СЧАСТЛИВОЕ ДЕТСТВО, или Как хорошо мы плохо жили.
Вот это – «хорошо», «плохо», честно говоря, не я придумал. Где-то прочёл или услышал – и позаимствовал. Что ж, есть такие стилистические обороты в великом и могучем. Кажется, оксиморон (ударение на «и») называется: сочетание противоположных по значению слов. Живой труп, например.
Ну, сначала про «плохо». Понятно, что тогда, в детстве, жизнь несколько отличалась от нынешней. И ничего удивительного: всё-таки наше поколение, вместе со мной, – дети войны.
Да, родился в 1943-м, 11 апреля. До взятия рейхстага оставалось два года и около месяца, до Курской битвы – всего-то квартал. В этот необычный, неповторимый для меня день наша авиация совершила налёт на военные объекты Кёнигсберга. Мог бы сказать – «как сейчас помню», но, опять же честно говоря, ничего не отложилось в памяти, и думаю, что эта кёнигсбергская бомбёжка никак не связана с моим появлением на свет.
И не в капусте меня нашли – появился в железнодорожной больнице, да, которая на углу Привокзальной площади, – только не в главном корпусе, который до сих пор украшает пересечение Интернациональной и моей родной Железнодорожной, напротив «Знамени труда», а как бы в пристройке, во дворе. Там, получается, и было родильное отделение. Сам не запомнил, но как-то шли мимо, и мама показала.
И ещё такая деталь, сюжет, связанный с детьми нашей немаленькой семьи. По счёту в ней – два Валерия: первый родился в 1941-м, заболел – вроде бы воспаление лёгких – и… Бабушка рассказывала: не было лекарств. А когда появился я, предполагаемый Анатолий (Толик, Толян), шестилетняя сестра Нелля настояла, убедила папу и маму: пусть будет Валера, на место того… Мне это имя уже лет семьдесят пять нравится.
Между прочим, я крещёный. Опять ничего не помню, но позже узнал от той же сестрёнки: приходил по предварительной договорённости священник к кому-то на квартиру, мамы собирали почти тайно своих детишек, и совершался обряд. Батюшка же был, полагаю, из небольшой церкви на Петропавловском кладбище или из Покровской – их тогда всего две оставалось в Тамбове после большевистского пришествия. А почему дома и как бы тайком? А потому: папы-то наши почти все были членами ВКП(б), и им могло за это – опять же по-большевистски – сильно нагореть.
Ну и прежде чем перейти к «плохо», а потом и к счастливому детству, вспомню ещё кое-что. Не где-то там в жёлтой прессе – в правительственной газете прочёл: исследователи из медколледжа в Лондоне установили, что у нас в мозгу надолго откладываются прежде всего отрицательные эмоции, обиды. Вот и я не запомнил чего-то особенно радостного в годик-два – ни ласковых слов, ни маминых поцелуев в макушку или чего-то очень вкусного, а вот неприятности остались в памяти.
Играл я на крыльце с деревянной четырёхколёсной тележкой, которую сделал сам папа. А где тогда их можно было купить? У меня и никакой коляски или самокатика не было. Ну а первая профессия отца – столяр. Так вот, играю я, играю и как-то неудачно упёрся ладошкой в фанерное дно этого детского транспорта, и фанера вдруг встала торчком. Я краями рта, ротиком, уткнулся в неё. Так неожиданно и, наверное, больно, что побежал домой – слава богу, первый этаж, а двери днём ни на какие замки-крючки не запирались. Кажется, ещё не умел говорить, только плакал, и мама и так догадалась, в чём дело.
И второй эпизод, примерно в этом же возрасте. Гулял во дворе – не один, конечно, – и подошла моя ровесница, чуть постарше… Так вот эта Галька Дудкина детской лопаткой (хорошо, что не взрослой) – с деревянной ручкой – зачем-то стукнула меня по подбородку. Хорошо помню – сильный плач и, кажется, боль. Шрама вроде бы не осталось. Зачем она это сделала (потом-то у нас до самого взросления были хорошие отношения) – не знаю. Но как-то, спустя годы, попытался оправдать её: девочка Галя стала скрипачкой, не так давно ещё играла в симфоническом оркестре, губернаторском или как он там назывался… Ходил не раз на эти концерты. И, возможно, тот взмах, то движение лопаткой было уже как бы тягой к смычку. Так что обиды на Дудкину не держу.
И третий эпизод. Но сначала поточнее, где мы жили. Очень удачное место, и если б обретались где-нибудь на Интернациональной или Коммунальной, то такого счастливого детства просто не могло и быть. А наши два дома на Железнодорожной, 24 и 25, и сейчас стоят, а им по меньшей мере лет сто десять: у нас в подъезде висела жестяная табличка, где указывалось время страховки – 1913 год. А на соседний дом выходит Кронштадтская. Через дорогу от нас шли частные усадьбы, дома которых располагались также по Железнодорожной, но параллельной нашей, вдоль зелёного луга. Вот туда к пожилой хозяйке и её более пожилому мужу, работавшему на ТВРЗ, вагоноремонтном заводе, мама и ходила за молоком. Потому что у них была корова. А ещё обитал какой-то пёстрый пёс, дворняга, которого звали Хватай. Не злой совсем. Иногда мама и меня брала в этот поход. И как-то я дёрнул Хватая, кажется, за хвост. Собаке, наверное, не понравилось, и Хватай схватил меня за пальчик. Не очень больно, но как-то страшно, отчего я опять же заревел. Всё обошлось без ран и крови, но собак чужих я до сих пор не люблю.
А вот козье молоко было. У бабушки, Евдокии Капитоновны (такие имена!), которая жила с дедушкой на Струговой. Идти от нас далеко: до вокзала, потом на Базарную, по ней до тюрьмы (так и называли), и чуть дальше слева кирпичная стена с колючей проволокой. Струговая, улица такая – одна сторона чётная, а вместо нечётной – степь да степь кругом, и где-то там ещё будет телевышка, улицы Мичуринская и Карла Маркса поднимутся вверх. А на месте бабушкиного дома теперь большой детский сад и напротив, по той степи, – 3-я больница. Ни автобусы, ни тем более троллейбусы туда не ходили. Кто-то скажет: нету такой Струговой… Это, мол, где? Да, Пирогова сейчас. Их, кстати, три в «Советском энциклопедическом словаре»: два знаменитых певца и хирург…
НУ ТАК ВОТ – о счастливом детстве в то не самое хорошее время, о чём мы, ребята, и не подозревали. А оно, как говорится, имело место – и как следствие коллективизации с раскулачиванием, и того, что называть стали репрессиями, и четырёхлетней войны, которая, слава богу, не дошла до Тамбова. Если, конечно, не считать бомбёжек метрах в ста от нашего дома – оставшиеся воронки на уже упоминавшемся зелёном лугу.
Начну с этого: голодали мы или нет? Не помню, и девочки-мальчики из моего окружения едва ли могли что-то такое сказать. Отложилась в памяти манная каша – прямо изобилие. Скучная еда. Ещё мама нередко варила чечевицу (чечевику, как мы говорили). Не полюбил и её. Картошки хватало – папа завозил на зиму мешков двенадцать. Грузовик где-то доставал. Ну и своя квашеная капуста – бочка, такая же ёмкость и для солёных огурцов. А где-то к концу сороковых – началу пятидесятых и мы, и некоторые соседи заводили свиней в своих сараях, по одной, по две – до осени, когда их резали, и получалось на зиму солёное сало и мясо, солонина то есть. Вот и ели. Да, куры в этих сараях ещё были, с петухами. На щи или суп хватало. И яйца в достатке вроде бы.
С чёрным хлебом – никаких проблем: буханки – в 3-м орсовском магазине (номер такой) за красным домом. (О доме и о домах ещё скажу). О батонах понятия не имели. А булки… Вроде были, так называемые, французские, с надрезом вдоль и по верхушке. Но вещь как бы дефицитная. Помню, уже вечерело, наверное, в сентябре-октябре часов в семь, гуляем мы во дворе, и вдруг кто-то как выкрикнул: булки привезли! А был тогда ларёк, недалеко, метрах в пятидесяти от перекидного моста (и сейчас он на этом месте, но другой, обновлённый) и водонапорной башни (тоже держится), а ещё дальше – паровозное депо. И поскольку железнодорожники работали круглосуточно – и машинисты, и кочегары, и проводники, и стрелки (так называли военизированную охрану), то и этот продовольственный ларёк на ночь не закрывался. Вот девочки постарше и побежали в эту торговую точку за булками.
Но такой продовольственный недобор компенсировался в нашей семье выпечкой, которую обеспечивала мама: у неё хорошо получались пышки-плюшки и блины, большие и толстые, – не блинчики вовсе, как сейчас в кулинарии. А мука у нас почему-то была. Из ржаной мама варила квас. Не этот красноватый, сладковатый, который продают в бочках, а как бы желтоватый – деревенский, настоящий. И делала окрошку. Я любил и её, и просто квас.
Но всё-таки отсутствие сосисок-сарделек-шпикачек, десяти или пятнадцати сортов колбасы, а также сыров, а ещё гамбургеров и пицц – всё это, конечно, давало о себе знать. Набегавшись-накричавшись во дворе, мальчик (девочки, видно, терпеливее были), слегка проголодавшись, забегал домой и появлялся уже с… Нет, не с бутербродом – с куском чёрного хлеба, иногда посыпанным… да-да, просто солью или смоченным постным маслом. Не сливочным же – маргарин больше в ходу был. Ну так вот – надо было уже с крыльца крикнуть:
– Сорок один – ем один!
А забыл или не успел – сам виноват: кто-то из товарищей по пряткам или штандеру опережал:
– Сорок восемь – половину просим!
Тут уж, будь добр, поделись хотя бы с кричавшим.
О соли, кстати. Какой-то дефицит этого кристаллического вещества с острым вкусом, наверное, был. Ведь не для того, чтобы только пообщаться, ходили соседки друг к другу чуть ли не в любое время суток. Сольцы попросить. А ещё и за спичками. В печке дровишки надо чем-то разжигать.
Что касается французских булочек или ещё чего-то белого, вспоминается такой как бы сюжет. В наши дома – и, конечно, в другие на Железнодорожной – заходили регулярно нищие. Всего-навсего двое: немолодой уже мужчина на костылях (наверное, следствие войны) и такая же пожилая женщина. Ходили как бы по графику: сегодня он, завтра она. Очень аккуратно. Так что им подавали? В основном хлеб или сухари (дома в духовках для себя сушили), а вот что-то пшеничное – редко. Сейчас, кстати, при продовольственном изобилии, нищих в городе, как говорят, в разы больше. И в подземном переходе (и зачем его делали?), и у рынка, и на углах перекрёстков… И уж не сухари или копчёную колбаску подают, а немелкие монеты или даже банкноты. Между прочим, мы эту пару нищих звали побирушками. Не грубо, не с презрением, а как бы даже ласково – суффикс-то нормальный: старушка, погремушка…
Так вот – как хорошо мы плохо жили. Здесь надо описать, какой у нас был, так сказать, ландшафт – территория дворовая. Два деревянных двухэтажных дома. Окна на восток – городской пейзаж, вид аж до Пригородного леса. И две или три церкви. Другая сторона – на запад. Так что горячее солнце в квартиры не очень-то попадало. Та восточная сторона – газон, клумбы, две берёзы, а позже – и разные вишни-рябины, белые акации. Никакой ограды, только потом появился штакетник. За ним почти сразу – дорога грунтовая, улица летом пыльная, а осенью-весной и грязная, от вокзала и почти до Лермонтовской. Хорошо, что машины – полуторки, более тяжёлые ЗИС-5, а также «студебекеры» – появлялись, может быть, раз в месяц. На угольный или дровяной склады приезжали – это рядом. В основном же топливо развозилось на телегах (летом) или санях (зимой) – лошадками. Кстати, врачи по вызову из нашей железнодорожной поликлиники (и сейчас стоит двухэтажка на Железнодорожной / угол Максима Горького) разъезжали в пролетках. Возвращаясь с другом моим Колькой Патриным из школы, заходили во двор этого лечебного учреждения и заглядывали в не совсем закрытые двери конюшен, любуясь красивыми животными.
А вот западная часть двора – как бы склон холма. Вершина – железнодорожная насыпь, ещё дальше, в сторону упоминавшегося ТВРЗ, – рельсы, рельсы… А внизу этого склона как раз и стояли (и стоят) большие сараи. Вдоль них, на два дома – наш двор. Удобства все (мы называли их не туалетами, а уборными) располагались в конце, и на один дом, и на другой. В случае чего не надо бежать домой, тем более на вторые этажи, а всё здесь – рядом и быстро. Почему, кстати, такая странная нумерация – 24 и 25, подряд, а не чётная-нечётная сторона, я ещё объясню.
Вот такая досталась нам игровая площадка, вдоль домов и сараев – метров сто в длину. Телевизоров, слава богу, не было, смартфонов тоже, поэтому весь наш досуг проходил на свежем воздухе. Благодаря чему, думаю, мы не очень-то и болели. А ещё – для здоровья – нас пичкали рыбьим жиром, в школе же – это в начальных классах – систематически от чего-то делали прививки, на спине под лопатками уколы. Раза два в год, наверное, и больно. Как избежать этих ощущений, с двумя-тремя мальчишками однажды поделилась опытом как раз та самая Галя Дудкина.
Так вот – благодаря здоровому образу жизни с рыбьим жиром мы, повторю, не болели. Конечно, не с рассвета до заката гоняли на свежем воздухе, но что-то около этого.
А сколько это – нас? На два дома-то. В одном – десять семей, в соседнем – чуть даже больше. Всего мальчишек-девчонок, примерно ровесников моих, более десятка набиралось. Конечно, не все толпой выбегали, но для каких-то игр народу вполне хватало. Да, ещё из белого дома, он в сторону вокзала от наших (так и называли этот кирпичный за его оштукатуренность и побелку) трое-четверо мальчишек приходили. Недалеко же, рядом.
Не знаю уж, в каком порядке перечислять наши развлечения – что на первом месте, что на втором, но попробую.
Начну с пряток – или пряталками их ещё называли. Не все теперь знают в городской культурной среде, что это такое, поэтому процитирую из словаря С. И. Ожегова, 1963 года издания (сам купил, когда, наверное, почувствовал, что журналистом могу стать). Итак, «детская игра, состоящая в том, что один (водящий) ищет остальных, спрятавшихся участников игры». Где прятаться? Да везде – за углом сарая, за дверью в подъезде, у кого летом она там открыта, за толстым клёном (к нему я ещё вернусь), за кустиком, за другим сараем небольшим… Вот этот водящий становился для начала к какой-то стенке лицом, закрывал глаза, считал… ну, может быть, до двадцати – и потом отправлялся искать. Кого раньше находил, бежал постучать ладонью по стенке, а тот и становился очередным водящим. Другой вариант: пока искал, кто-то из спрятавшихся мог проскочить втихаря к этой стенке и тоже похлопать-постучать по ней рукой. И водящему приходилось исполнять свои обязанности заново.
А как определялся самый первый? Очень просто. Все становились в круг, кто-то начинал считалку:
– На златом крыльце сидели царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной… Кто ты будешь такой?
На ком останавливалось, тот говорил, например: «сапожник» – и снова счёт, и на кого выпадала эта профессия, тот и начинал как первый водящий.
Очень нескучная и подвижная игра. Бег на скорости, прыжки… Ну, не с утра до вечера, а, может быть, с часок.
Нравилась мне и другая разновидность пряток. Кажется, называлась или разбивалками, или расшибалками – что-то в это роде…
На кусок кирпича или на что-нибудь ещё клали небольшую дощечку, а на неё – двенадцать палочек, к тому концу, который касался земли (асфальта у нас и близко не было). Кто-то из команды стукал ногой по верхнему краю этой дощечки, палочки разлетались, и пока водящий их собирал и снова пристраивал на доске, все разбегались и прятались. Ищи теперь. И опять кто-то мог выскочить, домчаться до дощечки, трахнуть ногой по ней… и бедный водящий всё начинал сначала. Очень азартная игра.
Ну и «штандер». Не знаю, чьё это слово – похоже на немецкое, – но игра такая была. И название её я встречал в чьих-то, наверное, тоже мемуарах. Итак, игра с мячом. Человек пять-семь – и девятилетние, и тринадцатилетние… Кто-то бросал мячик вверх, кому-то удавалось его поймать, пока остальные разбегались. Поймавший же выкрикивал: «Штандер!» – и все замирали. И вот этот первый старался мячом в кого-то попасть. Не попадал – всё сначала, а попадал – другой уже с мячом мучился. Весь азарт, помнится, в том, чтобы не стать мишенью.
Ну и всё – три летние забавы? Нет, конечно. Иногда – в лапту. И в городки играли. Не обходилось и без интеллектуальных потех. Устраивались они в подъезде соседнего дома. Там были низкие лавочки, углом – специально, наверное, для детишек, и мы от жары (но тогда, по-моему, ни 30, ни 40 градусов и не было) или от дождя собирались там. Девчонок почему-то было больше. И – «я садовником родился, не на шутку рассердился – все цветы мне надоели, кроме…» После «кроме» назывался цветок, и опять всё разыгрывалось и повторялось… Можно было шутить, подначивать, притворяться…. Интересно, честное слово. Как и игра в «испорченный телефон». Не сотовый, конечно.
Пока же, коли вспомнил, – о дождях. Как ни странно, мы их вроде бы любили. Конечно, когда такой ливень начинался, прятались, кончался – и выбегали во двор, босиком (не в обуви же – с ней-то проблемы были), прыгали по лужам, устраивали плотинки на ручейках, «кораблики» – щепки обыкновенные или бумажные – пускали. А в самом начале этих осадков кричали, иногда хором, заглядывая на небо:
– Дождик, дождик, пуще – чтобы травка гуще!
А если ливнёчек затягивался, другое выкрикивали:
– Дождик, дождик, перестань – я поеду в Арестань…
Где эта Арестань, понятия не имели. Мне почему-то казалось – как бы Астрахань… Ну а продолжением этих строк было и «молиться», и «поклониться». Несмотря на всеохватывающий атеизм.
Ну а как это – босиком да по лужам? Да нормально. Поэтому, напомню, и не страдали от вирусов.
Но вернёмся к бумажным корабликам. Ну, тонули они, конечно, быстро. А вот бумажные самолётики – те летали. Азартной игры не получалось, однако забавно было.
Но ещё интереснее – змеи. Бумажные, конечно. В магазинах их не продавали – взрослые нам делали, мне – папа. Или ребята постарше. К листу бумаги – сантиметров 20 на 30 – приклеивались полоски от фанеры – шпон. Из каких-то тряпочек привязывали хвост с метр или побольше длиной. И за бечёвку с разбегу змей запускался вверх. У меня, например, взлетал хорошо – высоко то есть. Очень увлекательно.
А вот если вдруг какая-то опасность во время игры? Ну, например, великовозрастный хулиган или кто-то из шпаны. Был свой лексикон, предупреждающий как раз об этом: «атас», «полундра» и «атанда». Мне как-то больше «полундра» нравилась. Но чаще всего это тоже было игрой или шуткой-розыгрышем.
И ещё о нашей лексике. Играли в футбол, и надо было пробить угловой. Но мы говорили, кричали только – «корнер»! Откуда у нас это английское словечко?
И ещё из жаргона – «шухарить». Ну как бы озорничать, слегка хулиганить… Но «шухарная девочка» – это весёлая, смешная или смешливая, шутница. Вот так.
Валерий Седых