Землячок

Состав прогромыхал по рельсам всей своей многотонной тяжестью, дыхнув на перрон железной окалиной и угольным дымком из вагонных титанов. Казалось, под ногами вместе со шпалами просела сама мать-земля. Локомотив замедлил ход, со свистом выпустил пар и начал тормозить, окутав кабину машинистов густым белым облаком. От торможения вагоны заскрипели, застучали буферами, наталкиваясь один на другой, дёрнулись и наконец застыли. Приехали!
Натрудившись на перегоне, где-то впереди у стрелки отдувался и попыхивал паровоз. Из рубки, вытирая руки замасленной ветошью, выглянул седоусый машинист в расстёгнутом кителе и сдвинутой на затылок мятой фуражке. Опершись локтями на затёртый подоконник маленького окошечка, он без всякого интереса скользнул равнодушным взглядом по перрону, обветшавшим за время войны станционным постройкам и, как того требовала инструкция, принялся наблюдать за составом и семафором.
Двери вагонов открылись, и из них, как по команде, вышли проводницы в тёмно-синих форменных платьях и суконных беретках. За­ученным движением, обтерев сходные рукояти салфеткой, они выстроились на платформе лицом к паровозу, готовые помогать выходящим пассажирам.
Последних в этот раз было на удивление немного: две бабы в старых вытертых кацавейках с попарно связанными сумками, перекинутыми через плечо, невесть как оказавшиеся в скором, да представительного вида мужчина с саквояжем, в бежевом двубортном костюме и фетровой шляпе.
На перроне толкались местные. Шутка ли, московский литер пришёл, а с ним и занятная городская публика. Созерцание прибытия скорого поезда, его пассажиров, дефилирующих в пижамах вдоль вагонов, торчащих в окнах и тамбурах во время короткой остановки, входило в разряд развлечений для местных мужичков.
У баб была другая забота – расторговаться домашней снедью да сшибить лишнюю копеечку для обзаведения в хозяйстве. В общем, приход «литеры» был чем-то вроде антрепризного спектакля заезжей труппы, где одни созерцают представление в зале, другие торгуют в буфете.
Но главное, что тянуло сюда людей, – это возможность почувствовать ту большую, красивую и идеальную жизнь, которую можно увидеть лишь в киножурнале «Новости дня», который «катают» в сельском клубе по субботам.
Останавливается такой сверкающий краской «пульмановский» вагон, открываются стеклянные двери, и появляется Он – интеллигент в бежевом костюме и шляпе, живой посланец столичной, а по сути, инопланетной жизни. И мужикам, стоящим в теньке у пивного ларька, лениво раскинувшим руки на скамейках вдоль вокзального фасада, кажется, что они не на станции Забалуйки, а где-то недалеко от Москвы, с её звенящими трамваями и бурлящим людским потоком.
Между тем около выхода из спального вагона образовалась суета, и внимание зрителей переключилось в ту сторону.
Сверкнув золотыми погонами и стальным взглядом серых холодных глаз на скуластом лице, у выхода из тамбура показался капитан-танкист. Новая габардиновая гимнастёрка, перетянутая кожаной портупеей с кобурой, галифе из синей диагонали и хромовые сапоги в гармошку – всё сидело ладно на его крепкой фигуре и говорило, что этот военный будет из кадровых.
Танкист сначала принял в руки от провод­ника довольно увесистые чемоданы в светлых полотняных чехлах, затем даму в фисташковом с искрой летнем пыльнике и шляпке чёрного бархата с вуалеткой. Встав на перроне, она медленно повела красивой головой с благородным профилем то в одну, то в другую сторону, словно давая себя получше рассмотреть всем любопытным.
Офицер, разобравшись с багажом, ловким движением больших пальцев согнал складки гимнастёрки назад, принял «строевую стойку» рядом со своей спутницей и тоже глянул по сторонам, но строго.
Вдруг звонкий молодой голос с удивлением и восторгом крикнул:
– Да вот они, наши-то!
Группа принаряженных деревенских, стоявшая особняком под старым ветвистым тополем, оживилась и пришла в движение. Расставив руки для объятий и троекратного, как положено, целования с радостными возгласами и родственными причитаниями она дружно двинулась навстречу прибывшему капитану.
– Братка приехал, на побывку, Митюююшкааааа!
– Ахфицер! – со значением сказал окружающим худощавый, конопатый подросток в пиджаке с чужого плеча – по всему видать, младший брат. Родня подхватила чемоданы и, поднимая стоптанными «кирзачами» пыль, повела прибывших к старой полуторке, стоявшей на привокзальной площади.
Мужики у пивного ларька солидно попыхивали «козьими ножками», развязно облокотившись на питейную стойку, провожали взглядом военного с женой и с ухмылками вслух резюмировали:
– Капитан-то, выходит, землячок?
– Ну и чаво? Видали мы всяких тута!
– Ужо за вымя-то, чай, прихватим, ишь, ферт какой!
Гостям отвели почётное место в кабине, остальные, закинув в кузов чемоданы, разместились там же, на толстой деревянной скамейке вдоль кабины.
Шофёр резко крутнул заводную рукоятку, двигатель затарахтел, постепенно набирая обороты. Кинув небрежно рукоятку на полик кабины, он подтянул за ушки сапожные голенища с отворотами так, чтобы штаны были по моде, «с напуском», и с наскока плюхнулся на затёртое до тканевой основы дерматиновое сиденье. Громко хлопнула дверца кабины, машина взревела, дёрнулась и, постанывая, покатилась вперёд, туда, где от неопрятного пятачка привокзальной площади начинался просёлок, вихлястой лентой уходивший по холмам и пологим яругам куда-то за горизонт.
В кузове женский голос затянул песню, пассажиры дружно подхватили, и, залихватская, неслась она над золотеющими полями ржи, зелёным луговьем, где жевали свою жвачку бело-рыжие пятнистые коровы и стоял с кнутом на плече пастушок в старых отцовских обносках, провожая полуторку долгим пристальным взглядом.
Коровы лениво отрывали головы от сочной травы и, тщательно пережёвывая свежие мясистые стебли, равнодушно глазели, как укутанный в пыль просёлка автомобиль, где аккуратно переваливаясь через оплывшие колеи, где подпрыгивая на ухабах, бойко катился в сторону деревни Суслейка.
Стояло пятое мирное лето. Страна только-только отходила от военного лихолетья. Затягивались раны, нанесённые войной земле и людям. О погибших скорбели, но резонно рассудили, что время и силы надо отдавать живым, а павшим – память.
Послевоенное голодное время как-то сходило на нет. Насытившись сполна, молох войны уже не забирал для своей кровавой трапезы молодые жизни, да и солдаты-фронтовики возвращались домой. В хозяйстве появились крепкие, истосковавшиеся по работе руки, на селе начали строиться и даже потихоньку обзаводиться скотиной.
Работали от зари до зари, с надрывом, до изнеможения, ломая спину за трудодни. Давали план по заготовкам и хлебушек стране, но хоть и горбатили за палочки, жить стало посытнее. Деревня потихоньку оживала.
По главной суслейской улице промчались с шиком, разгоняя с дороги кур и иную живность так, что у отчего дома тормозили со «скрыпом», протяжно шаркнув лысыми покрышками по дорожной гравийной подсыпке.
На крыльце молодых уже встречала мать – высокая сухопарая изработавшаяся женщина. Она стояла в белом с мелкими цветочками праздничном платке, в выцветшей сатиновой юбке и такой же блузке в талию, сунув жилистые узловатые руки под передник и твёрдо сжав губы в ниточку.
Вокруг крыльца собрались соседи, ближние и дальние родственники, друзья детства – кто выжил в военной мясорубке, все с детьми. Шутка ли, Митюшка приехал, по местным меркам – событие вселенского масштаба. Шумела, галдела бесштанная ребячья мелюзга, бегала между ног, не вовремя затеяв игру в догонялки.
Гости вылезли из кабины и степенно, не спеша направились к матери через образовавшийся живой коридор. Обнялись. Мать с бесстрастным морщинистым лицом, суровая в своей немногословности, едва улыбнулась уголками губ. Выцветшие глаза её остановились на сыне, потом на невестке и вдруг оживились и потеплели.
Хороша Клавдея-то, ох, хороша! Дамочка видная, хоть и с городским форсом, но работящая и покладистая – свекрови не перечит. Мать оттого ещё больше уважала невестку, что она единственная имела влияние на вспыльчивый и неукротимый характер её старшего сына.
Разобрав чемоданы, Клавдия с мужем вручали родне подарки, не забыв никого. Возникла шумная толкотня. Пока родственники охали, щупали пальцами, разглядывали, приподняв на вытянутых руках, обновы и тут же примеряли, Дмитрий, осторожно раздвигая в стороны высокую крапиву и полынь, вёл жену по узкой тропинке на зады, где доходила до полного жара баня по-чёрному.
После изнурительной дороги, лёжа на осиновых полках, супруги млели от жара, глубоко вдыхая запах запаренных в кипятке пахучих трав и набросанного на полы свежего сена. Истекая обильно потом, охаживали друг друга свежими берёзовыми вениками, вышибая вон накопившуюся за прошедшие годы усталость и тяжесть житейских забот.
Тем временем на крытом дворе потихоньку собирались гости. Детвора бегала стайками и щебетала уже где-то в палисаднике. Во дворе клохтали куры, и среди них гордо, по-хозяйски расхаживал весь радужный петух, присматривая очередную избранницу для топтания.
Мать, подволакивая правую ногу, вышла на скрипучий крытый мост и тихим голосом пригласила всех за стол. Приглашённые входили, склоняясь под невысоким дверным косяком, здоровались куда-то в горничное пространство и рассаживались вдоль стола на широких лавках по старинному чину и ряду. Старики, снимая кепки, украдкой крестились на образа и протискивались в передний конец стола, поближе к красному углу. Изба наполнилась запахом махорки, дёгтя и тем особенным духом, который исходит от крепкого работящего мужика.
Женщины садились со стороны прохода, чтобы в случае чего помочь хозяйке. Они все как одна были одеты в лёгкие цветастые платья, скроенные уже из послевоенного ситца. Как ни старалась сельская швея, скромный фасон никак не мог скрыть выдающиеся дамские прелести. От молока, свежего хлеба и здоровой деревенской жизни они были крупные, налитые и нескромно просились наружу на всеобщее обозрение.
Когда все расселись, вышел Митрий с Клавдией, раскрасневшиеся после бани, пахнущие мятой и шалфеем. Гости одобрительно-­удивлённо выдохнули. Клавдия, голубоглазая жгучая, коротко стриженная брюнетка с римским профилем, с клипсами в ушах и в ярком крепдешиновом платье по фигуре, походила на артистку из трофейной кинокартины. Ничего не скажешь – «ахфицерша» как есть, по всем статьям!
Митька сверкал золотистыми погонами, орденами, медалями и скрипел новой портупеей, приводя в восхищение деревенских пацанов, которые торчали в открытых окнах, облепив все подоконники. Старики, поглядывая на его медальный «иконостас», одобрительно кивали. Не подвёл, значит, родственник, сдюжил!
Мужики в предвкушении возлияния все как один сидели с прямыми спинами, словно проглотили аршин, играли желваками на скулах и сдержанно переговаривались между собой. Их половины, пристроившись напротив, с другой стороны стола, со значением поглядывали на своих благоверных.
Первые тосты пошли, что называется, «колом». Пили за Сталина, партию и Победу. Слово держал Митрий. Он говорил чётко, ясно, с долей митингового пафоса, но мысли были законченными, слова понятными, хоть и подпустил он толику философских «загогулин». От его сухого металлического голоса и этой властной военной чеканности по спинам присутствующих дружно побежали мурашки, а за столом воцарилась тишина. Потом помянули павших родственников и односельчан. Бабы, как водится, всплакнули, но не в голос, а по-тихому – в платочек, ныне повод другой – радостный. Дальше покатилось легче. Среди «казёнки», выставленной для праздничного вида, водрузили ведро браги, и гульба пошла по высшему разряду.
Застолье достигло своего апогея. Мужики уже захмелели, но, понукаемые жёнами, соблюдали приличия – держали суслейскую марку. Когда обсудили в подробностях всех родственников, и ближних, и дальних, разговоры незаметно выдохлись. Собираясь с мыслями, вспоминали, что ещё не сказано о прошедшей с последней встречи жизни, и потому примолкли.
В этой внезапно наступившей тишине сильный Нюркин голос затянул «Реченьку». Чистый и высокий, он звенел, переливался, переполнял небольшое пространство горницы, рвался наружу. Казалось, в его тонах и полутонах были заложены все краски и сила окружающей русской природы. С припева песню подхватила Нянька-Полька – дородная грудастая баба, – Макаровна и Салопея. Они то раскладывали мелодию на голоса, то пели в унисон, а младшая сноха уверенно вела свою партию к финальному аккорду.
Песня бередила воспоминания о довоенной жизни, ворошила всё наболевшее за прошедшие трудные годы. Слова проникали в душу, как будто голыми пальцами брали за самое сердце и трогали тот нерв, который пронизывал всю их нелёгкую жизнь. Мужики сидели потупившись, пряча за напускным равнодушием волнение и налившиеся влагой глаза.
А песни уже подхватили остальные женщины. Никто не учил их пению, но данный природой слух, способность тонко чувствовать переживаемое и горе, накопившееся за прошедшие годы, – всё вкладывалось в эти звуки и слова.
Песня лилась вольно, широко являя вдруг всю внутреннюю свободу русского человека, которую не задавить ни голодом, ни войной, ни нуждой. Русский человек может показать и внешнее смирение, что греха таить, где-то приспособиться, пригнуться, но он всегда будет оставаться самим собой, со своим внутренним миром, который ни нарушить, ни изменить не под силу никому.
Песни сменяли одна другую… Иногда, пропустив лафитник водки или кружку браги, слова подхватывали мужики, и тогда у песен появлялся совсем другой, густой и рокочущий, оттенок.
Замолкли так же внезапно, как и начали. Удивлённые сами своей песенной красотой и совершенством, засмеялись, загалдели. На исходе гульбы Антонина с бабами затянула «Лучинушку». Мужики по-прежнему сидели молча, кто откинувшись на тесаную стену, кто облокотившись на стол и подперев кулаком щёку. В глаза друг другу смотреть избегали, чтобы не показать своё волнение и не смущать соседей-застольников. Только дед Вахромей не таясь вытирал слёзы, седая борода лежала на груди и скрывала дрожащие губы. И то сказать, трёх сыновей забрала война, и кабы не дочка да внуки сыновьи, замотала бы его тоска и боль сердечная до смертушки.
Вечор по обычаю гурьбой пошли по деревне с гармоникой и частушками. Незамужние девчата ловко отплясывали перед гостями, притаптывая баретками траву вдоль тропинки. Заходили в родственные дворы, кланялись, уважали пропущенной величальной стопкой самогонки с тарелки и шли дальше.
Гульба закончилась далеко за полночь.
Солнце уже вовсю шарило по закоулкам крытого двора и начало заглядывать в углы избы. Митька без гимнастёрки и галифе, в одном исподнем спал на печи, как когда-то в детстве. У печного очелка хлопотала мать, ухватом передвигая на шесток чугунки с томлёной полбой и топлёным молоком. Клавдия, встав вместе с матерью ни свет ни заря, ушла на ферму за молоком и ещё не вернулась. На улице доходил видавший виды лужёный самовар и дуром голосил давешний петух. Соседка Антонина принесла свежеиспечённый хлеб, и его аромат сделал воздух в избе густым и сытным.
Дверь, испуганно визгнув, с грохотом распахнулась, наотмашь ударившись в сенях о стену сруба. В проёме стоял сосед – Кривой Сычав – в растерзанной рубахе, с синяком под глазом и сукровицей на губе. Переставив ногу через порог и не обращая внимания на мать, подгребавшую в загнеток угли, он громко и истерично крикнул:
– Митька, порецкие наших на речке у перехода бьют! Слышь, Митька?!
Но капитан лежал, откинув руку в сторону, бездыханный, как ратник на половецком поле.
– Тревога-а-а-а-а!
Митька соскочил с печи.
– Что, каво?
Сидя на лавке, он мотал головой, словно пытался стряхнуть дурман похмелья. От вида сукровицы и побоев на друге детства глаза его налились кровью, кончики ушей покраснели, а сам он вдруг стал похож на молодого, готового боднуть бычка.
Метнувшись в спальню, схватил портупею, перепоясался ремнём и кинулся из избы вон, грохнув ещё раз дверью, да так, что висевшая на стене шайка сорвалась с гвоздя и со стуком покатилась к выходу вслед за ним. Мать успела только охнуть и, всплеснув руками, присела на край табурета.
Вырвав на ходу из кобуры наган, Митька прямо со ступенек пальнул в воздух. Сычав сиганул под крыльцо и затаился. А капитан в яростном кураже, не помня себя, уже рысью бежал к юру, который пупком торчал над излучиной реки и с которого сам переход был виден как на ладони. Достигнув макушки холма, он ещё раз пальнул и, выругавшись по-чёрному, по-матерному, ринулся вниз, где уже завязывалась драка.
У воды задирались «застрельщики» – подростки. Пока они, приплясывая, пихали друг друга локтями и навешивали с нахлёсту тычки, с обеих сторон подтягивалась «тяжёлая пехота»  – взрослые мужики, иные с дрекольем.
В крайней кучке суслейских, что направлялась к переходу, Митьку сперва не признали. Увидев человека в белом исподнем, размахивающего пистолетом, сначала трусцой, постепенно перешедшей в лёгкий аллюр, бросились вперёд от греха подальше, по пути побросав колья. Что им взбрело в голову – непонятно, но кто-то диким голосом завопил:
– Тикайте, братцы, там НКеВеДе с наганом!
Почему и откуда взялась эта НКеВеДе, разбираться не стали, и все, кто шёл впереди, ускорили шаг, а когда задние пробегали мимо, без оглядки присоединились к ним. Страх, как зараза передавался от одного к другому, постепенно охватил всех бегущих.
Митька пальнул ещё раз, подкрепив страхи перепуганной толпы и доведя её рысистый бег до галопа. Суслейские плотным клубком катились вперёд к берегу реки и с разгона врезались в нестройные ряды своих противников. Те, смятые напором охваченной ужасом толпы, дрогнули, попятились и наконец тоже побежали.
Митька сверкал белками глаз и водил наганом поверх голов. Когда суслейские признали Митьку в белом белье, волнение только усилилось. Забыв все обиды и о чём была потасовка, драчуны с воплями «бешена-а-ай!» наперегонки бросились к переходу. Жерди мостка, не выдержав тяжести людей, обломились, и часть драчунов попадали в речку. Остальные, видя, что путь на противоположную сторону отрезан, с разбега попрыгали прямо в ледяную воду.
Противоположный берег был высокий, с крутыми глинистыми берегами. Обе деревни давно перемешались и представляли собой однородную ошалевшую массу. Мужики пробовали карабкаться вверх по склону, но соскальзывали обратно вниз, падали в студёную стремнину, барахтались и наконец, поняв тщетность усилий в поисках выхода, толпой кинулись вдоль реки, будоража и взбаламучивая её кристальную чистоту.
Митька, считая, что это все порецкие, гонял их вниз и вверх по течению, паля из нагана поверх голов. От толпы потихоньку откалывался то один, то другой, нырял под ракиты или в камыши. Но под кустами и в камышах места уже не хватало, и оставшиеся продолжали дружно шлёпать стопами по поверхности воды, высоко и неуклюже задирая коленки.
Клавдия шла с фермы, неся бидончик с молоком. Статная, высокая, не шла, а парила. Царица, да и только. Увидев впереди бегущую мать, забеспокоилась: «Не случилось ли чего?»
Женское чутье её не обмануло.
– Главдея, беги, Митюшка на Суслейке с наганом погнал всех и палит. Пресвятая Богородица! – Мать перекрестилась.
Клавдия передала матери бидон и трусцой, по-бабьи раскидывая сзади ноги, засеменила в сторону реки.
– Спаси и сохрани нас, заступница, – пробормотала мать, ещё раз перекрестилась, и было не совсем понятно, кого она имела в виду: то ли саму Богородицу, то ли Клавдию…
Под ракитовым кустом рябой Пантелей, стоя по пах в ледяной родниковой воде, прикрывался ветвями, подтягивая их руками поближе к себе. Его колотил озноб. Рядом жался вихрастый одноглазый заводила из порецких. От холода у него начало сводить те части тела, которые находились ниже пояса. У обоих не попадал зуб на зуб, но выходить опасались. Митька метался по противоположному низкому берегу и не своим голосом орал, что порешит всех и сам сгинет «за-ради воинского порядка и дисциплины во вверенной ему деревне».
– С Курской такого страху не терпел, – пробормотал вихрастый, потирая пальцем чёрную повязку на том месте, где когда-то был глаз. – Чёрт бы его побрал, вашего землячка. Ети его в душу. Какое бодалово споганил.
– Клавки, Клавки нет, куды запропала?! – причитал Пантелей. – Покуда не придёт, будем здеся хорониться.
– Что, и правда пальнуть может?
– Этот всё может. В давешний приезд тоже палил, порядок, вишь, наводил в клубе, нелёгкая ему в печень. Так Коське Тияпину прямо в зад как есть засадил. И умудрился же, подлец, сразу оба полу…опия прострелить и кость не задеть.
– По всему видать – «Ворошиловский стрелок»… – глубокомысленно заметил одноглазый. – Чай, контуженнай?
– Не-е-е, он не контуженнай, здеся случай хужее, он, сколь его помню, всегда такой был. От рождения…
– А сказывали, танкист… – с досадой проскрипел чей-то тенорок из камышей чуть поодаль. – Танкисты, чай, люди техницкие, степенные, а вашему живорезу, с энтаким-то запалом, в аккурат у Будённого в коннице шашкой махать!
– Где ж Главдея-то? Святые угодники… – Пантелей нетерпеливо заёрзал коленками. – Оскопит ведь, оскопит, стервец, вода-то – чисто лёд!
Клавдия выбежала на берег и увидела мечущуюся в неглубоком русле толпу мужиков, парней и пацанвы. Вода в реке кипела. Митька кричал военные слова вперемешку с матерными и вдруг заорал, чтоб выходили строиться!
Мужики кто пригнувшись, а кто на карачках, мокрые и уже остывшие от драчливого задора, соскальзывая по рытвинам илистого дна, выползали на построение, цепляясь руками за прибрежную траву.
– Живо, холера вам в бок! – Митька пальнул, мужики зашевелились быстрее.
Вдруг кто-то тронул Митрия за плечо. Он обернулся. Сзади стояла жена и молча смотрела на него, укоризненно покачивая головой. Митька осёкся и как-то сник. Словно пелена спала с его замутнённого разума. Он молча обвёл взглядом мужиков, которые уже начали потихоньку строиться в две шеренги. С их прилипших к телу рубах и обвислых мокрых порток ручьями стекала вода, успев образовать под каждым небольшую двусмысленную лужу.
– Пойдем, – жена взяла его за локоть, – у матери каша поспела.
Митька посмотрел с удивлением на свои кальсоны так, как будто впервые увидел этот род одежды, потом на наган в руке, снова обвёл колючим, цепким, придирчивым взглядом строящихся на берегу драчунов. Наконец он молча спрятал наган в кобуру и, притихший, поплёлся за женой, на ходу подтягивая сваливающееся исподнее.
Она шла впереди, не оборачиваясь, откинув чуть назад округлые открытые плечи, приподняв красивую голову, и, казалось, невидимым магнитом увлекала его за собой. Портупея под тяжестью оружия свисала с талии, и кобура с раскачки била Митьку по ягодице и ниже. Пройдя с десяток шагов, он ещё раз подтянул кальсоны, прыгая на одной ноге, вытащил из пятки колючку. Потом, что-то вспомнив, взъерошил свои пепельного цвета волосы, повернулся к опешившим мужикам, которые продолжали стоять в две шеренги на берегу Суслейки, и по-военному металлическим голосом, похожим на выстрел из танковой пушки, гаркнул:
– Вольно, ра-а-а-азойдись! – И вперевалочку понуро потащился вверх по косогору, куда поднималась по тропинке Клавдия.
Гуляли ещё два дня. Оставшееся до отъезда время сыновья правили палисадник и ограду вокруг родового дома, перестилали на крыше подгнивший тёс. Сын, старший сын приехал!
Натрудившись за день, вечером Митрий с удовольствием омывался по пояс родниковой водой из ведра, время от времени с наслаждением прихлёбывая её, сладенькую, мелкими глотками через край. Он тщательно мылил шею и под мышками диковинным для деревни «Земляничным» мылом, фыркал, окатившись из ведра, и в завершение тщательно обтирался льняным, шитым петухами полотенцем. Приливавшая от этого кровь багровила на его спине рваные шрамы, они набухали и стягивались «в гузку».
Митрий не спеша натянул белую исподнюю рубаху на жилистое тело и, сев, на скамейку перед воротами, прикрыв глаза, вдыхал, подрагивая крылышками ноздрей, тёплый чистый воздух, в котором был запах свежего скошенного разнотравья, отцветающей на задах лебеды, овина и всей деревенской жизни.
Усталость приятной истомой растекалась по телу до самых кончиков пальцев. Вспоминался отец – высокий, сутуловатый, степенный мужик. От его одежды пахло душистым табаком-самосадом, конской упряжью и ситными калачами. Это возвращался запах его детства, безмятежного и такого невероятно далёкого.
Клавдия старалась не нарушать мужнего покоя. Она молча поставила рядом на скамейку крынку парного молока с краюхой мягкого чёрного хлеба и ушла в избу вечерять с матерью и братьями. Побывка подходила к концу.
На вокзале Дмитрия с женой провожала, почитай, вся родня. Клавдия стояла на перроне, как всегда, красивая, величественная и спокойная. Мать на вокзал не поехала. Простились по обычаю у околицы. Перекрестив троекратно сына и невестку на дорогу, она ещё долго стояла у плетня, прикрывая кончиками платка рот и время от времени поднося их к уголкам глаз. Последние слёзы иссохли давно, и вытирала глаза она по инерции, повинуясь скорее природному бабьему инстинкту.
Полуторка с сыном и провожающими скрылась за дальним урманом, а она всё стояла и стояла, заложив под передник иссохшие плетистые руки. Через какое-то время женщина медленно развернулась и, чуть склонив голову набок, не спеша заковыляла к своему дому, подгребая песок правой изувеченной ногой. Такая уж ты, материнская доля: встречать, провожать и терпеть…
Выправив в кассе плацкарту, Митрий шёл по перрону туда, где должен остановиться спальный вагон. У пивного ларька, как обычно, толкались, постукивая кружками, порецкие и ещё какие-то залётные мужики. Ожидали обратной «литеры».
Когда капитан поравнялся с ними, порецкие, словно по команде, подобрались, выпрямились. Митрий посмотрел на них, как бы сквозь. Порецкие, а глядя на них, на всякий случай и остальные, приподняли кепки и чуть наклонились вперёд:
– Наше вам, Митрий Северьяныч, со всем почтением!
Митька, сверкнул стальными узко посаженными пронзительными глазами, приложил ладонь к фуражке и молча прошёл дальше, туда, где стояла его красавица Клавдия.
– Что за «крендель с маком»? – поинтересовались залётные, надевая головные уборы.
– Землячок наш, ети его во все нелёгкое.  – сказал кто-то из местных.
Потом помолчал, громко прихлебнул пивка и, подняв глаза к небу, с подобострастным восторгом добавил:
– Стро-о-огай!
Подошёл литерный на Москву. Заскрипев тормозами, состав остановился. Первой в вагон поднялась Клавдия и с площадки тамбура с улыбкой помахала родне. Капитан-танкист закинул туда же заметно полегчавшие чемоданы и ловко заскочил сам. Провожавшие зароптали, бабы, прощаясь, вразнобой заголосили. Паровоз запыхтел, проскальзывая колёсами по рельсам и выкидывая пар из форсунок. Состав дёрнуло, раз, другой, третий. Потом, как будто отпустив вожжи, он плавно покатился на северо-запад, время от времени поскрипывая на стрелке металлическими тягами, туда, где большие города бурлят суетной, пёстрой и всё же какой-то пресной жизнью.

Владимир СЕРЯКОВ
В 1981–1983 годах проходил военную службу в Ворошиловграде

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *