Люди нашего двора

Валентина ЧЕРЕМИСИНА

От жара, от печки или ещё от чего-то лицо этой женщины – звали её Зина – всегда было красным, и думалось, что она работает поваром. «Повар да повар», – так говорили все, и я тоже. Она при этом морщилась. Соседи стали думать, что она больная. Она обиделась: «Какая я больная, самая настоящая здоровая, выросла в крестьянской семье, а там цвет красный всегда был в моде». И тут я заметила, какие у неё ровные и красивые зубы. В улыбке лицо вдруг осветилось добрым и ласковым светом. Теперь она казалась совсем другой.
А поваром она могла бы быть неплохим, стряпать умела, да ещё как! Когда я заходила после к ней в гости, она тут же усаживала меня за белоснежную скатерть и доставала пирог из духовки. Сначала смазывала его гусиным салом, а потом разрезала на толстые ломти. Всякий раз пироги были с разными начинками, но сейчас все кажутся медовыми. Может, потому что такого уже пирога в газовке не испечёшь, всё равно запах будет не тот, да и вкус тоже.
Воспоминания детства уводят дальше. Теперь я уже вижу лицо Григорьевны, бабы Натальи и Павловны. Баба Наталья выносила свои пироги прямо во двор, и всегда в один и тот же день, день памяти дяди Коли, её мужа, погибшего на фронте, которого я никогда не видела, но, как и все, поминала. В этот день мы, дети, просто объедались. Кроме пирогов баба Наталья выносила нам и постряпушки, среди которых особенно помнятся фигурные печенья, похожие на слоников, петушков, лошадок. В этот день нам разрешали долго бегать и шуметь, так что сейчас кажется, что я дядю Колю знала хорошо.
Выходила на улицу со своей стряпнёй и Григорьевна в праздники престольные, о которых мы, дети, не имели ни малейшего представления, но уминали тоже за милую душу, за всех святых и Христа-Спасителя. И только одна Павловна ничем не угощала. Жила она тогда вдвоём с Нинкой – так звали её тогда взрослые – и козлухой, молоко от которой она продавала на базаре. Выглядела она жилистой и суховатой, такой её запомнили все. Между ней и бабой Натальей шла постоянная борьба. Но за что? Тогда я не понимала смысла их расхождений, но частенько видела их во время стычек. Они касались в основном уборки зимой от снега тропы, ведущей от их дома к воротам, а весной – вспашки огородов, когда одна, как ей казалось, распахала землю у другой при прокладке борозды. Но всё это было только поводом к тому, чтобы в очередной раз одна назвала другую «спекулянткой», а та в ответ – «кулачкой». Действительно, баба Наталья ещё в молодости жила в семье зажиточной, в хозяйстве которой были и лошадь, и корова, и даже мельница.
И здесь, во дворе, по мнению Павловны, она занимала лучшее положение. Квартира её находилась в середине большого деревянного дома, где проживало три семьи. И Павловна часто жаловалась: «Обогреваем её, сколько дров уходит, как в прорву». Высохшая, словно старый стручок, с жиденькими косичками и острым носом на худых, впалых щеках, она походила на Бабу-ягу, только что без клюки, и мы, дети, забегая вперёд неё, кричали: «Бабка-ёжка, как живёшь-ка?» На что Павловна, взяв палку, замахивалась на нас, выпуская длинный рукав старой кацавейки, которая, как и платье, вечно болталась на ней, как пугало на огороде, и мы с восторгом и визгом бежали прочь. Баба Наталья, хотя и выглядела моложе Павловны, к тому времени тоже сгорбилась, но в отличие от неё была опрятно и чисто одетой. И внешне выглядела доброй и даже интеллигентной старушкой. Двери её сеней всегда были распахнуты настежь. И каждого, кто входил во двор, она могла видеть через окно кухни, которое выходило в сени. Поэтому она всегда была в курсе того, что происходило во дворе. К ней заходили поделиться новостью или услышать её. А вечером на её широком выщербленном крыльце собирались женщины. Здесь они делились своими заботами, рассказывали о случившемся. Мы, дети, тоже любили подсесть рядом и послушать, о чём они говорят.
Часто говорили о людях, с кем они работали. Дочь Григорьевны, тётя Маруся, мать моей подружки, трудилась в типографии, сама Григорьевна и тётка Мария, проживавшая с ними, нянчили детей. Тетя Нюра, соседка Григорьевны, работала на фабрике, мать моя – на заводе. Здесь я впервые услышала о литейщике дяде Мише, а потом он пришёл к нам во двор. Дядя Миша был мастером на все руки. Но особенно хорошо он складывал печи. И потому его прихода всегда ждали с нетерпением. Завидев его ещё издали, мы, дети, бежали и кричали: «Дядя Миша идёт, нам тепло принесёт!» Дядя Миша, подходя к нам, улыбался, и сразу тысячи морщинок возле его глаз превращались в лучики солнца. Таким его я и запомнила на всю жизнь. Говорил он обычно мало. Помню только первую фразу: «Ну, что, бабоньки, делать будем?» Имелось в виду: крышу крыть, чинить сарай или подладить печь. За бескорыстие люди называли его бессребреником. Но такими мне казались и женщины нашего двора. Бескорыстие было в крови у этого поколения, и наград за добро не ждали. Да говорится же, кто не имеет, тот и даст, что есть. Душа человека дарит. А если её нет, чем делиться? Вот и выходит, истинно щедр даровитый человек, кто жить для себя не умеет. А наши родители с детства приучались жить для других. Росли они в большой семье и уже с трёх лет нянчились с младшими, а потом помогали по хозяйству, а там и своя семья, и старики, о которых заботились до конца – жили с ними рядом. Старик – это старший в доме. Его уважали, с ним считались в первую голову.
Обедали все за большим столом. Хлеб и соль священны. Потому и крестились, садясь следом за отцом. Ждали, когда он возьмёт первый ложку. Мясо тоже делилось на части по старшинству. Придёт время, вырастут сыновья, и круг повторится. Из уважения к старшим вырастало уважение к человеку. Это качество я чувствовала в людях двора. Ценили человека за доброту и бескорыстие, простоту. Зависти к другим не испытывали, поэтому не было к ним ни злобы, ни раздражения. К детям относились как к взрослым, понимая их. Опыт педагогики из детства помогал в воспитании своих детей. Но, пожалуй, самое отличительное качество в них – это чувство собственного достоинства. Именно оно позволяло уважать себя и других. На судьбу не жаловались, хотя рано овдовели.
Помню отпечаток каменной молчаливости на лице матери, таким оно стало после гибели отца. И всегда она каменела, если в дом приходила беда. Видимо, на этом пути шло накопление сил, которые помогали ей пре­одолеть горе. Поэтому на людях его никогда не выплёскивали, держали про себя. Но, собираясь вместе, любили отвести душу и посмеяться над нелепыми положениями, в которые попадали. Рассказывали о других в лицах живо и убедительно. В разговоре употребляли пословицы и поговорки, даже придумывая их по ходу рассказа. Наговорившись, начинали петь. Тетя Маруся затягивала: «Вот кто-то с горочки спустился». Подхватывали, словно издали, распевались, песня звучала всё громче, раскатистей, пока наконец не разливалась, как широкая река. Это была их любимая песня. Она вызывала грустное настроение. И в эти минуты казалось, все жили одним. И не было среди нас всех ни вдов, ни сирот, а только одна община, которая всё ещё ждёт не вернувшихся с войны мужчин. Наши матери вышли замуж перед самой войной, но ни к одной из них муж не вернулся домой. Пришёл только сын Натальи Ивановны (бабы Натальи), вернее, пасынок. Я долго не знала, что дядя Коля – её второй муж. Помню, меня поразили слова матери, когда она сказала, что баба Наталья ещё молодой первая в деревне оставила мужа, за которого, по-видимому, её выдала насильно богатая семья. По тем временам это был смелый поступок. В моём воображении она стала чуть ли не героиней, о которых мы слышали из истории нашей страны в прошлом. Да, мы, дети двора, чаще всего познавали историю из живых уст. Наши матери и отцы сами были ещё детьми революции, а их деды и отцы сражались ещё в царской армии. Мать была девчонкой, когда в их деревне началась Гражданская война. Её отец всё время держал подводу наготове. При приближении белых, побросав туда вещички и усадив семью, тотчас гнал лошадей в лес. Бывало, отсиживались там неделями.
История с первым замужеством Натальи Ивановны мне как-то тоже прояснила характер её отношений с Павловной. Она была непримирима с тех пор к тем, кто жил не своим трудом. К ним она относила и Павловну. Но едва ли Павловну можно было назвать спекулянткой: жили они вдвоём с Нинкой бедно, едва хватало на жизнь. Просто такое отношение тогда существовало ко всем, кто промышлял, а не трудился. Да и государственный сектор вёл на рынке борьбу с частным, стараясь увеличить производство молока и мяса. У людей нашего двора считалось зазорным покупать мясо и молоко на базаре. На рынок или в частный двор, где тогда ещё и в городе держали коров, за молоком шли в основном из центра. Здешние же у них не покупали. Вот и Павловна жила рядом, а молоко у неё не брали. Павловна промышляла не только молоком, но и, отдоив козлуху, продавала её на базаре. Связав рога, она тянула её через весь двор, потому что та упиралась, чуя недоброе. Добредя до ворот, козлуха останавливалась как раз на выходе. Случись в это время быть здесь бабе Наталье, разыгрывалась сцена.
«Ну, – ехидно начинала Наталья Ивановна, отставив ношу и подбоченясь, словно вызывая соперника на бой, – опять спекулировать пошла?» Павловна взрывалась и, в сердцах стеганув козлуху, едва успевала её удержать, когда та, рванув вперёд, чуть с ног не сбивала противника. «Кулачка», – слышала тотчас Наталья Ивановна, едва оправившись от испуга. Никто во дворе не принимал их ссоры всерьёз. Чаще посмеивались: «Нашла опять коса на камень» – и не пытались выяснить, кто прав, кто виноват. Так к тому времени сложилась их жизнь. Но, бывало, между ними наступал мир, если миром можно назвать ту весёлую перебранку, которая возникала зимой. В лютый мороз обе в худых рукавицах выходили на двор подколоть сухих дров. Наточив топоры, выбирали поленья потолще и посуше. И долго с ними маялись. Когда становилось невмоготу, баба Наталья выпрямлялась и, разглаживая отёкшую спину, кричала: «Ну как тебе, жарко, Павловна? Ещё подпалить костерку?» Павловна, разогнувшись и увидев Наталью Ивановну, укутанную поверх шали платками, смеялась, показывая, что она выглядит как бабка Карга, и заходилась ещё сильнее, пока не закашливалась на ветру. Баба Наталья снова брала полено, ставила на чурку: «Вот-вот, будешь знать, как над другими потешаться», – говорила она про себя, уже не обращая внимания на Павловну. После обе жарко натапливали печи, обмениваясь напоследок немудрёными фразами. «Надоть сегодня кости старые попарить», – говорила Павловна. «А то как же, не ровён час, женихи свататься придут», – язвила вслед баба Наталья.
Растопив печь, Павловна садилась погреться, взяв книгу, над которой время от времени подрёмывала. Читала ли она её? Говорили, что она открывала одну и ту же страницу. И баба Наталья, зная за ней эту слабость, подначивала её, когда та выходила с книгой уже летом в небольшой садик, где под разросшейся черёмухой стояли стол и скамья, срубленные сыном Натальи Ивановны. «Ну что там, граф ещё не женился на Нинке? Пора уж, девка в соках», – говорила она, заглядывая через плечо Павловны в книгу в то время, когда та клевала в неё носом. От неожиданности Павловна вскакивала, и свесившиеся с носа очки делали её похожей на старую ворону. Этим она уязвлялась очень сильно, и после уж они долго не разговаривали.
Я хорошо помню и Нину, её дочь. Она редко присоединялась к вечерним разговорам. Проходила мимо, сдержанно здороваясь. На вид она казалась важной и выглядела здоровой женщиной. Бабы вслед говорили: «Здорова как корова, а по хозяйству не ходова». Это они ей выговаривали за то, что она не помогала Павловне по дому. Чувствуя неприязнь со стороны общины, Нина больше общалась с нами, детьми. Поэтому мы знали её немного с другой стороны. Любила она пересказывать нам истории из прочитанных книг. За книгой её можно было видеть часто. Мы же, дети двора, любили больше бегать. И нас в этом не ограничивали. Шло это не от неграмотности, как мне кажется, наших матерей, просто они считали, что движение, игры, совместное общение полезней, чем книги и одиночество. И хотя высшего образования не имели, но значение знаний понимали. Недаром же так хотели выучить своих детей, хотя растить до десятого класса было трудновато, а потом ещё учить их в институтах. Относиться к учёбе они заставляли нас так же серьёзно, как сами относились к работе. Помню, даже и при недомогании мать заставляла меня, если я могла, ходить в школу.
Сама она в своё время любила учиться в школе и хорошо училась, но отец окончить не разрешил, надо было помогать большой семье по хозяйству. Мой отец хотя и жил в деревне, но самостоятельно тянулся к знаниям. Недаром же его ещё молодым человеком выбрали председателем сельсовета. В чулане своего дома после я обнаружила его книги: рассказы Ивана Бунина, «Жизнь Клима Самгина» Горького, «Философские тетради» В. И. Ленина. И совсем незнакомый мне как человек отец становился для меня каким-то реальным лицом. Мать мало о нём рассказывала, но из того, что я знала, поняла, что он был добрым и жизнерадостным человеком и в то же время умел быть серьёзным. До переезда во двор они с матерью жили в коммуналке, в одной комнате вместе с такой же молодой семьёй. И жили очень дружно. Оба главы семей ушли на фронт, но женщины оставались дружны до конца своих дней. Самыми главными качествами, которыми обладали наши женщины, были трудолюбие и совестливость. Такими же они хотели видеть и нас. И не думали, что эти качества могут нам повредить в жизни, как считают некоторые сегодня, предпочитая им умение жить, но за счёт силы, ловкости и выгоды.
Были ли и тогда такие? Конечно, но большинством осуждались. Их приравнивали к живущим за чужой счёт. Всё, что не зарабатывалось своим трудом, не считалось честным, в поте лица добытым, и потому не имело цены. Но я уверена, что человек без твёрдых нравственных убеждений всё равно рано или поздно терпит крах. «За счёт других счастья не добьёшься, – говорили наши мамы. – Это всё равно что бить в одни ворота». И они верили в то, что жизнь мудра и справедлива, за всё воздаст.
И всё же, несмотря на желание наших матерей выучить нас, раз уж они сами не доучились, не за книгами мы проводили большую часть времени, а во дворе. Может, потому что любили свой двор. Он был удивительно удобен для человеческого общения, или, как сказали бы сейчас, в нём была благоприятная среда обитания. Судите сами. Прямой, широкий, со штакетником и воротами, над которыми висела баскетбольная сетка. Это наша спортивная площадка. За ней зелёные лужайки со множеством разных трав и цветов. Лютики, ромашки, кашка устилали ковром всю остальную часть двора, вплоть до огородов, откуда во двор шли запахи петрушки, репы, укропа, огурцов. Осенью вскапывался картофель и собиралась малина с кустарников, разбитых вдоль забора, над которыми возвышались стройные тополя. Они были высажены ещё задолго до революции, когда двор со всеми его постройками принадлежал купцу, который приторговывал китайским чаем. Чулан нашего дома был магазином, дверь с улицы была перекрыта железной скобой. Сохранилась и вывеска о продаже чая. А напротив нашего дома, со стороны фасада, через проезжую дорогу прямо на наши окна смотрел купеческий особняк, двухэтажный, наверху которого жили родители нашей подружки, а внизу, в подвале, – бывшие владельцы этого особняка. Это старик со старухой, оба подслеповатые, ходили всегда друг за другом, держась за плечо. Так история опять доходила до нас отголосками своего времени, заставляя нас не в книгах, а в жизни видеть её следы. Всегда было любопытно заглянуть в их подвал, как говорят, ради житейского интереса, но разговаривать и общаться с ними не хотелось. Как и все, мы сохраняли дистанцию.
Во дворе этого дома был красивый сад из лиственницы, дуба и тополей. И мы любили лазить по этим деревьям. На одном из них под великолепной кроной был устроен наш шалаш. Здесь нас никто не мог видеть, а мы видели всех и знали всё о том, что происходит вокруг. Отсюда мы совершали налёты на соседний частный двор в сад, собирая в платки и шапки стрясённые с веточек кисленькие красные яблочки, которые украшали тогда сады местных дворов. Интересно, что рядом с нашим домом был точно такой же сад с точно такими же яблочками, куда нам разрешали входить беспрепятственно. Но налёты на чужой сад, где могут поймать, сопрягались с опасностью, и яблочки, добытые такой ценой, казались слаще. После операции мы живо обсуждали, как кто вёл себя в то время. Совсем как на войне, было страшно, но жить хотелось, тем более выйти невредимыми. Смелость проверялась часто. Придумывали прыгать с крыш. Ног не ломали, но домой я приходила с разбитыми коленями. Паиньками мы, конечно, не росли. Наш детский мир был полностью самостоятелен. Взрослые никогда не вмешивались в наши игры, тем более их не организовывали. Не вмешивались они и в наши отношения, когда мы ссорились. Поэтому мир с ними был прост и ясен. И понимали друг друга лучше, чем сейчас, когда мать, контролируя ребёнка, проводит с ним большую часть времени, но от этого их отношения не становятся лучше.
Да, мы росли как растения. Нас посадили, полили, а там наше дело – вытянуться к солнцу и пустить корни. Поэтому и в организации своего досуга мы проявляли инициативу. Например, часто устраивали концерты во дворе для взрослых. Готовились к ним загодя. Придумывали сами свои номера и тайком репетировали. Отработав, как говорят сегодня, программу, оповещали взрослых через гонца, который в особой словесной форме типа сегодняшних приветствий приглашал на концерт. Особенно популярны в то время были номера с акробатическими этюдами. Где только мы над ними не работали и каких оригинальных номеров не придумывали. Взрослые, бывало, замирали, когда мы создавали высокую пирамиду, а потом спрыгивали вниз. Мать меня после того, отшлёпав, тащила домой: «А если бы убилась, а?» Но в следующий раз всё начиналось сызнова. И мы опять, увлечённые шпагатом, ласточкой, мостиками, стойками на голове, готовились к следующему выступлению. Иной раз сейчас думаешь: ну и дались же тогда нам акробатические этюды. Зато любовь к спортивным упражнениям сохранилась на всю жизнь. И что было характерно для нас, я сейчас вспоминаю, за что бы мы ни брались, всё доводили до конца. Была в нашем поколении эта упрямая чёрточка.
И кроме того, нам была свойственна глубина увлечений. Помню, как мы страстно увлеклись театром. В наш город на гастроли приехал Московский театр сатиры, где играли многие тогда любимые артисты кино. Желание увидеть их живьём заставляло нас каждый вечер бегать в театр. Благо с билетами тогда было свободно. Театр, как и другие зрелища, не входили тогда ещё в кодекс культурного человека. Культура не была только частью досуга. Она, если была, пронизывала всю жизнь человека, его быт и сознание. «Культурным» с иронией называли того, кто правильно держал вилку или ложку, или чересчур модно одетого человека. Просматривая спектакль за спектаклем, мы не могли не увлечься театральным искусством. Особенно же нас привлекали естественные для этого возраста увлечения, отношения невесты и жениха. Их любовь, ссоры и опять любовь. В такой круговерти мы и жили. Дома разыгрывали те же самые сцены, вкладывая в их исполнение чувства, переживания героев. Падали в ноги «возлюбленным», просили прощения, потом ссорились, забрасывали друг друга подушками, кричали, что между нами всё кончено, и разбегались в разные стороны. А на следующий день, по всем правилам игры, не замечали друг друга. Игра в такие сцены вылилась потом в серьёзное увлечение театром, и мы записались в драматический кружок. Помимо наших собственных увлечений, родители заставляли нас вышивать. Дорожки, вышитые гладью, крестом, украшали стены комнат. Мальчишки же столярничали или слесарничали. Почти в каждом доме, если не в сарае, то в чуланчике, имелся верстак. Починить мебель или самому сделать стул, столик считалось в порядке вещей. Не уметь сделать то, что умели другие, было стыдно. Над неумелыми смеялись. Но не в глаза, а примерно так, как у нас на детских концертах. Объявляется номер и тот, кто в нём выступает, а дальше сообщается, что это всё, на что он способен. Постоянное стремление что-то показать, сделать рождало в нас любознательность. Инертными мы не были. У нас был живой интерес к разным сторонам жизни. И свои отношения со взрослыми мы строили самостоятельно.
Так я ближе познакомилась с Ниной. Она пригласила меня как-то в дом. Я увидела её как бы изнутри. Обстоятельства её жизни пробудили во мне интерес к ней как к человеку. В комнате было бедно. Но эту бедность создавало не отсутствие мебели, в ту пору заставляться не любили. Выходцы из крестьян, наши матери и свои городские квартиры украшали как горницы. На окнах белые занавески из строчёного полотна, покрывала узорчатые, тоже своей выделки, на полу – свои домотканые половики. Ничего лишнего, но нарядно, светло и уютно. У Нины ничего не было своего. Может, оттого квартира выглядела бедной. Но вот прошло время, и в памяти осталась только этажерка с книгами. Она и была тогда предметом внимания Нины. Больше я у неё не бывала. Но дальше произошло событие. Однажды вечером баба Наталья сообщила: Нинка заболела, увезли в психиатричку. А потом рассказала, как было дело. Услышала она через стенку крики, думала, что с Павловной, прибежала, а там Нинка сидит на постели и орёт. На неё никакого внимания. Баба Наталья вызвала скорую помощь, и увезли её на Агафуровские. И только там выяснилось, что у Нинки был рак, а не сумасшествие, тогда о нём мало знали. От боли она могла и кричать, и вести себя как-то неестественно. На Агафуровских Нина и умерла. Хоронили её вместе с нами сослуживцы. От них мы и узнали, что она была больной. Боли заглушала арбузами, на которые тратила почти всю зарплату, а получала она всего 48 рублей (старыми деньгами). За гробом шли как-то уныло. Казалось несуразным хоронить молодую женщину, которой едва было 35 лет. Тогда таких покойников ещё не знали. Когда гроб опускали в землю, женщины не выдержали и всплакнули. Было жалко Павловну, которая осталась теперь одна. Но не прошло ещё недели и не успели отойти от случившегося, как новое событие, связанное с Ниной, потрясло нас. В ворота двора постучали, обычно этого никто не делал. Ворота открылись, и мы увидели незнакомого мужчину. «Здесь живёт Нина Павловна?» Мы не знали, что и ответить, словно онемели. На крыльце появилась Наталья Ивановна, дала знак рукой, и мужчина прошёл к ней. Был он наголо остриженный, в хорошем шевиотовом костюме. От Натальи Ивановны он не выходил долго. Потом мы узнали, что Нина Павловна и есть наша Нинка, а мужчина – это её давний друг. Каково же было наше удивление: с дружками её никогда не видели. Баба Наталья рассказала, как он долго сокрушался, узнав о смерти Нины.
Перед смертью у неё под окном выросла верба, по народным приметам – знак печали. Мужчина вышел от Натальи Ивановны с топором и срубил вербу, вероятно, не желая верить в неотвратимость случившегося. Эта история с таинственным другом волновала. В воображении рисовались отношения романтические, как раз из тех историй, которые пересказывала нам Нина. Может быть, она и не вычитывала их вовсе, а придумала свои собственные. Не знаю, эту загадку Нина унесла с собой. Жизнь каждого человека, встреченного мной потом в пути, представлялась загадкой, и мне хотелось бы её разгадать.
Немного проходила Павловна после похорон. Пришёл день, когда она сама перестала выходить из избы. И баба Наталья стала её проведывать. Заносила ей хлеба и закрывала вьюшку печи. Но тона своего к ней не изменила. По-прежнему при случае подначивала, укоряя теперь в том, что если бы она работала на производстве, то сейчас получала бы пенсию и не жила бы «как жук в навозе». На что Павловна, совсем уже худая на вид, на чём только платье держалось, хотела ответить, как прежде, но выходило одно шипение. Так и умерла, не желая в свой последний час в чём-то уступить Наталье Ивановне. Когда та зашла закрыть вьюшку, Павловна лежала на полу возле опрокинутого навзничь стула, с помощью которого, видимо, пыталась сама закрыть печь.
Вторые похороны из одной и той же квартиры удручали. Откуда-то приехала её старшая дочь. Раньше о ней никто не слышал. Заколотили уже совсем осиротевшую квартиру. Потом кто-то вспомнил, что осталась этажерка. Вынесли через окно. Книг не было. Их взяла дочь. А как этажерка попала ко мне, до сих пор не знаю. Только стоит она сейчас, всегда переполненная книгами да журналами. И хранит память о человеке, заставляя думать о многом. Порой мне кажется, что в ней осталась душа Нины и мне надо её узнать. Ещё думаю о том, почему вещи долговечнее человека. И прихожу к выводу, что, наверное, есть и в этом смысл, когда плоды наших рук или дум достаются другим. Не только для себя приходит человек в этот мир, а ещё для чего-то, о чём мы можем только догадываться и что уходит в тайну времени.
Квартира Павловны долго не заселялась. Заколоченная крест-накрест, она напоминала о былом. Но вскоре во дворе начались большие перемены. Пришли из райисполкома, замерили площадь двора и сказали, что будут сносить. Весть об этом разнеслась по всему кварталу. Но не все восприняли её с радостью. Жители частных дворов, с возведёнными домами и большой площадью под огороды и различные постройки, и потом ещё долго сопротивлялись «новоселью», выторговывая для себя квартиры в центре.
Наших женщин больше всего занимало, как они будут жить в таких домах, где не нужно носить воду каждый день и заготавливать на зиму дрова. И вообще не иметь подсобного хозяйства. Ведь они с малых лет привыкли жить в таких домах, требующих постоянной хозяйской заботы. Да и дом у человека всегда был один. Это сейчас квартиры взаимозаменяемы. Выстроенный руками человека, дом до конца дней хранил память о своём хозяине, и даже когда тот покидал его, в нём оставалось что-то неуловимое от прежнего уклада жизни. Может, потому до сих пор не заселены покинутые в годы укрупнения колхозов дома, а то и целые деревни, как верные стражи, опустившие чело, но так и не ушедшие с поля, где уже давно отшумела жизнь. Многие пустые дома стоят ещё со времён войны. Печальное и грустное зрелище! Сколько в этом чисто русского и правдивого! Вот и дом моих родителей, откуда они ушли в город перед войной, тоже один доживает свой век, теперь уже в заросшей со всех сторон глухомани, куда и дорогу-то трудно сыскать. Я как-то попыталась найти, да не смогла. Угрюмый таёжный лес скрывал от меня эту тайну, как бы догадываясь, зачем я пришла. О чём он молчал? Не о том ли, что я узнала позже? Жители этого села покинули его с той поры, как только перестали ждать не вернувшихся с войны мужчин. Перебрались они за реку. И стала та деревня зарастать травой. Но мне кажется, я нашла ту траву, привезла её домой, высушила. И теперь она напоминает мне о тропе, которую я искала и по которой, может быть, и уходили отец с матерью, чтобы вернуться.
Но возвращаемся сегодня мы к ним.
Когда поездишь по белу свету и хлебнёшь горюшка, родной дом становится дороже Мекки, а крестьянский тяжёлый труд – слаще мёда. Ибо душа не на месте. Вот и женщины нашего двора, размечтавшись о благоустроенных квартирах, не знали, что ждёт их впереди. И что, получив блага, они потеряют гораздо больше: ту радость общения, какая у них была в общине.
Да и мы, дети двора, оглянувшись назад, не раз вспомянем общину, под присмотром которой мы выросли и получили первые навыки братского отношения к человеку. Если нам потом чего-то и будет недоставать, то это чувства родства с теми, кто нас окружает.
С каждым днём разговоров о сносе становилось всё больше, но до него оказалось ой как долго. К тому времени сын Натальи Ивановны построил кооператив, и она первая покинула двор. Не знала и она тогда, как сложится её жизнь впоследствии. Всю жизнь прожив с близкими в мире и согласии, на новом месте она столкнётся с бранью и ссорами, уже в семье своей внучки, которая к тому времени подросла и вышла замуж. Муж оказался человеком ленивым. После работы заваливался на диван, и ничего больше его не интересовало.
Сын Натальи Ивановны, напротив, никогда не сидел без дел. Мастеровой был человек. Да и дочь его тоже мастерица: и шила, и вязала, и вышивала. Окончила она балетную школу, была ладной и хрупкой, голубоглазой, красивой, словно полевой цветок.
Такой ли муж нужен был ей? Сам только что высок, а глаза узенькие, злые, губы словно озябшие. Поневоле задумаешься о судьбе-злодейке. Опять же подумаешь: а если бы хорошие только за хороших выходили, а плохие за плохих, стал бы мир от этого совершенней? А вот то, что любовь нас изменяет, это точно.

После переезда бабы Натальи словно лёд тронулся. За ней переехали Григорьевна, тетя Нюра. Мы были последними. Следом за нами уходил старый двор, уходило детство. Наступила юность, которая тем и прекрасна, что не знает границ и всё ей подвластно, всё она может, и кажется, что так будет вечно. Да, юность надолго вытеснила иные события, считая себя главным.
И только когда умерла мать, как раз в тот день, когда она собиралась навестить бабу Наталью, я снова задумалась о них. Долго, наверное, ждала Наталья Ивановна мать, да так и не дождалась. Сообщить же ей об этом было некому, кроме матери адреса её никто не знал. Могла бы Григорьевна, которая проведывала мать, да и она больше не появилась, значит, ушла следом. Жива ли сама Наталья Ивановна, я так и не знаю. Только однажды мне показалось, что я её видела. Промельк­нула она, словно старая седая птица, в широкой распахнутой крылатке, накрывавшей тёмную крестьянскую юбку. Шла она, опираясь на посох, согбенная почти до самой земли, к старому двору, на месте которого высился большой многоэтажный дом. Не выдержало, видно, старое сердце, ведь тогда она же не выходила далеко, нашла ведь силы хоть глазком взглянуть на старое подворье, от которого нынче остались лишь пни да трава. И с тех пор я о них уже ничего не слышала. Осталась у меня только фотка. Когда беру её в руки и вижу их вместе, во мне снова оживает старый двор и их дорогие черты. Но сейчас я понимаю и знаю их лучше.
Вот Павловна смотрит на меня из глубины времени с натруженными до боли руками и колючим выражением лица, и в то же время с милосердной улыбкой, которую я разглядела только сейчас, и затаённой печалью где-то в глубине глаз. Рядом с ней Григорьевна сидит, по-крестьянски сложив руки, всегда добрая и покладистая, верующая, но своей веры она никому не навязывала. Справа от неё тётка Мария, грузная пожилая женщина, которую она приютила на старости лет, дочь Григорьевны её тоже называла мамой. В этой семье тётка Мария всем стала родной. А вот и Наталья Ивановна: у неё острый и прямой взгляд и застенчивое выражение лица. Она часто присматривала за нами. Бывало, и накормит, и напоит, и спать уложит за поздним часом. Тёти Нюры на снимке нет. В тот день она работала. Была строга и требовательна к нам, но всегда желала добра. Иногда ходила вместо матери на родительские собрания, может, думала, что я буду учиться и вести себя лучше.
А вот Ефросинья Анисимовна, вечная труженица. На вид молчаливая, простая и сердечная женщина. Ещё в детстве сверстники окрестили её «верным копьём». Такой она и была всю жизнь. Да и все женщины нашего двора после войны так и не вышли больше замуж, остались верны мужьям, сложившим головы на поле битвы. Было ли им трудно? Об этом они никогда не говорили. Была в них какая-то сила, как в старых могучих деревьях, корни которых ушли в землю. Я часто думала: откуда она в них? Однажды приглядевшись к их лицам, заметила в их глазах свет души. В добре они находили силу и из добра её творили. В этом и заключалась их мудрость. Ведь добро – сама жизнь, созидание, а зло – разрушение, небытие. И правда жизни – в добре. Только вот не понимаю, почему нынче доброта перестала определять человека. «Сильный, умный, волевой, интеллектуальный», ещё какой-то, а вот «добрый, отзывчивый, честный, прямой» – таких характеристик уже не слышу. Как будто знание, сила сами по себе творят мир. А творит его всё тот же добрый человек, и тот, кто даёт жизнь ребёнку, и те, кто отдаёт ему себя. Ребёнок, вырастая, думает о них, благодаря которым стал и умным, и сильным. Или тоже считает, что доброта – удел слабых или людей вчерашних. Сегодня другое время. А какое наступит завтра? Неужели не будут нужны ни совесть, ни честь и мир будет строиться на других основах – не нравственных?
И всё же, когда я вижу женщину тех лет, не могу не обернуться вослед, её не заметить нельзя: несуетливость в движениях, мягкость в лице – и на сердце становится хорошо, и спокойно, и просто.
И мир воцаряется в душе…

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.