-первых, показывает каждому, кто он на самом деле, а во-вторых, заставляет каждого меняться, трансформироваться в соответствии с полученным опытом.
В рамках этой общей «инициационной» структуры романа каждый из основных героев проходит свою «инициацию», но по-разному. Сам Онегин занимает в романе центральное положение ещё и в том смысле, что процесс его преображения и самый мучительный, и вместе с тем незавершённый. По одну сторону от него находятся герои, «инициация» которых завершена, по другую – те, для кого она вообще не актуальна. К числу первых относятся Татьяна, её няня, Ленский и Зарецкий, к числу вторых – все остальные.
Татьяна, «вручая» Онегину свою жизнь и судьбу своим безумно смелым и решительным письмом, тем самым сама бросается в стихию «инициации». Стоит отметить вопиющий контраст с «признанием» влюблённого Онегина в финальной сцене романа, на который обратил внимание Д. Благой: «Татьяна в своём девическом “посланье” Онегину доверчиво и прямо отдавала ему себя на всю жизнь. А что он – теперь в свою очередь влюбленный – может предложить ей? “Соблазнительную” тайную связь, светский адюльтер? Какая это действительно “малость”!» Вот именно этот разительный контраст и даёт понимание того, почему Татьяна, продолжая его любить, даёт решительный отказ. Явная «инициация» состояла и в том, почему Татьяна так стремительно полюбила Онегина, а не кого-то другого: он был для неё «не от мира сего», если иметь в виду тот мир сельской усадьбы и соседей-помещиков, в котором она выросла. Она и сама такая, поскольку «в семье своей родной / Казалась девочкой чужой». Но эта её высокая странность в полной мере проявится и разовьётся уже в Москве, когда она повзрослеет и станет «звездой» балов и салонов. Но здесь её влюблённость в «странного соседа» была буквально «прыжком в пропасть», «выбором между жизнью и смертью», поскольку иначе её ждала бы «мёртвая» жизнь, примеры которой Пушкин дал в образах её родственников и соседей.
Важно иметь в виду, что написание любовного письма в ту пору было для провинции делом почти неслыханным – за пределами столиц дворянство жило ещё вполне по обычаям «милой старины», и невест обычно сватали без их ведома. Если бы такое письмо написал мужчина, это ещё как-то поняли бы, но письмо от «девицы», если бы о нём все узнали, сочли бы чем-то абсолютно неприличным и постыдным, что обесчестило бы её на всю жизнь. И этот столь отчаянный «прыжок в пропасть» также стал её жизненной «инициацией». Здесь в сюжете романа Пушкин создаёт гениальный эпизод с няней, который точно соответствует структуре «инициации», где всегда есть наставник, помогающий пройти испытания, передавая свой опыт. Вот опыт, который услышала Татьяна:

– И, полно, Таня! В эти лета
Мы не слыхали про любовь;
А то бы согнала со света
Меня покойница свекровь. –
«Да как же ты венчалась, няня?»
– Так, видно, Бог велел. Мой Ваня
Моложе был меня, мой свет,
А было мне тринадцать лет.
Недели две ходила сваха
К моей родне, и наконец
Благословил меня отец.
Я горько плакала со страха,
Мне с плачем косу расплели
Да с пеньем в церковь повели…

Эта строфа, столь восхитившая В. Г. Белинского своей «народностью» по духу, имеет и более глубокий универсальный смысл: это модель всей жизни как нравственного подвига и самопожертвования ради своих близких, как смиренное исполнение воли Божией и несение своего жизненного креста без сожаления, но, наоборот, с достоинством и честью. Для современного человека, возможно, всё это трудно разглядеть в описанной ситуации крестьянской свадьбы, и он увидит здесь только лишь «дикие нравы» – но это слепота, которой не нужно доверять. На самом деле здесь присутствует именно такой смысл, и именно он понятен и близок Татьяне – в этом не стоит сомневаться не только потому, что Татьяна была воспитана няней и неизбежно заимствовала от неё глубокие черты своего характера, но и видя её собственную дальнейшую судьбу. В нравственном отношении между судьбой Татьяны и судьбой её крестьянской няни нет никакой разницы – это один и тот же женский жизненный подвиг, различающийся лишь по своей сословной форме выражения, но не по своему существу.
Татьяна в точности повторила модель жизненного подвига, который с детства бессознательно переняла от няни (поэтому она и «русская душою»), а в решающий момент жизни услышала, а затем и повторила его наиболее тяжёлый и трагический аспект. Обратной стороной этого обстоятельства является то, что для неё абсолютно необходим и такой же «симметричный» жизненный подвиг того, кого она полюбила. Как точно отметил Н. Скатов, «Татьяна именно должна была полюбить и полюбила человека ищущего, но не могла пойти и не пошла за ненашедшим». Характерно, что главный страх её, боязнь ошибиться в Онегине выразились в вопросе: «Уж не пародия ли он?» Самое страшное для неё – если он окажется «ненастоящим». Нет, Онегин, в отличие от неё, презирал романы и поэтому никак не мог быть подражателем их героев. Но он мог быть «пародией» в более глубоком смысле – как несостоявшийся человек. И этот вопрос – главный вопрос романа – может быть разрешён только за его пределами, в последующей судьбе героя, которую автор оставляет открытой.
«Инициация» Татьяны разделена во времени на три события – вторым стал брак с генералом, а третьим – отказ Онегину. Все три являются осуществлениями той нравственной «народной» модели жизни, о которой сказано выше.
Как это ни парадоксально на первый взгляд, но такую же модель жизни реализовал и Ленский – своей беззаветной любовью к очень посредственной девушке, совершенно не соответствующей его «возвышенной» душе, и своей героической и безрассудной смертью за неё. Удивительно и отношение автора к его поэтическим занятиям: иронически изображая их как явную графоманию, Пушкин почему-то вдохновенно пишет о его возможном великом будущем как поэта: «Его умолкнувшая лира / Гремучий, непрерывный звон / В веках поднять могла». Что это значит? Разве может так легко переродиться почти графоман? Да, может, и история литературы являет нам достаточно тому примеров, хотя обыденное мнение привыкло судить наоборот. Суть в том, что Пушкин опытно знает и поэтому надёжно верит в творческое преображение любого человека!
Характерно и то, что Ленский в своих стихах воспел то состояние души, которое он сам никогда не переживал, но которое в полной мере переживал Онегин: «Он пел поблеклый жизни цвет / Без малого в осьмнадцать лет». Эта, казалось бы, комичная претенциозность и мечтательность, обычно свойственная подросткам, на самом деле по-своему показывает «пророческую» суть поэзии, её способность выходить за пределы индивидуальной души. Но в случае угасания этой преображающей душу мечтательности его ждал иной вариант жизни:

А может быть и то: поэта
Обыкновенный ждал удел.
Прошли бы юношества лета:
В нем пыл души бы охладел.

И вот судьба, не желая рисковать, избегая риска именно такого «удела», дала поэту именно то, о чём так страстно, но неумело пел – героическую, вполне романтическую без всяких кавычек гибель за честь любимой на дуэли. Это была его подлинная «инициация», за которую он заплатил жизнью.
Наконец, есть в романе и ещё один тип «инициации», возможно, наиболее массовый и типичный в социальном отношении. Он показан в судьбе, казалось бы, эпизодического, но весьма важного для структуры романа героя – Зарецкого. Этот в прошлом озорной ухарь резко изменился с возрастом:

…удалость
(Как сон любви, другая шалость)
Проходит с юностью живой.
Как я сказал, Зарецкий мой,
Под сень черемух и акаций
От бурь укрывшись наконец,
Живет, как истинный мудрец…

Пушкин очень иронично обыгрывает даже и его героизм 1812 года: «с коня калмыцкого свалясь, / Как зюзя пьяный, и французам / Достался в плен». Здесь та же «онегинская» ситуация расставания с инфантильной юностью, особый её вариант. Зарецкий прошёл свою «инициацию» жизнью, стал по-своему мудр, но это отнюдь не воспрепятствовало его соучастию в гибели Ленского. Он мог бы умело «помирить друзей», как делал это раньше, но почему-то не стал. В этом – пушкинский символ ущербности всякой «житейской мудрости»…
Иные герои романа эпизодичны, мы не видим их внутренней жизни и поэтому не знаем, какие трансформации с ними происходили. Но есть в романе ряд символов «мертвенного» состояния душ, скрывающегося под их внешней бурной деятельностью. Среди них, например, ироничный образ декабристов:

И не входила глубоко
В сердца мятежная наука,
Все это было только скука,
Безделье молодых умов…

К этому же типу относятся и образы пиров, балов и т. д. – все они, являя «тщету бытия», усиливают порыв к духовному преображению жизни.
Императив духовного преображения жизни определяет поэтику романа в целом. Ю. Лотман в специальном теоретическом анализе «Евгения Онегина» в главе «Проблема “точки зрения” в романе» делает вывод о том, что «стремление раскрыть жизненное содержание романтических выражений, столкнув их с “прозой” действительности, – один из распространённых приёмов пушкинского романа. При этом особенно ясно он проявляется там, где авторский стиль формируется в противопоставлении системе литературно-условных выражений. Так возникает текст, состоящий из парно соотнесённых кусков, причём один из фрагментов – “простой” – выступает в качестве значения другого, обнажая его литературную условность». Снятие «литературной условности» и превращение романа в часть жизни составляет ту «тайну» воздействия романа на читателя, которая долгое время оставалась неразгаданной. Но в наше время она становится всё более понятной. Как отмечает Ю. Чумаков: «ситуация романа, пройдя через несколько незаметных для сознания интеллектуальных операций, уже переведена из поэтического мира стихов в мир жизненных реалий и конфликтов. В результате подобной транспозиции, внутреннего перевода из одной реальности в другую стихотворное осуществление “Онегина” как бы вычёркивается, не оставаясь даже фоном». То есть речь здесь идёт о том, что адекватное прочтение «Евгения Онегина» – это не «интерпретация», а переведение в область жизненной практики, личного поступка тех духовных перипетий романа, которые в нём самом остались неразрешёнными.
А. Ахматова, рассматривая влияние на творчество Пушкина романа Бенжамена Констана «Адольф» как одного из прототипов Онегина, отмечала: «для Пушкина Адольф был байроническим героем (“Бенж. Констан первый вывел на сцену сей характер, впоследствии обнародованный гением лорда Байрона”)… следовательно, разоблачая и сатирически интерпретируя Адольфа, Пушкин тем самым преодолевал байронизм в своих прозаических опытах так же, как в “Евгении Онегине”». Суть совершённой Пушкиным «революции» образа главного героя состоит в том, что Онегин является общеевропейским героем, иронически «разоблачённым» на русской «почве». Такая трансформация образа не ситуативна, но глубоко укоренена в «архетипах» обеих культур.
Для культурного сознания Запада «архетипическим» сюжетом является «Фауст» – сюжет приобретения могущества за счёт компромисса с силами зла. В пушкинских вариациях на сюжет «Фауста» дано очень точное видение этой культурной парадигмы, от которой русский поэт сознательно уклоняется, вместе с тем глубоко пережив её «изнутри» как свою родную, общеевропейскую. Однако свой собственный духовный путь он ищет и выстраивает совершенно иначе. Для культурного русского сознания «архетипическим» сюжетом является пушкинский «Пророк» – сюжет преображения человека, достигаемого через духовное «второе рождение» и покаяние. Сам Пушкин как личность воплотил в своей судьбе нелёгкий путь самоизменения и духовного преображения. Как пишет B. C. Непомнящий, здесь «перед нами опыт преодоления человеческой драмы не путём изменения внешних условий, но силой любви; опыт свободы, достигаемой не переделкой мира, а переключением внимания со своего “я” на “ты”; опыт обретения полноты “я” путем самоотречения».
Н. Скатов написал о «Евгении Онегине»: «весь роман есть идеальная формула русской жизни». Но, по сути, оставил эту «формулу» совсем не расшифрованной. Исходя из предложенной интерпретации романа, можно дать такое определение этой «формулы»: «Евгений Онегин» – это роман о крахе всякой непреображённой жизни и «модель» путей духовного преображения человека в соответствии с христианским идеалом в его народном воплощении.
В этом контексте становятся понятными и весьма дерзновенные слова В. Непомнящего: «Творчество Пушкина – металитература; типология, которая в нём содержится, есть типология бытийственная (включающая в себя также и художество); роль его – сверхлитературная. Предназначение его состояло не в том, чтобы определить и предуказать стили, формы и методы, а в том, чтобы предвосхитить и создать большой стиль русской литературы как нравственного подвига, облечённого в слово». Этим определяется, по мысли этого автора, и необходимость «сменить угол зрения, поднять точку обзора, пересмотреть иерархию ценностей в науке, задуматься о её гуманитарных, то есть человеческих, целях, осознать проблему Пушкина не только как историко-литературную, или эстетическую, или внутрифилологическую и т. д., а как онтологическую и методологическую». Смело предложенный этим автором парадигмальный «сдвиг» в понимании статуса и Пушкина, и всей русской классической литературы, естественно, составляет отдельный предмет анализа. Тем не менее очевидно, что такое понимание предполагает центральное место «Евгения Онегина» как «модельного» произведения о преображении человека.
Интерпретация «Евгения Онегина» в рамках «инициационного» подхода позволяет понять принцип воздействия этого произведения на сознание и миропонимание читателя. «Незавершённость» романа объясняется авторской интенцией на преображение, «второе рождение» героя, что типологически близко окончанию романа «Преступление и наказание». Типология персонажей романа, построенная в соответствии с их отношением к интенции преображения («инициации»), развёртывается вокруг фигур главного героя (незавершённость), Татьяны (полная «инициация» в соответствии с народным образцом), Ленского (трагически-романтическая «инициация») и Зарецкого («обыденная», наиболее распространённая и весьма бесплодная «инициация»). Предложенная в статье интерпретация романа соотносится со спецификой русской культуры как «культуры преображения», главная интенция которой состоит в преображении человека в «горизонте» идеала.

Виталий Даренский,
член Союза писателей России, доктор философских наук, доцент Луганского национального университета им. Т. Шевченко

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *