ДЕЛО ЛЕЙТЕНАНТА ПРИБЛАГИНА

Я ехал в поезде. Был конец сентября. Стояла на удивление сухая погода, и обычные в это время дожди и ветер ещё не сорвали листву с деревьев. За окном проносились берёзы, сплошь покрытые мелким золотом. Большелистые тополя пожелтели наполовину, и там, где они росли, посадки напоминали строй солдат в жёлто-зелёных маскхалатах, именующихся у военных камуфляжами.
В купе я был один, и это меня устраивало: командировка закончилась неудачно и настроение не располагало к общению с кем-либо.
Сев в поезд, я представил себе завтрашний разговор с шефом. Он непременно меня отчитает, вспомнит молодость, когда он «вот так же работал военным следователем, так же мотался по командировкам, но всё успевал делать, и ни один подследственный от него не скрылся», затем подведёт итог: скажет, что только так в жизни можно чего-нибудь добиться. Как ещё может закончить разговор прокурор военного гарнизона, который давно должен был быть «на заслуженном» и живёт не столько настоящим, сколько прошлым?
Мысленно поспорив с шефом, я решил отвлечься от неприятных ощущений, достал из портфеля том Бунина, открыл наугад и вскоре забыл и о своих неудачах, и о шефе.
На следующей станции менялся локомотив, и наш скорый остановился на целых пятнадцать минут. Отстояв положенное, он мягко тронулся, и я обрадовался, что судьба не подарила мне попутчика или попутчицу, впрочем, против попутчицы я бы не возражал…
И только я так подумал, как зеркальная дверь отодвинулась, и в купе протиснулся человек с двумя огромными чемоданами, какие в шутку зовутся «мечтой оккупанта».
На вид ему было за шестьдесят. Он был мокр от пота, лыс, толст, но ещё крепок и энергичен, так как свои чемоданы разместил очень лихо: один забросил наверх – и тот занял всё пространство ниши, второй сунул под лавку. Расправившись с багажом, он опустился на сиденье, жалобно под ним застонавшее, вытер носовым платком лысину и протянул руку:
– Керзин… Виталий Давыдович…
– Малых, – ответил я, пожимая мокрую ладонь и мысленно прощаясь с Буниным: энергия этого человека, разумеется, не даст мне возможности читать.
– В аэропорт еду, – продолжил Керзин, – а оттуда самолётом домой, на Урал…
Тут я почувствовал, что от него пахнет водкой, а глаза блестят так, как в его возрасте блестеть не должны. Этим и объяснялась его излишняя общительность.
– Какая осень стоит, а! – сказал он. – Каждый день для уборки нужно использовать, а они не чешутся… Такая осень раз в полвека бывает. Я это знаю, сам из этих мест… На Урал я уже после войны попал, работал там, на инженера выучился… Щас на пенсии, в гости к шуряку приезжал.
Я слушал его без интереса: он оторвал меня от книги, и мне в отместку хотелось чем-нибудь его уесть, спросить, к примеру, чем он набил свои чемоданы. Обычно тряпки и продукты везут к нам, а не наоборот.
– Клюква, – сказал он, будто услышав мои мысли, – на севере в этом году урожай… вот шуряк и ссудил мне… не бесплатно, конечно, но по-божески… А ты чё такой кислый, а? Не заболел? А то я тебя вмиг вылечу…
Он стал тереть кончиком указательного пальца лоб, припоминая, где у него находится лекарство. Закончив раздумья, поднял сиденье, вытащил чемодан-мечту и открыл крышку. Клюква была в чистом холщовом мешке, поверх него лежали полиэтиленовый пакет, эмалированная кружка и начатая бутылка водки, горлышко которой было заткнуто пластмассовой пробкой. Возвратив чемодан на место, Керзин поставил бутылку и кружку на стол и принялся доставать из пакета продукты. Разложив на салфетке на столике кусок солёного сала, две луковицы, пузатый перезрелый огурец-семенник, полбуханки серого хлеба и соль в спичечном коробке, Виталий Давыдович извлек из кармана нож, зацепив ногтем большого пальца вырез на лезвии, открыл его и не спеша стал резать сало, огурец, хлеб. Приготовив закуску, зубами выдернул пробку из бутылки и щедро плеснул в кружку.
– Давай, – сказал он, – это от всех болезней.
– Не могу, – ответил я и, чтобы как-то объяснить отказ, пояснил: – В форме не пью…
– Да ну? – удивился Керзин. – Что стало с армией, хотя какая ты армия – юстиция, белая кость… Ну, ты не очень зазнавайся, я тоже офицер, ещё с сорок третьего. Нас младшими из училища выпускали, а уж лейтенантами и старшими мы потом становились, если доживали до следующей звёздочки…
Керзин вылил предназначенную мне водку себе в рот, но к еде не притронулся: подождал, пока проймёт водка, и только тогда начал есть. Закусив, спросил:
– Родом откуда?
– Здешний, – ответил я. – Из Красновки.
– Из Красновки? Приблагиных знаешь?
Фамилия показалась мне знакомой, но я объяснил это ассоциацией с корнетом ­Елагиным, о злоключениях которого только что читал, и ответил:
– Нет.
– А он, как мне помнится, из ваших мест… Лёшка Приблагин. А? – Керзин помолчал, промокнул платком снова взмокший лоб и сказал: – С Лёшкой Приблагиным мы, коллега, призывались вместе…
Обращение «коллега» заставило меня улыбнуться, и это обидело собеседника.
– Ты не улыбайся, не улыбайся… Я на фронте дознавателем был, а на гражданке народным заседателем всю жизнь… Я такое видел, что тебе и не снилось, ну да ладно…
Мне стало неловко, и, чтобы как-то загладить свою вину, я спросил:
– Так что же с Приблагиным?
– С Приблагиным что?.. А ничего… Попали мы с ним после училища в одну гаубичную бригаду ваньками-взводными. В разные батареи, правда, но дивизион один… Служим, как все, как Пушкин писал: на службу не напрашиваемся, от службы не отказываемся… до одного времени…
Керзин налил себе ещё полкружки, выпил, заткнул горлышко пробкой, нанизал на лезвие ножа несколько пластиков сала, пожевал, убрал снедь в пакет, а бутылку под стол, сказав при этом:
– Керзин меру знает, знает, не думай…
И опять мне стало стыдно, потому что я и подумал, и я снова напомнил ему о Приблагине.
– Приблагин, Приблагин, – сказал он, – прогнулся твой Приблагин. Знаешь, что значит прогнуться?
– Да.
– Да-а, – передразнил он меня пьяно, – был парень не дурак, с головой… Богатырь-красавец, а не дурак, потому что с иного хоть картину пиши, а в голове – пусто: природа всё на красоту израсходовала… Ты когда-нибудь гаубицу видел? И-эх, юстиция, гаубица – орудие тяжёлое, в походном состоянии ее «ХТЗ» таскал… Скорость – пять километров в час, ствол и лафет транспортировались отдельно… Чтобы всё это хозяйство привести в боевое состояние, весь расчёт по нормативу не один час упираться должен: сперва площадку выровнять, а это лопатами, потом её утрамбовать, потом на тросах ствол к лафету медленно подводить… Мороки много, а производительность почти нулевая… Это я тебе как инженер говорю… И вот Лёшка задумался и начал разные варианты пробовать. Ему говорили: «Брось… не ты первый, не ты последний, всё равно скорей не получится, как ни крути, тот же хрен получается, только вид сбоку». А Лешка свою линию гнёт… Покурим?
– Не курю.
Он же понял это совсем иначе, стал говорить, что от дыма ещё никто не умирал, потом полез открывать окно. Окно не открывалось.
– На зиму замуровали, – сказал, – ну ничего, не задохнёшься… – Дак вот, – продолжил Керзин после нескольких затяжек, – придумал Лёшка такую штуку. Вместо ровной площадки выбирает бугорок или уклончик небольшой, выставляет лафет, а ствол аккуратненько на тросах в люльку опускает, есть такое место на лафете. И всё это занимает у него чуть больше получаса. Вот так. Доложили об этом комбригу. Он у нас здоровяк был вроде Приблагина. Услышал Скворцовский о Лёшкином новшестве, взъярился: «Кто позволил, – кричал,  – нарушение инструкции… авантюристы… Был у меня такой умник в сорок втором, скорость движения решил увеличить и во время ночного марша гусеницу на лафете потерял… Не позволю боевую технику гробить и в своей бригаде вредительства не допущу…» И конец бы пришел Лёшкиной «рацухе», если бы об этом не узнало корпусное начальство. Приехало, посмотрело, сказало: «Молодец, взводный», – а комбригу: «Опыт распространить»… Вот тогда наши пути с ним и разошлись: зазнался Лёшка – батарею получил, лейтенантом стал, друзей поругивал, да и с остальным начальством стал вольно держаться, а так, сам понимаешь, нельзя…
– А дальше?
– Дальше – больше. Подругу завёл, Соню-фельдшерицу. Девка была – прелесть: хохлушечка, брови сросшиеся, широкие, глаза большие, чёрные, и взгляд какой-то колдовской. Многие вокруг неё увивались… Сам комбриг ей знаки внимания оказывал. Но появился Приблагин, и засохла Соня. А парой они были хорошей – это все признавали… Ну, конечно, разговоры вокруг них, какая у них жизнь будет после войны… – Керзин замолк. – Может, выпьешь? – спросил.
– Нет, – ответил я. – А что было потом?
– Потом… Потом плохо было… Пришла к нам как-то старушка и принесла две толовые шашки. Если бы ты был настоящим военным, то знал бы, что они по форме и цвету напоминают куски хозяйственного мыла… Так вот, старушка говорит, что один наш офицер на это «мыло» выменял у неё дамские часики. Комбриг рассвирепел, дознание назначил, и часики нашлись… у Лёшки в землянке… Короче, материалы уже через день в трибунал направили. Тогда такие дела скоро делались, и попал Лёшка в штрафную. Месяц-другой проходит, другая беда приключилась. Комбриг в «стударе» ночевал, в фургоне. Ночью его в корпус вызвали. Он – в «эмку» и поехал, а тут артобстрел и прямое попадание… От «стударя» одна кабина осталась. Комбригу повезло, а Соня, которая в фургоне была, погибла… Хоронили с почестями, кто жалел её, кто плевался, правда, тихо плевался…
– А что стало с Приблагиным? – спросил я.
Но Керзин не торопился с ответом. Достал сигарету, закурил, повесил над столиком несколько седых колец.
– А ещё через месяц началось наступление, и мы оказались на одном направлении с Лёшкиным штрафбатом. Мы, ясное дело, во втором эшелоне – с нашими гаубицами на передке делать нечего, не сорокапятки… На второй день наступления идёт через наши позиции лейтенант – грязный, оборванный, правая рука на перевязи… Лёшка это был, он, значит, вину свою кровью искупил и в тыл к медикам своим ходом эвакуировался. Ребята к нему, закурить дали. И тут на беду возле соседнего расчёта комбриг со свитой замаячил. Лёшка схватил чей-то автомат и стал целиться, да, видно, с одной рукой у него это не очень разворотливо получилось – помедлил он, ребята автомат выбили, его за лафет затащили, собой прикрыли, пока начальство с глаз не скрылось… А потом дали махры на дорогу, самогоночки хлебнуть и за позиции проводили от греха подальше… С тех пор я его и не видел… Говорили, что до конца войны дослужил, на востоке воевал, а после войны вроде умер…
– А где часики в землянке лежали? – спросил я.
– Прямо под нарами, – ответил Керзин.  – А тебе зачем это, да и какая разница где?.. Тут хоть круть-верть, хоть верть-круть, кругом Приблагин виноват, часики небось для своей крали выменял…
Помолчали. Мне очень хотелось спросить Керзина, кто проводил дознание, но я не спросил, а только поинтересовался:
– А откуда известно, что Приблагин умер?
– Да, собственно, ниоткуда, слышал краем уха.
– Ну вот, а говорите, умер… Не умер он. Мне поначалу фамилия незнакомой показалась, но потом я вдруг вспомнил, где её встречал – комбриг у вас не Скворцовский был?
Керзин выпучил глаза и ответил:
– Скворцовский…
– Ну тогда всё ясно… Это комбриг умер в пятьдесят шестом, точнее, не умер, а погиб…
– Как погиб?
– Как? Как обычно погибают.
– А ты откуда знаешь? Сам небось с пятьдесят шестого.
– Дело архивное я читал – по факту гибели некоего Скворцовского, бывшего военного, в отставке. Он с друзьями на охоте был, и кто-то выстрелил в темноте ему в голову.
– А при чём здесь Приблагин? – спросил Керзин и, вытирая лысину в очередной раз, хитро на меня посмотрел.
– Да поначалу вроде ни при чём: дело прекратили – ночь, народу полно, а дробь, сами понимаете, плохо идентифицируется… Экспертиза ничего не дала, да и какая тогда экспертиза была, сами знаете, раз на фронте дознавателем были… Но через год получили данные, что незадолго до той злополучной охоты какой-то человек разыскивал Скворцовского, справки наводил: где живёт, чем занимается, по каким дням в баню ходит, а по каким – на охоту.
– А чё эт Скворцовский к охоте пристрастился? – ехидно спросил Керзин. – Раньше он охоту терпеть не мог.
– Пристрастился, пристрастился, – успокоил его я, – вышел на пенсию и пристрастился, это было видно из дела.
– Удивительно, – будто не слыша меня, а может, и в самом деле не слыша, пробормотал Керзин, – а говорили, что он живёт и здравствует, с пионерами встречается.
– Нет, – уверенно сказал я, – это, наверное, другой, тот – мертвей мёртвого.
– Вот как… – протянул Керзин. – А Лёшку, выходит, расстреляли?
– Лёшку? Нет, не расстреляли… Разыскал его следователь, свидетелей нашёл, те Приблагина опознали.
– И его посадили? – с какой-то надеждой спросил Керзин.
– Нет, в убийстве он не признался, а косвенных доказательств для обвинения не хватило.
– Как не хватило?
– А так, как обычно не хватает.
– Обычно всего хватает, – безапелляционно заявил Керзин. – И что же, ему ничего не было?
– Разумеется. Нельзя же наказывать человека, если его вина не доказана.
– Ну порядочки, – произнёс Керзин каким-то фальцетом, – человека застрелил, и ему ничего – где же справедливость?
– Справедливость? А нет в жизни справедливости, – сказал я тоном учителя. – Хотя как посмотреть, может, убийство Скворцовского и есть справедливость? Компенсация несправедливости.
– Всё равно неправильно, – замотал головой мой собеседник. – Так не должно быть. Это каждый так начнёт компенсировать, что будет? Да и не бывает так… Я в заседателях двадцать лет и знаю, что и как бывает… Да и врёшь ты всё, кто бы тебе дело стал показывать, с какой стати, оно секретное небось…
– Его не только мне показывали, его не одна сотня студентов смотрела. Тогда оно уже чем-то вроде учебного пособия было. Учатся не только на раскрытых делах, но и наоборот. Мне только непонятно ваше волнение. Я думал, вы обрадуетесь за земляка, ан нет…
– Какая уж тут радость, – ответил он. – Человека убил – зверь…
Он потерял интерес к разговору, несколько раз выходил курить в тамбур, возвращался, сопя, укладывал остатки продуктов в чемодан, время от времени повторяя: «Порядочки…» А я так и не вернулся к чтению: земной Приблагин вытеснил книжного Елагина…
Незаметно приехали. Когда поезд остановился, Керзина ни в купе, ни в коридоре не было видно…
Сгущались сумерки, но фонари ещё не горели. Прохлада осеннего вечера быстро остудила меня, и я, остыв, устыдился того, что придумал конец истории с Приблагиным…
Я шёл к остановке автобуса и видел перед собой пожелтевшую довоенную фотографию шестого класса Красновской семилетки. На ней с напряжёнными лицами стояли, сидели и лежали, приподнявшись на локтях, одноклассники моего отца. Согласно списку на обороте, третьим во втором ряду был большеглазый и ушастый мальчишка – Лёшка Приблагин, будущий богатырь-красавец. Он прошёл две войны, вернулся на родину, где спился и замёрз в одну из холодных ночей сорок шестого, не дойдя до избушки своей матери нескольких шагов.

Сергей ТРАХИМЁНОК

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.