И было утро, и был вечер…

Раиса Гайдарова

Раиса Петровна Гайдарова родилась в семье военнослужащего в г. Ташкенте, где окончила школу и литературный факультет педагогического института. На всю жизнь избрала себе путь служения журналистике. Работала корреспондентом в газетах, на радио, на телевидении и в Республике Узбекистан, и в России (в Смоленске).
Автор книг «Судьба скульптора», «Художник – человек мира», «Поёт Ирина Нецина», «Неизбежное прими с достоинством», «Если б не было тебя».

– Ура! Генриэтта загуляла! С женихом умчалась к Чёрному морю!
– «Самое синее в мире Чёрное море моё!» – прорвался сквозь шум голосок Тани Васечкиной.
А поверх всего сотрясали атмосферу выкрики «агентов влияния»:
– Кто останется на второй урок – тот предатель! Пре-да-тель! ПРЕДАТЕЛЬ!
Ещё мгновение, и весь 7-й «Б», так и не охваченный средневековой историей, мгновенно растворился в пространстве пустынных в этот час городских улиц: рабочий люд уже схлынул к станкам и швабрам, обладатели портфелей только-только упаковывались в пальто и галоши. Слякоть на улицах – конец февраля. Зима последним ночным ленивым снежком как бы отчитывалась стыдливо перед южной природой.
Симочка поплелась в сторону дома. Сказать, чтобы она очень уж радовалась этой неожиданной свободе, – так нет. Не удалось поболтать с Танькой, она сбежала с урока первой – юрко и без следа, как ртутная изящная змейка. А как хотелось рассказать под её всяческие ахи и охи, что вчера, в воскресенье, она, Сима, сидела на первом ряду в нашем театре оперы и балета на «Лебедином озере». Красиво – не передать! И как вдруг полились слёзы, когда смотрела на танец «умирающего лебедя».
– Слёзы? Что ли, так бывает? – съехидничала бы змейка-Танька. – Чтоб не от обиды?
– А вот бывает! – выплеснула бы Сима.
Но где она сейчас, Танька… Нет, домой не хочется. Разбивая ботинком подёрнутые ледяной корочкой лужи, Сима прошла мимо калитки своего дома. С тихой радостью вдыхала воздух – сыроватый, хрустально отстоявшийся за ночь над заснеженными улочками. Они выглядели как-то уныло, безрадостно, окружая громаду театра, этого архитектурного шедевра академика Алексея Васильевича Щусева. «А ведь и правда: театр не кладбище, чтоб слёзы проливать», – продолжала Сима свой спор с непонятливой Танькой. Но почему-то, впервые придя в театр (да что тут было идти – только за угол завернуть и сто шагов отсчитать), она жутко оробела. Вот бы удивился её сосед Николай Николаевич, музыкант театра, давший контрамарку, чтобы она, единственная в семье, да и на всей балхане (террасе на втором этаже дома), увидела то, о чём и мечтать не смела. Восточная сказка!
– Молодец! Посетила храм искусства! – похвалила её учительница по русскому языку и литературе Анна Павловна.
И это перед всем классом на воспитательном часе!
– Итак, ребята, думаем, зачем люди идут в театр?! – театрально всплеснув изящной кистью, Анна Павловна вдохновенно вопрошала класс. – Идут за радостью общения с высоким миром красоты!
Она вообще много о чём, вот так восторгаясь, рассказывала…
– Проект театра был готов ещё до войны, а строить начали в 1943 году, представляете?! И это в те дни, когда шли самые ожесточённые сражения Великой Отечественной!
Класс затих.
– Всем миром возводили стены – от первого до последнего кирпича – сотни японских пленных. Собралось со всех концов республики целое созвездие лучших узбекских мастеров: усто (мастер) Камил Салимов, Ташпулат Арсланкулов и многие другие – из Самарканда, Хивы, Бухары. И даже Фёдор Никифоров, золотых дел мастер, украшавший некогда иконы в Новгороде и Владимире, потомок строителей Романовского дворца в центре Ташкента. В интерьере возводящегося театра именно он покрывал позолотой люстры. Поднялись облицованные мрамором колонны, пилоны, создавалась древняя ажурная резьба по ганчу, роспись стен с лёгкой расцветкой и позолотой, орнаменты на восточные мотивы, монументальная живопись в фойе кисти художника Чингиза Ахмарова. Царство красоты, изящества, восточного великолепия… Таким, ребята, предстаёт перед нами в реальности театр по проекту талантливого московского зодчего А. Щусева, задуманный им как мраморный ларец, наподобие сказочных дворцов, описанных в поэмах Алишером Навои, и похожий на дворцовый шедевр бухарского эмира.
А на каком, спросите, месте был задуман театр? – бросала в класс свою патетику любимая учительница. – А там, где в прошлом в царстве хаоса и, казалось бы, непобедимой дикости располагался с незапамятных средневековых времён Воскресенский базар, злачное чрево Ташкента. Кибитки, лавки-развалюхи, кабаки… «Пьян-базар», как называли его горожане. Здесь продавалось и покупалось всё, чем была богата нищенская окраина дореволюционной России – Туркестанский край.
«Камчатка» чем-то отторженно зашуршала. Однако Анна Павловна своё дело знала.
– Послушайте, какой интересный факт! Сюда, на «Пьян-базар», восхищаясь восточным колоритом и блеском неведомых товаров, в какой-то день 1910 года, будучи на гастролях, приехала за покупкой бухарского или персидского ковра знаменитая русская актриса Вера Комиссаржевская. Ходила между рядами, торговалась, наслаждаясь неповторимой экзотикой Азии… Но! К несчастью, заразилась здесь оспой и в страшных мучениях буквально в три дня скончалась.
И что вы думаете? – скорбные нотки в голосе Анны Павловны насторожили публику. – Её хоронила не только гастролирующая труппа русского театра, но и вся русская диаспора, и весь город, и, надо полагать, сам великий князь Николай Константинович Романов, внук Николая I.
– А что он в Туркестане забыл?
– Сюда его категорически и навсегда сослала императорская семья Романовых. За что, спрашиваете? За непозволительную и позорную для их чести и достоинства связь с американкой. Но это отдельная тема. Главное, что изгнанник оказался удачливым бизнесменом. Построенные на его средства заводы, оросительные каналы, посёлки, объекты культуры и ещё немало чего на счету у этого человека. Имя Н. К. Романова яркой страницей навсегда вписано в историю Туркестанского края и Ташкента. Будучи щедрым и умным меценатом, он без тени сомнений решил потратить более 300 тысяч золотых рублей, присланных ему на содержание из Санкт-Петербурга, на строительство здания русского театра в Ташкенте. А в самом центре города опальный романовский потомок построил (это было в конце XIX века) прекрасный дворец позднего модерна, стилизованный под охотничий замок. Он был настолько прекрасным, насколько и необычным: с диковинными башенками, с бронзовыми изваяниями царственной красоты оленей и охотничьих собак у входа, с парком, засаженным деревьями, привезёнными из разных стран. Естественно, что за забором собирались толпы неутомимых зевак.
Дальше шла информация для особо любознательных. О том, что это было одно из первых вторжений в азиатские пределы культуры совершенно нездешнего, европейского мира. И что на этом островке прекрасного появилось? Во дворце, с его уникальными интерьерами, разместилась собранная великим князем в его путешествиях по Европе богатая коллекция русского и западноевропейского искусства – живопись гениальных художников, скульптура, исполненная в мраморе…
– И это всё только для одного князя?! – возмутилась впечатлённая «камчатка».
– Нет, не думаю. Вряд ли он собирался сделать свой дворец местом посмертного поклонения, как, например, Тимур-завоеватель, который в расчёте на века строил Самарканд, город неповторимой восточной роскоши, и там – свою будущую усыпальницу Гур-Эмир. Кстати, так оно и получилось: на века.
А что же великий князь? В 1916 году добровольно (это было ещё до Октябрьской революции) и безвозмездно всё приобретённое и построенное подарил жителям Ташкента. Он прекрасно понимал цену всем этим сокровищам, этой красоте. Особенно здесь, на азиатской окраине, столь далёкой от России, где, например, ходовым городским транспортом были запряжённые ослами деревянные арбы. Он понимал, что культура, красота выводит на дорогу цивилизации.
Вы знаете, дорогие мои, – Анна Павловна как-то шумно вздохнула и после паузы негромко, без пафоса произнесла: – Нет, вы навсегда, на всю жизнь, должны запомнить – красота очень нужна человечеству. Да и каждому из нас. Она не позволяет… опуститься на четвереньки.
Класс на мгновение притих, но прозвеневший звонок взорвал тишину, и все бодро унеслись на свободу на вполне крепких ногах.
Думается, он, великий князь, лишённый по велению царствующей в России семьи династического и прочего своего будущего на просторах своей родины, задумывался о судьбах этого дикого края. Его современники писали о нём: «Н. К. Романов относился с большим интересом и сочувствием к историческим судьбам будущности среднеазиатских окраин». Сочувствовал и многое сумел сделать. Какой же оказалась эта «будущность»? В замке, им подаренном городу, несколько десятилетий подряд находился городской Дворец пионеров. Поколение за поколением и поныне пользуются благами цивилизации. Они завсегдатаи спектаклей в «романовском» театре, ныне Ташкентском государственном театре драмы. Восторженно любуются подаренными шедеврами изобразительного искусства в Ташкентском государственном музее искусств, засиживаются под зелёными лампами в прекрасном зале «публички».
А в этот вызволенный из потока времени день любознательная Симочка додумывала сказанное: «Если вокруг красота, как, например, в нашем театре, то на четвереньки, как те неандертальцы, точно не опустишься? Стыдно будет? Вот это новости…»
Однако мимо дома второй раз не пройдёшь… Побродив по безлюдным в этот ранний час улочкам, куда из коммунальных дворов доносились разнообразные запахи послевоенного сурового быта, Симочка оказалась перед родной обшарпанной калиткой. Сразу за калиткой без паузы рвалась вверх крутая, как подъём на Эверест, лестница в 22 деревянные ступени. Она взлетала к длинной террасе общего пользования. На неё выходили комнаты и комнатушки, выносились за неимением кухонь самодельные мангалы и убогий скарб. По утрам обитатели поднимались по крутой лестнице с вёдрами чистой воды. А затем и вниз – соответственно с чем… Удобств-то никаких. Этот «Ноев ковчег» нёсся в пространстве мироздания по своей сугубо коммунальной типичной траектории. Все до единого жильца были на виду, обсуждаемы и осуждаемы, хлёстко или сострадательно. Когда как…
Распахнув калитку, Сима чуть не наступила на ногу человека, сидящего на предпоследней ступеньке. С его одежды стекала расплескавшаяся из опрокинутого ведра моча.
– Ох… Вы?! Ник… Николай Николаевич?
Он не отвечал. Его выдающийся на узком лице нос существовал сам по себе, отторженно и вызывающе. По всему – человек никуда не торопился. Каменное лицо свидетельствовало – его здесь нет. Он в глубинах, в бездонной пропасти своего «я». Возможно, где-то у самого его горла желчно и расплёскивалась ирония, бдительно отслеживающая разнообразные житейские мерзости. Но никого – слышите? Никого! – это не касается.
А между тем к воротам на злачные запахи стала подтягиваться толпа.
«Ну и вот она, – шептал некто пострадавшему музыканту, – жаждаемая тобой публичность. Правда, без аплодисментов, зато с мерзким душком, с известностью аж на целую улицу. С ожидаемой матерной бранью из уст женщины, с которой ты, между прочим, живёшь, спишь, делишь время жизни. И как, ничего? Спокойненько, привычно? И ничто не наводит тебя на мысль, какую вертикаль жизни ты выстроил? С высоты «элитных» эмоций – Верди, Моцарт, Доницетти… – скатиться. И КУДА?! Голова – в раю, а ноги – где? Прости за скабрёзность – в дерьме?!»
Рядом в лужице мочи действительно монументально возлежало на боку помятое помойное ведро, источающее неприличные ароматы ночной вазы. Мокрыми и так же густо ароматизирующими были его домашние тапочки, брюки, шерстяная, крупной вязки кофта с могучего плеча жены Розы.
За калиткой, широко распахнутой на улицу, уже волновался народ.
– Что, милок, тошно? – сочувственно качала головой старушка в глухом платке. – Не убивайси, Господь тебя не оставит…
– Да он его по запаху где хочешь найдёт! – смеялись весёлые девахи, ожидающие продолжения спектакля. Мужики молча проходили мимо, понимая, до чего несладко сейчас «искупанному» собрату: «Надо же, и как угораздило?..»
Кто бы сомневался, в чём тут дело, но только не Сима. Она всё про всех знала. Каждый божий понедельник жилец крайней комнаты Николай Николаевич, музыкант из симфонического оркестра означенного театра, имея законный выходной, обязан был по приказанию жены заниматься домашними делами, пусть даже и не самыми «ароматными», хочет или не хочет. Так уж случилось – не донёс её сосед пахучую общесемейную «ценность» до «энного» места и, поскользнувшись, с самого верха, с первой, тронутой ночным морозцем ступени, проехал на пятой точке до самого низа.
Вот она, «ступенька Прозрения», истоптанная, дурно голосящая.
А действие катилось к кульминации. Наверху, как на почётном пьедестале, уже стояла пылающая гневом, с половой тряпкой в руках, супружница Роза, исторгая проклятия. Правильные черты её лица, вполне гармоничные в редчайшие её мыслительные минуты, были неузнаваемо искажены. За её спиной замер любопытствующий коммунальный люд.
– Нет, вы только посмотрите на него, люди добрые! Моцарт обоссанный! Ничего ему поручить нельзя! А ну, давай! Бери тряпку, убирай! Музыкант хренов!
Народец молчал, он ещё не знал, чью сторону принять – хамки Розы или этого незадачливого интеллигентика. После долгих минут позора собрат упомянутого Моцарта, не поднимая пахучего ведра, с лицом мумии, навечно отсутствующей в этом суетном мире, прошёл мимо оторопевшей Розы. И всего достойного сообщества. За ним тянулся мокрый след.
Дальше, как ожидалось, всё должно было идти по известному всем соседям сценарию: Роза в своём тесном закутке, отгороженном от соседей ржавыми, покрашенными жидкой извёсткой листами железа, проговаривала почти театрально свой дежурный монолог:
– Не руки, а крюки! Только ложку держать, чтоб в три горла жрать! Только свои палки – в барабан бить! Чайковский недоношенный!
Однако после бури – неизбежное примирение, бархат покаянных Розиных интонаций, блаженная тишина… Но не на этот раз.
Что же было этим утром? Семейная публичная драма? Нет, куда трагичнее. Катастрофа мужского самолюбия. Чести. Достоинства. Да чего угодно, до чего Розе было просто не додуматься. Что для неё значили роль и место, которое занимал он, музыкант в ритм-группе симфонического оркестра оперного театра, ударник с консерваторским образованием?! Рядом с ней, как она считала, пристроился до последней степени заморённый жизнью бездарный неудачник. Благо, что убеждённый трезвенник. Даже в праздники к рюмке не прикладывался. Подобрала она его, обретавшегося до того в каком-то занюханном общежитии (а другого жилья у него никогда и не было), когда пожелала обрести статус замужней дамы. Предоставила жильё, неголодное существование, какой-никакой уют. В те послевоенные суровые годы для местных жителей и сотен тысяч эвакуированных, ещё не успевших уехать в освобождённые от немцев и дотла разрушенные города, вопросы любви, семьи и брака решались куда проще. Был бы хлеб да хоть какая-нибудь крыша над головой… «Не родись счастливой, а родись с квартирой», – именно это и предложила Роза, официантка в заводской столовой, музыканту, солидному и культурному на вид мужчине, в числе других приехавшему с шефским концертом на её завод.
Культурный-то – да, культурный. Но больно уж измождённый. Только мясистый нос торчал на узком сером лице. После концерта, приглядевшись к интеллигенту, она подала ему борща в глубокой тарелке, двойную порцию котлет с картошкой. Домой шли вместе. Однако стать хозяином в доме – комнатке в двенадцать квадратных метров – он как-то не торопился. Был вялым, по наблюдению Розы, словно бы обескровленным. Если и оживлялся, то только перед уходом в театр на вечерний спектакль. И потом уже, поздним вечером, дома, сняв концертный костюм, ходил по комнате, тихо что-то напевал, был светлым и кротким. Тогда и удостаивался Розиной ласки: «Моцарт ты мой ненаглядный». Он смеялся, умиляясь этой нелепице, мягко и почти нежно читал стихи, всякий раз разные, но, как ей казалось, исключительно для неё сочинённые:

Как хороши, как свежи были розы
в моём саду,
как взор пленяли мой…
Как я просил осенние морозы
не трогать их холодною рукой…

Если бы это повторялось и повторялось! (Но ведь так редко! Всего-то раза три.) Тогда бы она простила ему любовь к театру, этому монстру. А как сказать иначе?! Ведь театр поглощал все его силы, ожидаемую ею любовь, нежность… Но – ничего! Как будто она, подкидыш с ташкентского вокзала, выросшая в детдоме, всю жизнь мечтавшая о крепком плече, о наконец-то обретённой семье, в таком не нуждалась, скажете?! Только однажды, будучи приглашённой в гости сердобольной воспитательницей детдома, увидела… накрытый белой скатертью к приходу мужа стол – на нём тарелки для ароматного – не надышишься! – борща, тёплое мужское касание плеча жены – как приветствие. Уют тёплого, обжитого дома… Плакала потом в подушку, не зная, кого винить в сиротстве, кому молиться… Ну а сейчас? Как и всегда, не было её, этой опоры, – ни родительской, ни мужской! И потому при каждом подходящем случае она костерила сожителя, вдохновлённая застоявшейся, свербящей душу обидой.
Он молча уходил от неё. Недалеко – на крышу первого этажа. Под ней, на первом этаже здания, которое вплотную было пристроено к балхане, служил под вывеской «…снаб» скучный люд, густо высыпавший в обед во двор, уныло покуривавший и с презрением поглядывавший снизу на шумных аборигенов второго этажа. Железная, почти плоская крыша подпирала внешнюю стену Розиной, последней на балхане, комнаты и была практически на уровне пола. Сам бог велел прорубить из закутка, огороженного ржавыми листами, выход в такой неожиданный, как оказалось, доступный мир. Хотя у вышедшего поначалу кружилась голова. Но не у Николая Николаевича. На несколько покатой крыше на матрасике устраивался спать. С конца апреля по самый октябрь встречал потрясающие рассветы. С недалёких предгорий его приветствовал ни с чем не сравнимый по красоте, заснеженный, пылающий красками восхода пик Чимгана. С востока, совсем близко, метрах в четырёхстах, поднималась над сонными улицами, ещё сладко досматривающими сказки призрачного «Пьян-базара», крыша родного театра.
Но ночью… Звёзды, ох уж эти звёзды! Мешая заснуть, подмигивали ему, водили хороводы, затем нехотя уплывали в чужие небеса. Их было только двое: он и южная ночь, которая уютно, по-домашнему укрывала его бархатом грёз, порой таких фантастических! Небеса звучали едва уловимо, из самых глубин таинственных миров, музыкой, не менее гениально мелодичной, чем та, что с родной театральной сцены. Но вскоре понял: если долго-долго всматриваться в ночную бездну, она начинает хищно хороводить и кружить, вытаскивать из памяти то, что давно присыпано пеплом времени.
Вспоминалось. Замученный шальными ветрами Самарканд ранней весны 1941 года. Коля, молодой, стройный, стремительный студент Ташкентской консерватории, с беззаботностью туриста приближается к развалинам знаменитого Гур-Эмира. Бездонно над ним южное небо. Слепит солнечными бликами бесподобная глазурь ребристого купола усыпальницы.
– Любуетесь?
Это он сидящей на скамье девушке, склонившейся над планшетом с белым листом. Что-то уже начертано ею карандашом, от старания это милое создание покусывает губы, переживая мгновения открывшейся ей вечной красоты…
– Угадали – восхищаюсь! – с милым вызовом отвечает она присевшему рядом незнакомцу. – Это же шедевр восточного зодчества, тимуровский ренессанс!
– Но позвольте заметить: ренессанс – это когда человечество возрождает красоту. Кстати, на фундаменте доброты и высоких идеалов. А что Тимур-завоеватель? Покоившийся здесь почему-то в почёте уже не один век. А ведь миллионы жителей разных стран порушил. Замучил в своих походах и набегах. Что не случайно стало сюжетом картины Верещагина – на земле пустыни сложена пирамида из черепов тимуровских жертв… Вспомнили? Кстати, не Тамерлан создавал эту красоту, а взятые в плен мастера, талантливые ремесленники… Их всех по завершении строительства уничтожили. По приказу Тимура.
– Да! Но мы не можем судить великого завоевателя средневековья мерками нашего времени…
Бесшабашный порыв весеннего ветра вдруг по-хулигански взвил вверх костёр её светлых рыжеватых волос, сорвал с планшета лист с рисунком и понёс, понёс… в пещеру узких улочек, мимо домишек, глиняных дувалов, редких прохожих. Коля – опять-таки лёгкий и стремительный – догнал, схватил «шедевр» на лету. Преподнёс рыжеватому ангелу как подарок.
– Ох, спасибо… Я – Елена…
– Елена Прекрасная. Из сказки. А я – буднично. Просто Коля.
Познакомились. Она – молодой искусствовед Эрмитажа, из Ленинграда. «Отстала» на два туристических дня от экспедиции археологов, проводивших раскопки на территории Гур-Эмира. Насыщалась экзотикой древнего Востока.
– Чтобы будущие экскурсии и рассказы для посетителей музея были, – ангел запнулся, – наполнены подлинным знанием и звучали… «вдохновенно». Только так можно и нужно служить красоте, сокровищам Эрмитажа. Для этого и жизни не жалко!
Не жалко? Коля понял – «свой человек». До Ташкента ехали автобусом по обводной грунтовой дороге, на главном шоссе шли дорожные работы. Разливанное море весенних тюльпанов плескалось по обе стороны дороги, предгорья дарили голубую нежность. Счастье, оно и есть счастье – на принцессу из сказки Коля не мог насмотреться-налюбоваться. Однако понятно – долго на «перекрёстке судеб» не простоишь. Время разорвало это сказочное единение двух сердец вульгарным гудком паровоза над уплывающим ташкентским вокзалом. Поезд увозил ангела в Москву, затем в Ленинград. Оказалось – отбывал в вечность.
Поначалу они обменивались длинными нежными письмами. Лена звала его «мой Колечка». Потом повторяла его имя уже с другим ударением – на «е», «моё Колечко». Милый девичий намёк… С началом войны письма из Ленинграда стали приходить реже, были короткими. «Пережили бомбёжку… Страшно…», «Дежурила на крыше… Сбрасывали зажигалки», «Рыли окопы. Ты бы видел мои мозоли!..». «Нет, и не убеждай, в эвакуацию не поеду, Эрмитаж не брошу», «Не беспокойся, милый, научным сотрудникам оборудовали рабочие места в подвалах Эрмитажа, в бомбоубежищах… Я как все, не пропаду». «Сдали Лугу…»
А дальше – тишина. Через несколько уже мирных лет Николай Николаевич прочёл в отчётах, в открытых публикациях, что после снятия блокады города из подвалов Эрмитажа вынесли 46 трупов сотрудников… Ни голод, ни холод не заставили их покинуть Ленинград. На Пискарёвском кладбище их и похоронили.
Вспоминая, Николай Николаевич не вытирал слёз. Сдерживал рыдания, подавлял гнев. Кому-то непонятному в тёмное враждебное небо бросал невыносимую боль сердца: за что судьба отняла у него единственную любовь? Чем оправдана эта невыносимая утрата? Его рыжеволосый ангел так преданно служил красоте. Она, красота, не поставила любимую на четвереньки. Она просто забрала эту маленькую жизнь. Но разве это она?.. Это же немцы задумывали глобально: уничтожить миллионы жизней, сровнять с землёй изумительно прекрасный город. Им не нужно было его великолепие, предназначенное для вечности. Тёмные силы с красотой не в ладу…
Приходило утро. «Окно в небо» закрывалось. И всё начиналось сначала. Будни кружили, вертели обывателями как хотели. Порой своей бессмысленностью, как считал Николай Николаевич, цинично опрокидывали вероятность иных миров, иного способа существования души. А её, свою душу, Николай Николаевич оберегал от Розиной бытовой агрессии. Пуще, чем руки для ударных палочек, кастаньет, литавр… Чем добавлял презрения и градуса жарким монологам женщины. Но разве он один в округе терпел хамство «за пайку и нары», простите, «за хлеб и крышу»?..
Однако будем справедливы: каждый день мужчина подпитывался «горяченьким супчиком», необходимым при его язве желудка, из-за которой его не брали в армию. Обед Роза считала обязательным – ведь семья, муж… Получал он и чистейшую белую рубашку к концертному костюму (который на плечиках, накрытый белой простынёй, как икона, висел в почётном переднем углу), а также вычищенные до блеска туфли, свежие носки. Особая нежнейшая забота предназначалась чёрному концертному бантику. Был ли он благодарен? Кто знает. Зато в лучшие минуты напевал ей, тихой и кроткой, красивые мелодии, уговаривал Розу посетить театр, увидеть сказочную красоту его фойе, зрительного зала, посмотреть спектакль.
И однажды, согласившись, она посетила этот храм искусства, попав по случаю на оперу Бизе «Кармен». Наглядевшись на восточную сладкую роскошь фойе, на бархат и позолоту зрительного зала, но не оценив гений Бизе, изрекла: «Глазам было больно, столько всего…» А потом почти злобно, со слезами, выкрикнула: «В гробу я видела твой театр, построенный на костях!»
Но почему «на костях»? Это знала, наверное, только сама Роза. Детдомовская, без роду, без племени, тростинка на ветру, что она видела? Что пережила? Что с великой горечью каменно уложилось в её душу? А то, что когда жрать нечего, тут не до театров и всяческих красот. Хоть и прошло после войны несколько лет, но как забыть военную голодуху, когда затируха из муки с отрубями считалась за праздник? Или ужас от потери карточек, когда, прощаясь с жизнью, рвёшь на себе волосы?
Когда вовсю шла война, был 1943-й, Роза снимала угол на дальней окраине Ташкента и часто приходила в гости сюда, в центр города, в этот «Ноев ковчег», к Марусе, своей приятельнице. Обе работали уборщицами в самых грязных заводских цехах. Маруся как раз и жила до Розы в этой комнатушке, да не одна, а с дочкой, мамой, сестрой. Жили как все – впроголодь. Работала одна Маруся, сестру с её инвалидностью никуда не брали. Если что и могла сэкономить Роза – горбушку хлеба или по осени с огородика картошки, морковки – несла к ним. Да разве наносишься? Жизнь-то какая… А она угасала, старенькая Марусина мама, Корниловна, тихая, ни на что не жаловавшаяся и ничего не просившая, кроме соли под язык, когда совсем нечего было есть. Кровоточили её дёсны, опухали ноги – алиментарная дистрофия. С наступлением тёплых дней её кровать вынесли на террасу, под окно соседям – больше было некуда.
Смерть сюда особенно не торопилась: у неё в городе был непроходящий аврал. А у прочего люда много хлопот с выживанием. Так что вялотекущее угасание Корниловны не воспринималось в мрачных красках классической трагедии. Но только не Розой, не познавшей материнского тепла. Сидя у кровати Корниловны, проговаривала ей самые нежные, самые ласковые слова, на которые её сиротская душа оказывалась способной, нежно гладила старческие безвольные руки. Ей казалось, что время от времени будто гаснет свет в чёрных провалах старческих глаз, унося её, Розин, живой облик куда-то в неизведанную потусторонность. И жарко просила: «Не уходи, не уходи, Корниловна…» А сама уходила в слезах. Шла мимо площадки начавшего строиться оперного театра, на которой громоздились горы золотисто-розовых кирпичей, сделанных по особой технологии, блоки светлого и чёрного мрамора и ещё много чего неизвестного названия. Работа кипела. Но Роза всегда ждала время перерыва, когда строителям, пленным японцам, привезут обед в солдатских зелёных термосах. Подглядывала в щель забора: «Смотри-ка, и первое им, и второе… А едят-то, вовсе не набрасываясь на еду (не голодуха, значит), спокойно переговариваются на непонятном языке, смеются…» Начинало сосать под ложечкой от густых вкусных запахов, а в душе закипала злость: «Да кому он нужен, этот театр, на который такие деньжищи тратят?! Если Корниловна в какой-то сотне метров отсюда с голоду умирает?! Разве это справедливо?! Суки! Там, наверху…»
М-да… И это Роза, с её-то «могучим» интеллектом, задумывался Николай Николаевич, как могла понять, что от красоты, если она «на костях», – другие слёзы? Не восторга, а… гнева? И это на все времена? Даже любуясь шедевром восточной архитектуры Самаркандом, не уйдёшь от мысли: скольких жизней он стоил? Ну ладно – Средневековье… Дикие времена… сумерки цивилизации… Но вот Германия XX века… Генрих Гесс, комендант и главный палач Освенцима, после «работы» садился играть на скрипке гениальные шедевры Баха, Паганини для релаксации и наслаждения. В то время как печи крематория ни на час не переставали работать, унося с дымом жизни миллионов мужчин, женщин, стариков, детей. Уже в следующем веке, во время посещения Освенцима, потрясённый Папа Римский Франциск прошепчет: «Где ты был в это время, Господи?..»
Ах, Роза, Роза… Ты сама себя не понимаешь. Через непобедимую детдомовскую брань с колоритными оттенками хамства, через слёзы злости и сострадания идёшь к своей и только своей истине…
Но только ли своей?

Николай Николаевич в тот вечер, когда жена ушла в ночную смену, без всякой объяснительной записки ушёл из дома вместе с концертным костюмом, неся его на вешалке. Он был прикрыт от пыли чистым белым лоскутом, заботливо выстиранным Розой. Она же в ранний утренний час сразу побежала в театр, где вахтёр сообщил: «Да, ночевал на стуле в служебном вахтовом помещении. Написал директору заявление об увольнении по собственному желанию и ушёл. В неизвестном направлении».
Ушёл и не вернулся.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.