ЧЕТВЁРТАЯ СМЕНА

На дворе стояла поздняя осень. Тихая кривая улочка шахтёрского посёлка затерялась в куцей балке. Она начиналась у крутого оврага, а заканчивалась возле перегоревших и слежавшихся красных глыб отработанного терриконика. Небольшие огороды сиротливо прижимались к густой посадке, где росли акации и вишняки. Разбросанные хозяйские постройки липли к покрытым черепицей мазаным хатёнкам. Кое-где были дома и побогаче, крытые шифером и обложенные белым кирпичом.
По тропинке из посадки вышел здоровенный мужик в сапогах, спортивных брюках и в полушубке на голое тело. Его небритое лицо, огромный кривой нос и растрёпанная копна светлых волос придавали мужику разбойничий вид, но, несмотря на всё это, ему нельзя было дать больше тридцати лет. Он минуту постоял около свалки мусора на краю посадки, справил малую нужду, покачал головой, глядя на мусорник, сплюнул и сказал: «Форменное безобразие, однако, ёлы-палы!..»
Мужик тихо поплёлся по дорожке через огород в сторону небольшой низенькой хаты. Неухоженный сад состоял из нескольких яблоневых, вишнёвых и грушевых деревьев, которые уже сбросили листву в ожидании холодов. Из-за покосившегося забора выглянул сосед. Он был одет в старенькую фуфайку и тельник. Сосед поправил фуражку, которая лихо венчала коротко остриженную голову, выкрикнул:
– Привет, Сэмэн! Чего нудишься, ходишь-бродишь в огороде?
– Здорово, Кузя, вот смотрю, посадку всю загадили, ты, небось, тоже хламьё своё туды таскаешь, а?
– Да ты чё, Сэмэн, в моём хозяйстве хламу не найти, каждая щепочка и кирпичик место своё знает. Не то что у тебя, смотри, в саду твоём что творится, хуже, чем на помойке! А ты, Сэмэн, что, не носишь мусор в посадку?
– Нет, не ношу, а если увижу кого, голову отобью! И чем это тебе, Кузя, мой сад не нравится? Ты на свои коряги глянь, садовод хренов, одни пеньки трухлявые торчат, у меня груша такие плоды даёт, что как два кулака будет!
Кузьма улыбнулся и продолжал подзадоривать соседа.
– Ты ещё скажи, с бычью голову груши у тебя зреют, никак, похмелился уж с утра пораньше, что-то глазки у тебя мутноватые?
Семён Иванович Боярышников запахнул потуже полушубок, помотал головой и зло засопел себе под нос.
– Что, кум, покалякать не с кем, давно не лаялись, что ли? Трогаешь меня вопросами больными с утра. В отпуске я, поэтому не грех стаканчик-другой опрокинуть. А ты чего ползаешь по двору, нюхаешь всё и на работу не  идёшь?
Кузьма, зная крутой нрав Боярышникова и что можно нарваться на грубость, оставил свой язвительный тон, сказал:
– В четвёртую смену нонче мне, в ночь. Чё энт ты так интересуешься работой, неужто соскучился за шахтой?
– Да на кой она мне, чтоб беспокоиться, говорю же, в отпуске я, – успокоившись и позабыв обидные слова соседа, сказал Семён. – Ты, Кузя, если хочешь, заходи, печку натопил я, и брага созрела, пора гнать малышку. Первачку откушаем, а то одному пить противно. Заходи, что ли!
– А Валька твоя где, не нагонит взашей нас кочергой со двора? – спросил Кузьма.
– Да не бойся, уехала она в город дня на три с дочкой в гости к сестре, так что заходи, куманёк!
Семён Иванович недолго уговаривал Кузьму, уж больно пахла брага на печке, да и до работы было ещё далеко – целый день. Ночная смена и шахта родимая никуда не уйдут, а первачок может улизнуть из бутылька. Такая мысль промелькнула в голове Кузьмы. Одним словом, поманило зелье и сладко заныло под ложечкой. Друзья-соседи ещё минуту поболтали о том о сём, и Кузьма перемахнул через забор, оторвав при этом доску с ржавыми гвоздями, очутился в саду Боярышникова. Он кое-как приладил оторванный штакетник, подошёл к Семёну и протянул руку.
– Давай поближе поздороваемся, куманёк,  – учтиво сказал Кузьма.
Семён Иванович улыбнулся:
– Ты скажи, что давай ещё и поцелуемся, харя твоя небритая! Забор по весне ремонтировать будешь, калитки для тебя нету, что ли, про самогон услышал, и всё теперь нипочём, да?
– Ты на свою посмотри, рожа бандитская, хоть на большую дорогу выводи. Какой день-то не бреешься, а, Сэмэн, страшно на тебя смотреть.
– Кузя, не начинай, а то помну! Твоя-то где метёлка, не прибежит?
– Не прибежит, тоже подалась в город, ладно, медведь, пошли, а то брагулька с печи спрыгнет.

Друзья, обнявшись, направились к хате. По дороге Кузьма споткнулся о спиленный под корень пенёк, сплюнул и смачно по-шахтёрски выругался матом, при этом напомнил Семёну крепким словцом о его захудалом саде.
Кумовья зашли в дом. Сладковатый запах браги уже наполнил всю кубатуру комнаты, пыхтела печурка, расшурованная ловкой и сильной рукой Семёна Ивановича. Возле печки на табуретке было установлено корыто, в котором лежала, ожидая своего часа, самодельная спираль алюминиевого змеевика. Молочный бидон с брагой уже шумел, и Семён Иванович, вымазавшись в тесте, колдовал около бачка, замазывал липким тестом те места, где крышка неплотно прилегала к горловине бидона, замазывал с душой, чтобы, не дай бог, не вылетели драгоценные пары спиртные.
Прихожая комната, которая служила кухней и столовой, была обставлена бедно: стол, несколько стульев и табуреток да старомодный потёртый диван с откидными круглыми боковинами. На вешалке помимо верхней одежды висело несколько штанов и заплатанная клетчатая рубаха. На стене были старинные фотопортреты в рамах и под стеклом, их украшали вышитые рушники. На процесс самогоноваренья строгими, но добрыми глазами смотрел дед Семёна Ивановича Боярышникова, Иван Иванович, старый шахтёр, и бабушка Евдокия Марковна, на фотографиях они были запечатлены молодыми и красивыми.
Из прихожей в дверной проём была видна большая чисто убранная комната, где стояло огромное трюмо и двуспальная кровать с пышной периной и большущими пуховыми подушками с кружевными накидками. В зеркале трюмо отражались заботливые кумовья, которые ворожили около аппарата.
Прошло несколько минут. Трубка змеевика обидно хрюкнула и выпустила струйку пара, как бы говоря: «Ловите, братцы, змия, он в гости к вам идёт…»
– Кузя, тащи быстро воды холодной из колонки, чего уселся, идол, давай мигом, брагулька проснулась! – сказал Семён.
Кузьма рассматривал старенький зачитанный до дыр журнал «Техника – молодёжи», встрепенулся, схватил ведро и выбежал во двор. Через минуту он притащил воду, вылил в корыто и тут же помчался за вторым ведром. Семён Иванович потирал мокрой тряпкой бачок, укрощал проснувшегося зелёного змия. Кузьма таскал воду и всё заглядывал в трубку, не пошла ли самогонка. Змеевик ещё раз хрюкнул, свистнул, и наконец-то появилась первая капля долгожданного зелья. Когда усмирённый бидон монотонно зашумел и тоненькая струйка первака, приятно урча, стала наполнять бутыль, друзья улыбнулись друг другу и закурили по сигаретке, усевшись около своего винокуренного производства.
– По капельке, по капельке полнеет бутылёк… – замурлыкал песенку про самогон Семён. – Кузя, ты помнишь историю про петуха бабы Фроси? Помнишь, как в прошлом году она живьём кочета ощипала?
Кузьма от души рассмеялся, припомнив петушиную историю.
– Это как баба Фрося на тебе держак лопаты обломала? Ха-ха-ха! – рассмеялся Кузьма. – Я на шахте историю эту рассказывал, так вся смена животы порвала…

* * *

Было это так. Семён Иванович поставил вишнёвку бродить по какому-то только ему известному рецепту. Играла вишнёвка плохо, и тогда Семён решил, чтобы не пропало добро, добавить в кисло-сладкую заварку спирта. Через день получился суррогат убийственной силы. Семён Иванович поил своим «произведением искусств» (так он называл эту бурду) соседей и в местную пивнушку приносил. Все хвалили его, как говорится, на дурняк и уксус сладкий. Когда в кастрюле остались одни вишни, испускающие запах плесени и спирта, Валентина, жена Семёна Ивановича, вынесла всё это месиво в огород и выбросила. Боевой любимый петух бабы Фроси, вездесущий разбойник и забияка, забрался в огород Боярышниковых и до отвала наклевался проспиртованных вишен, при этом закусив недавно высаженной рассадой. Валентина озорника бесславно изгнала хворостиной, петух перелетел в загородку к драгоценным несушкам. Недолго бравировал кочет перед своими подругами, в мучениях, обессиленный, свалился мертвецки пьяным под забором.
Баба Фрося пришла кормить птицу и пронзительным тоненьким старческим голоском созывала курочек: «Цып, цып, цып, цы-ып, цыпа, цыпа, цы-ыпа!..»
Она щедро насыпала зерно в кормушку и собралась было уходить, как вдруг обнаружила, что нет её любимого Пети-петушка. Баба Фрося забеспокоилась, пошла по загородке и обнаружила под забором бесчувственную птицу. Сердце у бабули оборвалось, она заохала, заахала, запричитала: «Ой-ёй-ёй, помер мой касатик, царство тебе небесное!..»
Она схватила ещё тёплую птицу и помчалась в летнюю кухню, где стоял бак с горячей водой. Баба Фрося решительно окатила кочета кипятком и, смахнув слезу платочком, принялась его ощипывать. Когда дело подходило к концу, тут-то петушок и ожил. Похмелье его было ужасным, кочет вырвался из рук хозяйки и помчался по двору, безумно кудахтал. Петух своим свирепым лысым видом загнал кобеля в будку, тот забился в уголок и пронзительно стал лаять с каким-то тревожным подвыванием.
Переполох во дворе у бабы Фроси был ужасным. Из хаты на шум выбежал дед Василий и, увидев старуху, бегающую за ощипанной птицей, решил, что бабка спятила с ума. Дед стал звать соседей. Баба Фрося продолжала гоняться за петухом, но лысый кочет не желал снова в кипящую кастрюлю, шарахался от хозяйкиных рук, метался по двору, словно очумелый. Ошпаренный, ощипанный, пьяный от спиртовых Семёновых вишен петух наконец-то обессилел и забился между погребом и забором. Баба Фрося тоже устала, присела на пороге и тихонько захихикала. Дед Василий, решительно напуганный странным поведением старухи, окончательно пришёл к выводу, что бабка рехнулась. Он достал дрожащего кочета и понёс его в сарай, где пьяная петушиная феерия закончилась плахой. Соседи из уст в уста мигом разнесли по улице эту историю, приукрасив её невероятными подробностями. Уличные сплетницы, шушукаясь и лузгая семечки, сидя на лавочке, хихикали над бабой Фросей.
Семён вернулся с работы и решил угостить деда Василия оставшейся вишнёвкой. А когда узнал про пьяного петуха, смеялся до упаду. Он пришёл к деду Василию и стал подшучивать над старухой, предлагая и ей стаканчик вишнёвого суррогату.
– Ефросинья Матвеевна, не побрезгуйте стаканчиком за упокой души петушиной. Можно и под бульончик, уж сварился, небось, блаженный?
– Да иди ты, бес косматый! – отмахивалась Матвеевна.
Семён сидел с дедом Василием под яблоней на скамейках и глушил вишнёвое зелье. Дед искоса посматривал на бабку, всё ещё не веря, что она в своём уме.
– Матвеевна, петух-то ваш даже вишенками не побрезговал, наших кровей был кочет. Правда, дедуля? Он бы, покойничек, присел с нами за стол, а потом и курам дал бы прикурить по-мужски, с перцем, а вы его, бедолагу, – в кипяток, жалко ведь красавца, Ефросинья Матвеевна? Вы так и деда одной тёмной ночкой ошпарите и ощиплете, – не унимался Семён.
Баба Фрося не выдержала такого издевательства. Неутихающая печаль о невинно сгубленной птице вызвала ярость у старухи. Она схватила лопату и перетянула Семёна держаком по горбу. Могучая шахтёрская спина выдержала, а вот старенький черенок лопаты лопнул пополам. Ярость Матвеевны была велика. Теперь уж лопату было жалко старухе, и она с криками и воплями выдворила Семёна на улицу. Но и там баба Фрося не унималась, она ещё долго кричала вслед убегающему Семёну.
Дома Семён Иванович получил пару незаслуженных тумаков от жены Валентины, обиженно вздохнул и повалился спать на диван до следующей шахтёрской смены.

* * *

Вспоминая эту историю, друзья смеялись от души, но взгляды и чаяния их были там, в бутыльке, который медленно, но уверенно наполнялся мутноватой жидкостью.
– Ну что, кумец, по первачку, что ли? Просится, просится водочка во чрево, – сказал Семён.
– По единой, по единой, Семён Иванович, для пробы, так сказать!
Решение было принято, оставалось только порезать сальца и огурчик. После того как прозвучал гонг чокнувшихся гранёных стаканов и первые капли зелья влились в желудки, друзья-шахтёры раскраснелись и вмиг повеселели. Семён Иванович, смачно хрустя огурчиком, посматривал на Кузьму.
– А помнишь, Кузя, другую историю?..
И пошла, и поехала беседа мужицкая, хмельно-весёлая, жизненная. После первой и второй промежуток небольшой, а третья скучает без четвёртой. А какая звезда без пятого луча? Перекурили. Выпили и снова закусили. Разговор бушевал, словно брага в бидоне: крутился, вертелся, захлёбывался и взлетал, темы мелькали, словно полустанки в окне мчащегося скорого поезда. Не было на всей земле такой темы, о какой не смогли бы поговорить в эти минуты кумовья. Космос – пожалуйста, история – пожалуйста, политика – да нет вопросов, все косточки любому деятелю было под силу перемолоть в этот час Кузьме и Семёну. Особая тема – шахта, работа, здесь уже компромиссов быть не могло у кумовьёв, говорили и спорили до криков и хрипоты.
– Кузя, ну до чего же ты противный и упёртый, как бык, я говорю, что ни хрена с двести четвёртой лавы не будет, я же бил разрез под эту лаву, кровля там «ховайся в жито», и давить её будет как проклятую!
– А я говорю, что чулком пойдёт товар из двести четвёртой, Семён, ты же знаешь, какой там пласт, мощность больше метра и комплекс новый, рубай – не ленись, – Кузьма гнул свою линию, а Семён Иванович лукаво посматривал на кума.
– Башка твоя дырявая, в двести второй, помнишь, двадцать метров прошли, а потом порода как вылезла, хоть плачь! Что вышло? Новый разрез били! Олух ты царя небесного!
Кузьма задумался и тихо сказал:
– На то она и шахтёрская наша доля.
Семён Иванович увидел, что банка уже почти полная, поднялся и снова стал хозяйничать. Кузьма, следуя его примеру, старательно помогал другу. Закипела работа, работа приятная, весёлая, хмельная. Перекусили, перекурили, воды наносили, печку шуганули и снова сигаретку закурили, но спор шахтёрский ни на минуту не утихал, полыхала беседа о родимой шахте. Дело было сделано, бидон сняли с печи, тяжёлый спиртовой дух стоял в комнате, проникая в коридор, во двор и дальше, на улицу, окутывал хатёнку Боярышникова невидимыми кудрявыми лапами спиртных паров.
Семён Иванович достал из погреба мочёный арбуз, солёные помидоры и квашеную капусту, открыл гусиную тушёнку. Прибрали стол, нарезали хлеба, и Кузьма мигом налил в гранёные самогоночки, наполнил стаканчики да под «марусин поясок». Сменили тему задушевного разговора, загремела колесница, запряжённая зелёным змием, уже неслась она во весь опор, и погоняли его, трёхглавого, друзья-товарищи, кумовья Семён и Кузьма.
Всё! Повалились на диван мужички-собутыльники, уснули. И только храп, сладостный и печальный, раздавался из комнаты. Его клокочущие звуки и посвистывание перемешались со спиртовыми парами и улетели в окошко на улицу Лесную. Взлетели души мужицкие над хатами, над оврагом и куцей балочкой, над террикониками, над посадкой и мусорником в поисках видений сказочных, астральных…
Долго ли, не долго спали, но просыпаться надо. Первым очнулся Кузьма.
– Сэмэн, мне на работу в четвёртую смену!  – встрепенулся он.
Семён Иванович, охая, постанывая и по-стариковски кряхтя, добрался к ведру с водой, наполовину опустив голову в ведро, жадно отхлебнул несколько глотков, прошептал:
– На дворе день ещё, а ты на работу собрался. Кузя, тебе же в ночь идти! Наливай-ка похмелиться, а то умру, внутрях горит огнём всё. Изверг рода человеческого, слышишь, наливай!
Кузьма, поразмыслив хмельной головой, выглянул в окно, согласился с предложением друга и разлил проклятую по стаканам. И снова знакомый звон гранёных встрепенулся в душах горняков, и тепло первача шагнуло в мужицкие тела, воскрес дух и пыл. Захрустела капуста на зубах, и озарились лица улыбками. Спокойно было всё вокруг, блаженно. Переплетаясь с сигаретным дымком, полилась хмельная речь, и снова о шахте, о ней, родимой, шахте-кормилице.
– Иваныч, ты же слышал, что и на четвёртом участке лаву зарядили, скоро уголёк блеснёт на-гора рекой по конвейерам. Директор обещал хорошие деньги, начальник участка бригаду набирает, а ты засиделся на печи в отпуске.
– Это тот разрез, что мы били с Королёвым в прошлом году? – спросил Семён.
– А то какой же, помнишь, как Горика присыпало там?
– Да я ж его и откапывал, как не помнить, выл как волк на луну. Пришлось нам тогда туго, воздуха две шапки и говна полные штаны… А всё оттого, что давай-давай, вперёд! Подлапками крепил, дурачок! Хорошо, что так обошлось, а могло бы так придавить, что и пискнуть не успел бы Горик-магорик. Давай за родимую поднимем рюмочку!
Друзья опрокинули по очередному стаканчику. Семён Иванович поджарил яичницу с салом. Выпили за милых и прекрасных жён по-гусарски, потом ещё, ещё и… изрядно охмелев, залив водки на старые дрожжи, повалились дружки на диван, уснув богатырским сном.

Первым на этот раз проснулся Боярышников. Он порылся на столе в поисках рассола, отыскал и с блаженной физиономией отхлебнул прямо из банки. Крякнул и забормотал под нос весёлую песенку.
– Кузя, тебе же на работу в четвёртую смену, лентяюга, вставай!
Голова у Кузьмы гудела, словно водосточная труба, опухшее лицо было похоже на сморщенный бочковой помидор. Кузьма, хрипя и постанывая, подлез к столу.
– Ну его на хрен, Иваныч, подкалываешь, что ли, смотри, на улице ещё светло, а мне же в ночь, дурила ты эдакая! Наливай лучше, а то башка моя может лопнуть, как граната!
И на этот раз кумовья стали потихоньку-помаленьку вливать самогонку в закалённые глотки. После второй рюмашки оживился народ, сами не ожидая такого прилива сил, затянули любимую песню.

Спят курганы тёмные,
Солнцем раскалённые,
И туманы белые ходят чередой,
Через рощи шумные
И поля зелёные
Вышел в степь донецкую парень молодой…

Кузьма обхватил голову двумя руками, подвывал громкому и звучному баритону Семёна Ивановича, а потом, прослезившись, стал говорить о тревогах души печальной.
Время летело незаметно, но до четвёртой смены было ещё далеко, не вся самогонка была выпита, не все слова были высказаны и не все ещё были спеты песни.
Вечерело. Кузьма, шатаясь, попытался вый­ти из-за стола, но, обессиленный, повалился обратно на табуретку.
– Ты куда это, куманёк? Не-ет, так не по-людски, не положено! Давай на посошок, милый мой! – нараспев, почти по слогам говорил Семён. – Знай мою доброту, а то как же… а то ты думал, что Семёну Боярышникову жалко для друга водки! Не-ет! – Семён Иванович с силой ударил кулаком по столу. – Давай-ка, Кузя, за дружбу вечную нашу по стаканчику!
– Давай! – махнул рукой Кузьма и перевернул недопитый стакан.
Ловкой мужицкой лохматой рукой из-под стола на-гора был поднят бутылёк, и Семён Иванович, пошатываясь, но не разлив на стол ни капли водки, наполнил стаканы, тем самым сосредоточил внимание Кузьмы…
Виноват был последний стакан!..
Комнату куликовской битвы с зелёным змием снова заполнил благородный богатырский храп уставших мужичков. Подворье Боярышникова жило своей жизнью. В сарае, почти завывая, хрюкал кабан, злая и голодная собака металась на цепи, лаяла на любой шум, доносившийся до её чуткого уха. Собачонка то ожесточённо тявкала, то противно завывала, звала хозяина: «Тяв-тяв-тяв – у-у-у – ку-у-у-ушать хочется!..» Но кумовья сладко спали на поле брани среди разбросанной по полу квашеной капусты, яичной скорлупы и запаха сивушных масел.

Третья ночь самогонной баталии опустилась на Лесную улицу, и тихо падающий снег кружился над одиноким фонарём. Наступала четвёртая смена обычной дружеской попойки.
Кумовья проснулись почти одновременно от холода. Печка перегорела, и заряд бодрости иссяк в кровеносных артериях дрожащих мужичков. Четвёртая смена пришла, четвёртая смена борьбы с недопитым вторым бутыльком!..
Семён Иванович, пошатываясь, подошёл к печи и удивлённо заглянул в поддувало, причмокнул языком.
– Странно, вроде засыпали хорошо, а перегорела. Кузя, вставай, алкаш ты несчастный. Не спи, замёрзнешь, на работу пора. Только я не пойму, что-то на дворе светло ещё, неужто проспали?!
Кузьма докарабкался к окну и громко выкрикнул:
– Ба-а! Сэмэн, зима на улице!!!
Семён Иванович выглянул в окошко.
– Ё-моё, сколько ж мы с тобой дрыхли!? Ё-пэ-рэ-сэ-тэ, я же кабана не кормил!
Боярышников схватил кастрюлю с помоями, накрошил в них свёклы и помчался во двор. Собака, чуя хозяина, заскулила и ­безудержно завиляла хвостом. Семён пробежал мимо, бедный пёс рванулся с цепи вслед за Боярышниковым и чуть было не удавился, он хрипло закашлял и улёгся на передние лапы, жалобно сквозь слёзы стал наблюдать за Семёном Ивановичем. Весь снег, выпавший ночью, был вытоптан повсюду, куда доставала цепь, и вылизан голодным зверем.
Сарай содрогался от бушующего кабана, оттуда доносились инопланетные хрюкающие и визжащие звуки. Семён вторил кабану: «Вася, Вася, Вася, щас накормлю тебя, Вася, Вася, Вася…» Дверь сарая отворилась, и кабан с красными и свирепыми глазами, с поднятым трубой хвостом пулей выскочил во двор, чуть было не сбив с ног Семёна Ивановича. Голодная скотина, лязгая зубами, стала хватать снег, громко сопела и повизгивала. Семёну Ивановичу показалось, что кабан залаял по-собачьи и вот-вот бросится на хозяина.
– Вася, Вася, сдурел ты, что ли, не пугай меня! – вскрикнул Семён.
Боярышников вылил помои в кормушку и сухими похмельными губами позвал метавшегося по двору кабана: «Цу-цу-цу-цу-цу-цу-цу-у… Иди сюда, дурак!» Обострённый нюх голодного кабана уловил запах еды, и он резво прыжками ворвался обратно в сарай, где тут же прилип к кормушке и стал жадно проглатывать помои. Сорванный голодной скотиной пол в сарае привёл Семёна Ивановича в бешенство:
– Ты что наделал, гад, скотина полосатая, кто теперь полы ремонтировать будет, сволочь?!  – Семён сплюнул и захлопнул дверь сарая.
Собака жалобно смотрела на хозяина.
– Жучок, а ты куда смотрел, когда Васька полы рвал? Щас накормлю, бедолага ты цепная, был бы не на цепи, хоть бы поохотился за бабки-Фросиными курами, а то хоть помирай с голоду. Ну что ты смотришь, хороший пёсик, хороший!..
Семён Иванович насыпал в миску запаренной каши и подлил собаке кислого борща, досталась осчастливленному бедолаге и косточка.
Жучок, рыча и виляя хвостом, уплетал свою порцию еды. Семён набрал ведро угля из кучи за двором и направился в хату. Кузьма жевал мочёный арбуз, чавкал и отрешённо смотрел в пространство.
– Алкаш проклятый, поднимайся! Уже, негодник, похмелился! Тунеядец, пьяница, прогульщик! – ругался Семён Иванович.
– А у меня семь отгулов есть, за доблестный непосильный шахтёрский труд. Как по две смены пахать, так Кузьма Егорыч, а как водочки чуточку выпить, так алкаш и прогульщик. Несправедливо, Иваныч! – Кузьма, рыская глазами, искал самогон и, найдя недопитый бутылёк, обрадовался.
– Так что, кумец, по единой!
Семён Иванович колдовал над печкой, не прекращая ругаться на Кузьму, но в большей степени слова его были обращены к самому себе:
– Это ж надо, вторую банку самогона заканчиваем! Во ёлы-палы! И как она в тебя, Кузьма, лезет? Чего сидишь, подлец, наливай скорее!
Развязка наступила стремительно, как наступила зима. Во дворе радостно залаял Жучок, лязгнула щеколда входной двери, и на порог «мамаевого побоища» вступила жена Валя. Молчаливая сцена затянулась, Валентина подбирала слова и собиралась с духом, чтобы отрезвить собутыльников. Молча созерцая хаос перевёрнутого вверх дном дома, она развела руками. Молчаливый грустный бачок на припечке, изрыгающий зловоние браги, и перевёрнутое корыто со змеевиком говорили сами за себя. Змий трёхглавый был убит могучим шахтёрским характером. Он испустил сивушный дух и превратился в разбросанные огрызки огурцов и другой мусор застолья. Семён Иванович, чувствуя неминуемую расплату и зная жёнин взрывной нрав, словно нашкодивший мальчуган, тихонько прошептал:
– Валюня, а чё, мы ничё. С Кузей вот тут выпили по рюмочке. Ты чего так быстро от сестры вернулась? Валюнь, ты проходи, присаживайся. Кузе в четвёртую смену сегодня, так что мы недолго тут…
– Да уж, это точно, кума, в ночь мне на работу нынче, ещё просплюсь. Наливай, Сэмэн!..

Владимир КАЗМИН

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.