ГОЛОСА НАД ДЕРЕВНЕЙ
Виктор Иванович Сайдаков родился 2 июля 1951 года в пос. Сибирском Купинского района Новосибирской области. Учился в Сибирской средней школе. Окончил Новосибирский государственный педагогический институт и Новосибирское высшее военное политическое общевойсковое училище. Работал учителем и завучем в Сибирской средней школе. Служил в окружной военной газете «Советский воин», в военных журналах: «Советский воин», «Ориентир». 20 лет вёл авторские программы на радио «Слово» (г. Новосибирск): «Честь имею», «Золотая полка русских писателей», «Слово о малой родине», «Рассказы о живой истории Сибири», «Память о войне», «Сибирь-матушка» и др. Пишет стихи и рассказы. Стихи публиковались в журналах «Воин России», «Честь имею», «Дальний Восток», «Сибирская горница». Рассказы – в газетах. Полковник запаса. Член Союза журналистов России. Живёт в Новосибирске.
Медленно-медленно вращаю калейдоскоп памяти, боясь что-то сбить и пропустить, чтобы не осыпались, как разноцветные стёклышки, отдельные детали. И не всегда это получается. Вглядываюсь до сердечной боли в волшебный и такой милый для меня мозаичный узор прошлого. Он так ярок и в то же время так призрачно зыбок, с кое-где уже тусклыми и размытыми событиями… Вспоминая, отчётливо и резко вижу наших деревенских стариков. Не всех, конечно, но многих. И первым почему-то передо мной предстаёт дед Паша Гриненко – добродушный украинец, мастак на едкое смешное слово, поэтому начальство старается обходить его стороной. Опасно. Такое может привесить словечко – полгода будут посмеиваться потом в деревне, если не всю жизнь. Как-то приехавшие весной на заработки молдаване станут рассказывать нашим начальникам об обилии яблок в их молдавском раю. И свиней ими кормят, и чуть ли не в удобрения кладут… Для сухофруктов режут их, режут, и они ворохами на брезенте лежат почти до неба, а куда столько… Дед Гриненко, который оказывается почему-то здесь же (сам-то он выходец из Украины и знает, что в Молдавии именно так с яблоками), не преминет грустно сказать: «На брэзэнте? Ворохами? А у нас бы оци яблука вместе с брэзэнтом сжувалы…» Его, шикая, отводит в сторону начальник. «Ну что это ты, дядя Паша, как всегда, ляпаешь… Что мы, из голодного края, что ли?» А он: «А где ж воны, какие-нибудь наши вороха? И чего ж они из рая-то своего за деньгой к нам кинулысь? Як весна – словно саранча воронья – кар, кар! – и все до нас. Шо, грошами запахло?» И продолжает ворчать в сторону этих самых молдаван: «До зимы вот почекайте, а там и у нас будут вороха… Тильки снега… Вот бы вам его разжуваты. Да куда там! К осени разлетитесь!»
А это дед Макар Куцевалов. Он, прихрамывая, выходит спиной вперёд из своей ограды, а за ним тянется длинная верёвка, ещё не совсем готовая. Сегодня будет одна, завтра другая, потом третья. Он их сучит и вьёт из пеньки для совхоза. Вот так, пятясь, он дойдёт до самой школы, где мы учимся в начальных классах. И обязательно подгадает, чтобы оказаться там со своей «крутилкой» во время большой перемены. Подбежишь нетерпеливо: «Деда, дай покрутить!» Да где там! Охотников такая орда, что и до вечера не достоишься… А он стоит улыбается на наш щебечущий гомон…
Нам, пацанам, эти старики казались строгими, загадочными. Могучей силы и стати. Как дед Перфилий Охохонин, дальняя наша родня, с его диковинным для степных сибирских мест садом. По осени он всех ребятишек, проходящих мимо, наделяет крупными ранетками. Здоровый, крепкий, уж действительно налитой так налитой, с постоянным пунцовым румянцем на широких упрямых скулах. Ходили слухи, что дед Охохонин раскулачен и сослан в наши места с Урала. Особым уважением земляков он наделён за искусность, какой обладал по молодости в кузнечном деле. А ещё за отменную самогонку и за особую прочность кирпично-красного от хлёсткого берёзового веника тела. Оно, это мощное тело, чем-то сродни было телу пана на известной врубелевской картине и держало такой жгучий пар в общей совхозной бане, что мужики и не совались в это время в парилку, куда он поднимался на добрый час, а то и на больше…
И дед Валя Рысьев с одной ногой… Забегу к нему однажды, чтобы взять обувную «лапу» для ремонта сапог, а сам смотрю, смотрю на него во все глаза. Ещё бы! Пацаны говорят, что он в чапаевской дивизии служил, и там ему ногу как раз и отсекли. Кто верит в это, кто не верит. Он поднимется с крыльца, проскачет в дом на одной ноге, а оттуда выйдет на костылях с сапожною «лапой» в руках. Завеселится:
– Во, видал, Витька, фокус? Ускакал на одной ноге, а прискакал на трёх, да ещё четвёртая в руках.
Потом он подарит мне эту «лапу», и она долго будет лежать у отца в гараже… Почти вечная и несносимая «нога» из дерева и металла. Такое вот несправедливое коловращение жизни и предметов. Люди уходят, а вещи после них живут и живут…
…И дед Никанор Романов со своим неповторимым хрипловатым голосом и постоянными шутками в адрес пацанят… И дед Яша Кухтин, стороживший зерноток и запомнившийся пахучей самокруткой, одностволкой и длинной рыжей шубой среди лета. Они в чём-то по характерам даже похожи друг на друга. Недаром, когда рассказывают одну из деревенских баек, сбиваются неуверенно: «То ли дед Кухтин тогда там был, то ли дед Романов…» И после паузы, чтобы окончательно, наверно, запутать, добавят: «А может, и вообще кто другой…» Я так и думаю, что кто-то другой, уж очень часто эту байку примеривали то к одному, то к другому старику. Так и расскажу.
В общем, или дед Романов, или Кухтин, или совсем другой дед в огород выйдет и станет водопровод чинить. И так заковыристо там что-то сломается, что надо лёжа делать. Лёг. Смотрит, от плетня пацан к их грядке с огурцами ползёт. Ну и дед туда же ползком наладится. Около грядки почти головами столкнутся. Дед так специально рассчитает. У него в это время глаза весёлые, хохочущие, а у пацана, соседского Вовки, ополоумевшие. Он от неожиданности оцепенеет – ни вскочить, ни убежать от страха. А дед ему шепчет:
– С этой стороны огурцы у нас, Вовка, лучше. – И показывает где. – Ты рви этот, а я тот…
Сорвали.
– Жуй, – говорит дед.
– Не хочу, – пищит пацан.
– Жуй, – настаивает дед, – что мы, даром, что ли, с тобой ползли? Или тебе ещё и хлеба с солью принести?
Жуёт Вовка, слёзы такие катятся, что и солить огурец не надо.
– У тебя горький? – спрашивает дед.
– Ага, – отвечает пацан.
– А у меня сладкий… Давай махнёмся…
Меняются. Хрустят дальше. И тут бабка в огород заходит, всплёскивает руками и кричит так, что в соседней роще её голос отдаётся:
– Да разопаснить вас! Ведь только-только огурцы пошли! Зелепупы ещё! А я думаю, кто мне плети шевелит, переворачивает? А это он – ирод старый! Да ещё и ребятню приваживает…
Бабка ищет подходящую хворостину, а дед с пацаном, треща рассыпающимся плетнём, с огрызками молодых огурцов в руках бегут спасаться в рощу, что за огородом…
Дядю Гришу Сёмина забыть тоже невозможно. Он конюх. А может, и волшебник, кто его знает. Скорее и то и другое. Посмотрите, как он идёт к конюшне. До неё ещё метров пятьдесят, а в загородке уже начинается цыганский перепляс. Это кони ему радуются! Ржут, фыркают, стучат копытами, подпрыгивают вверх.
Бывает, он в поле выйдет, а там, меж берёзовыми околками, табунок пасётся с жеребятами. Дядя Гриша сложит по-особенному трубочкой губы и нежнейшим посвистом-ржанием позовёт их. Как же разлетятся они к нему! Подбегают, головы на плечи кладут, толкаются, трутся и как будто что-то, торопясь, перебивая друг друга, говорят, говорят… И тут же их мамки, прибежав, благодарно оглаживают дядю Гришу азиатскими степными глазами. И такая в них любовь, такое доверчивое признание! Попробуй кто-нибудь другой подойди близко к жеребятам – забьют насмерть. А дядя Гриша, когда они вокруг него соберутся, ещё раз тоненько и заманчиво посвистит. И начнёт конячья пацанва скакать, подёргивая кудрявыми детскими хвостами, бегать туда-сюда, внезапно и резко останавливаясь перед ним, будто спрашивая: «Правильно? Так? Хорошо?»
– Так, так! Молодцы! Хорошо! – отвечает он.
– Дядя Гриша, ты, что ли, разговариваешь с ними? – спрошу как-нибудь у него, полдня толчась у конюшни. – Они, что ли, тебя понимают?
– Чего тут понимать? – смеётся он. – Ведь всё ясно…
Вот попробуй забудь теперь эту предзакатную степь в лёгком вечернем туманце. И дядю Гришу, идущего с уздечкой к табуну, который пасётся под ближней гривой. И несущихся ему навстречу весёлых жеребят… Ни за что не забуду…
…А дед Коля Алексеев, печник? Когда он уйдёт, хозяйки все сокрушаться будут: «Вот кто теперь печь сложит или починит? Мне-то какую сделал матушку-голубушку! Десять лет уж печёт. Да так печёт – сердце радуется… А греет как она нас всех… Аньке вон слепил какой-то купинский… Дымит – не растопишь, а хлеб – когда сырой вытащит, когда вообще сгорит. Чего вот надо этой печке? А ясно чего – руки у мастера были кривые… Эх, дядя Коля, дядя Коля, куда ушёл, зачем? Кто тебя просил нас бросать?»
Припомню и дядю Филиппа Ермошина с двумя самокрутками во рту от постоянной забывчивости, и деда Варфоломея Волошина с пышной седой бородой. Сидит в очках с газетами на завалинке перед домом. Читает и читает. И курит самодельные махорочные папироски. А вечернее стадо давным-давно прошло… Ему велено было скотину встречать, а она мимо в рощу проскочила… И так каждый день.
…И деда Данилу Яковлева, переехавшего из Харбина («Все наши подались в Австралию, а мы чего-то сюда… так русские же, домой всё время хотелось»). И… споткнусь, потому что дальше забуду… А ведь сколько их было ещё. Иногда имя вспомню, а фамилию – ну никак. Или наоборот. И устыжаюсь от этого, сделав себе напоминание-зарубку – приехать в деревню, пройти в Родительский день по нашему кладбищенскому околку и поклониться им. Да не всем и поклонишься. Кто в этом околке остался, а кто и уехал…
А время сыплет и сыплет – то снежком, то листьями, то дождями. Из года в год… Из десятилетия в десятилетие… Вон сколько уже насыпало. Когда-то крепкие и несносимые мужики превратились тоже в стариков и то один, то другой, устав от жизни, как от военного многотрудного похода, сворачивают на Небесную дорогу, к своим отцам и дедам, кои давно уже там… Кладбищенская деревня теперь уже намного больше живой. А так хочется вспомнить всех. Но тогда в мой рассказ весь посёлок перекочует… Постепенно, когда-нибудь, дай бог, это и произойдёт. Только в другом месте, в других «горестных заметах»… Там появятся, наверно, и мои деды: дед Василий, расстрелянный где-то между Барабинском и Каинском в марте 1938 года, и дед Степан, трижды тяжело раненный, заканчивавший войну в похоронной команде и умерший дома от свирепых фронтовых болей…
Болит душа, когда стою в нашем кладбищенском околке… Болит о рано ушедших… А родная деревня всё сжимается и сжимается… Было десять улиц, потом семь, теперь неполных пять. И снова то снег летит, то листья, то дождь шумит… Шум времени.
Целую ночь напролёт
Он голоса приносит,
Здесь ушло в облака
Столько людских поколений.
Дождь над старой деревней.
Надо же, японский поэт Сётэцу так написал про мою деревню ещё в ХV веке. Откуда узнал?
Но не мог он знать о самом главном. О живительном и всепрощающем свете, который так щедро оставляют после себя, уходя, русские люди на русской земле, для коих доброта и милосердность – это и есть сама русская жизнь. Но всегда ли? Об этом я тоже расскажу…
Виктор Сайдаков