ЖИВОЕ ПЛАМЯ ПУШКИНА

1

Трепещут лепестки на ветру, переливаются прожилками таких известных смыслов, с которыми ничего не сделать, ибо верны:

Сердце в будущем живёт;
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило.

Формула точности, и вместе с тем – лёгкости: необыкновенной, пенной, воздушной.
…На имени Пушкина лежит такое количество глянца и елея – имперского, гимназического, академического, советского, антисоветского, анекдотического, школьного, – что, кажется, через все эти слои пробраться к живому слову поэта практически невозможно уже.
Между тем надо просто вслушиваться:

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя;
То, как зверь, она завоет,
То заплачет, как дитя…

И сам напев утишит душевный раздрай, уврачует раны, наносимые избыточно технологической современностью…
Мороз не стал менее крепким, а солнце не потускнело: ему-то что до человеческого прогресса?

Мороз и солнце; день чудесный!
Ещё ты дремлешь, друг прелестный –
Пора, красавица, проснись:
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!

Волшебное поэтическое дыхание ощущается через все дебри сложностей, навороченные последующими веками: волшебное дыхание выси, услышанное и почуянное поэтом, перенесённое в человеческую речь…
…Возможно, Пушкин сначала видел свои стихи, как композитор видит музыку, суммами красивых цветовых наслоений и узоров: там, в недрах себя, в глубинах, о сущности которых сам не знал, – а потом уже проступали слова…
Такие простые, такие знакомые, совершенно особенные, точно наполненные духовным млеком слова, сочетающиеся в строки, знакомые с детства (раньше, по крайней мере), строки, осветляющие пространство который век…
…Лев Толстой писал о стихотворении «Воспоминание»: таких много если десять на всех европейских языках написано; а финал его представляется предельно мрачным, донельзя противоречащим и пушкинской лёгкости, и моцартианскому началу:

И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слёзы лью,
Но строк печальных не смываю.

Страшное совершенство стихов словно расщепляет сознание читающего; но именно в этом совершенстве и есть световая основа, высота, заставляющая видеть себя под таким неприглядным углом, чтобы меняться…
Едет возок, скрипят полозья:

Долго ль мне гулять на свете
То в коляске, то верхом,
То в кибитке, то в карете,
То в телеге, то пешком?

Почему-то кажется: зимой писалось; можно свериться со справочниками, да стоит ли?
Лучше представлять – возок, синеющие отвалы снежного серебра, маленького человека в тяжёлой шубе, задумавшегося о собственных сроках.
Часто задумывался.
Многажды мелькало в стихах, словно проглядывала жуткая тварь между домашними, привычными мыслями…
…Несчастный безумец бежит от грозного всадника, чья медь вовсе не предназначалась для того, чтобы сводить кого-то с ума.
Онегин вглядывается в грядущее, которого – ни понять, ни представить; потом, махнув рукой, уходит в вечность: через массу деталей и подробностей, через пресловутый каталог жизни – уходит, чтобы никогда не умереть; да и друг его – несколько нелепый Ленский – всё жив и жив, пока не застрелит его Евгений…
Образы Германии встают: вездесущий и всезнающий, вечно ироничный Мефистофель, впрочем, обозначенный полупрезрительным «бес», потопит корабль, как и было велено.
Финские камни возникнут.
Жарко коснётся души дыхание Корана, чья кропотливая вязь слишком непривычна европейскому сознанию.
У Пушкина оно мешалось с русским, с любовью – до страсти – к сказкам, былинам, ко всему, что давал предшествовавший ему русский космос.
Дон Гуан проедет по ночному Мадриду, где кружево арабских кварталов таинственно вдвойне; Дон Гуан, рассчитывающий на приключение, а не на визит Каменного гостя.
Рассчитывал ли Пушкин на долгую жизнь?
Если верить русскому провидцу Даниилу Андрееву, смерть его, убийство есть следствие чрезвычайного сопротивления демонических сил силам провиденциальным, пославшим в русскую реальность поэта…
Цепочка кровяных пятен на снегу, плачущий Данзас…
Много лет прошло – совсем чуть-чуть; жарко дышит анчар, всё отравляя…
Надо просто читать.

2

Коды прозы Пушкина – в поэзии: растёт из неё и строится по своеобразному принципу: будто не фраза, а строка, та же естественность любого поворота, и рифма, мнится, вспыхивает двоением в роскошно отполированном зеркале вечности.
Страшна ли «Пиковая дама»?
В детстве можно испугаться – правда, сегодня вряд ли кто-то будет читать рассказ ребёнку…
Психология даётся своеобразно: тонко просвеченными нитями, намёками; тут ещё нет последовавшего в русской прозе мощного психологического портретирования.
Да в рассказе «Гробовщик» (скажем) оно и невозможно: тут важен сюжет, схема необычности, выход за пределы реальности…
Любовь к отеческим гробам проступает, искажённая карнавальной стихией.
«Капитанская дочка» разворачивается спокойно: не суля нагромождения, напластования трагедийных ситуаций, и Пугачёв, появляющийся почти в начале, ничем не похож на того, неистового…
Он для Пушкина двойственен: и объект научного исследования, и символ стихии русского бунта, логично избыточного, ибо альфа социальной несправедливости особенно сильно чувствовалась в России.
(Сейчас, впрочем, тоже – хотя декорум сильно изменился.)
…Снежные, свежие, морозные строки-фразы – даже ежели речь о лете или любимой осени; строки, отливающие мрамором, без его тяжести, белым-белым…
В Тоскане те, кто добывал камень, именовали его мясом: живое мясо земли…
Живой мрамор пушкинских строк, созидающих суммарно прозу поэта, сияет, маня, влечёт всё новыми и новыми погружениями в такое знакомое пространство…

3

Борис Годунов раскинет мощно цветовые слои исторического космоса по небу – духа…
Страшный, несчастный Борис – из недр шекс­пировского как будто мира, совершенно русский, растянутый, когда не распятый на крюках грехов, с наползающим ужасом, сминающим все чувства, все возможности дальнейшего бытования…
Сколь возвышен белый стих!
Кажется, и рифмы – лёгкой подруги – более не надобно, мешала бы, отвлекала…
Европейское время растягивалось, как великолепная река, теряя точную атрибутику периодов; впрочем, в противостоянии двоих (о котором не подозревает солнечный Моцарт) время конкретно, как донельзя конкретен трактир, и вино – мнится – можно попробовать, оценить вкус…
Скупец, спускающийся в подвал, опьянённый сильнее всякого вина: гипноз золота свое­обычен, его не истолкуешь так просто, иначе по-другому строилась бы жизнь…
…Воздух Украины вполне отвечает европейской старине, поражая такой словесной прозрачностью, что ощущения собственные – спустя два века – уточняются как будто:

Тиха украинская ночь.
Прозрачно небо. Звёзды блещут.
Своей дремоты превозмочь
Не хочет воздух. Чуть трепещут
Сребристых тополей листы.
Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет
И пышных гетманов сады
И старый замок озаряет.

Громоздится восковой череп замка; зреют события, вызревает тугая, наполненная таинственным соком виноградная гроздь истории…
Пушкин не мыслится вне её: она близка, различная – и Римом, и Византией, и Испанией, и Германией; щедрое сердце поэта вбирает в себя все эпохи, чтобы перевоссоздать их по-русски, приблизить к русской тайне и космосу.
…Пышно говорил Достоевский на открытии памятника, сильно, восторженно; Бунин отвечал на вопрос о Пушкине: «Не смею я о нём никак думать…»
Буйная пестрота цыган; неистовство разрывающих крючьями страстей – но тело-то остаётся, крючья работают метафизические…
Ту цыганщину, которую любил Пушкин, не представить сегодня: и песен таких не уцелело, и накал подобный был бы в диковинку.
Смириться?
Пушкин был против – большую часть огромной, такой короткой жизни.
Он был против до периода:

Отцы пустынники и жёны непорочны,
Чтоб сердцем возлетать во области заочны,
Чтоб укреплять его средь дольних бурь и битв,
Сложили множество божественных молитв;
Но ни одна из них меня не умиляет,
Как та, которую священник повторяет
Во дни печальные Великого поста;
Всех чаще мне она приходит на уста
И падшего крепит неведомою силой:
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей…

Тут уже смирение ощущается: тугими пульсациями, всё более и более важными гордому человеку…
…Ахматова писала о нём легко и таинственно; Цветаева – с волшебным своим жаром-захлёбом-неистовством; Тынянов рассматривал трезво, научно, если и допуская фантазию, то в пределах источниковедения; Даниил Андреев – так, как мог бы моряк блуждавшего в темноте корабля отнестись к маяку.
А вот Пушкин анекдотический – из рассказа Зощенко «В пушкинские дни», Пушкин, увиденный сквозь кривые мещанские окуляры, словно ставший забавным, хотя забавны те, кто так видит…
…Руслан вечно несётся на бороде Черномора; а сказки кота отдают извечностью тайны; запутанны многие тропы «Руслана и Людмилы», начинены, кажется, содержанием, которое передал молодому поэту таинственный волхв.
Или не было такой встречи?
Разное можно предполагать, храня живого Пушкина – через пуды напластований, через школьную, познанную всеми рутину, храня чудо философского камня его грандиозного наследия.

Александр БАЛТИН

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.