КИСЕТ
Александр АЛЕКСАНДРОВ
Так уж в природе устроено: не успеет зимою взойти солнце, как день начинает клониться к вечеру. Работы по обмолоту ржаных снопов, что были загодя, ещё летом, завезены на гумно, закончились. Отложив в сторону цепы ,, бабы суетливо стали собираться домой. До наступления темноты надо ещё успеть управиться с домашними делами. Перед уходом каждая, чтобы не заметил весовщик, торопливо подходила к намолоченному ворошку и, бросив в карманы своих фуфаек по две-три горсти зерна, спешно покидала рабочее место. Но весовщик Василий лишь делал вид, что ничего не замечает. Он понимал: если сегодня бабам запретить взять горсть зерна, которое они по праву заработали, то у многих завтра не будет сил выйти на работу. Как бывалый человек, весовщик не мог не знать про существующие суровые законы. За каждый украденный колосок без суда и следствия сажали как врага народа, а тут пахло не колоском – на его глазах осуществлялось организованное коллективное хищение. Но, видимо, не испугать русского человека никакими карающими мерами, если эти законы бесчеловечны.
Проводив женщин и оставшись один в ожидании подводы, дед Василий подошёл к весам-безменам, где на одном конце висела огромная металлическая бочка, а на другом – стояли заржавевшие гири, и, чтобы немного согреться, взяв одну из них, решил поразмяться. Подбросив пару раз увесистый кусок металла, он улыбнулся в прокуренные седые усы. Кому была адресована улыбка, осталось тайной. Возможно, он увидел в себе человека, который осмелился хотя бы в малом защитить измученных тяжким трудом женщин, а может, бросил вызов невидимым врагам, отнимающим у людей последний кусок хлеба, обрекая их семьи на полуголодное существование. Находясь в «хлебном сарае» в ожидании подводы, он, наверное, думал о несуразности существующего жизненного устройства, с которым человеку ежедневно приходится сталкиваться.
Прошло немало времени, когда наконец послышался скрип снега под полозьями приближающих саней, и в образовавшемся проёме ворот показалось улыбающееся лицо Мишки.
– Ты чего же, ядрёна корень, так долго не приезжал? – набросился на подростка весовщик. – Я уже все детали поотморозил, пока тебя здесь дожидался!
Но высказанные в адрес Мишки упрёки были беззлобны. Более того, Василию нравился этот работящий, не по годам смышлёный парнишка, которому едва исполнилось четырнадцать лет, но, несмотря на свою молодость, работал он наравне со взрослыми. Не обращая внимания на ворчание старика, Мишка лихо сдвинул на затылок шапку, небрежно сплюнул через левое плечо и, растирая свои ещё детские ладони, спросил:
– Дедушка Вась, закурить не найдётся?
– Найдётся, как не найдётся.
Не спеша весовщик извлёк из кармана своего старенького полушубка кисет, на котором виднелась белая холщовая заплатка, похоже, вырезанная из старой, уже изношенной исподней рубашки, взял в руки пожелтевшую газету и, оторвав от неё пару лоскутков, один из них подал Мишке.
Скрутив объёмистые козьи ножки и добыв при помощи кресала огонь, мужики закурили. То ли от пахучего табачного дыма, то ли от молодого задора Мишки у деда Василия окончательно растаяла всякая обида. После второй затяжки, явно подражая взрослым, парнишка снова сплюнул через плечо и, посмотрев на весовщика, сказал:
– И че, дедушка Вась, ты морозился, не понимаю! Оставил бы одну бабёнку для сугрева. Аль старухи своей испугался?!
Жадно затянувшись и выпустив клубок дыма, весовщик недовольно проворчал:
– Хорошо тебе языком‑то балаболить, он без костей! Вот ты постой на морозе целый день, а я посмотрю: потянет тебя к бабе аль нет. Этот инструмент, Мишка, особливых условий требует. Вот, например, в бане – там баба сама к тебе льнёт, и если уже она захотела, здесь главное не оплошать, тут уж только вперёд, как в штыковую атаку! Говоря военным языком, шаг вправо, шаг влево могёт много наделать неприятностей. Оно ведь как: если бабу плохо ублажишь, тебя же, будь она неладна, и обвинит. Придёшь после бани домой, хрен стопку на стол поставит! Проси не проси – бесполезно, а без стопки, сам понимаешь, какая баня! Ну а если всё обойдётся путём, тогда, скажу я тебе, жаловаться грех – на столе после жаркой бани будет тебе и выпивка, и закуска, это уж точно, проверено на практике! Так что в этом сугубо обоюдном деле тоже соображать надо, когда баба хочет, а когда нет, а ты заладил о сугреве! Даже сучка, если время не пришло, не подпустит к себе кобеля, а бабы – народ особливый! Нам, мужикам, следовало бы их всячески оберегать, а они, проводив суженых на фронт, с раннего утра и до позднего вечера за горсть ржи на работе мантулят . Ты ещё молодой и многого не понимаешь! Им бы хлебушка досыта поесть да своих детишек накормить, вот тогда, может быть, они и о любовной усладе подумают. Мужик бабу должен чувствовать и ценить в ней не только свежесть плоти, но и горячую любовь, проявлять к ней всяческое уважение, а ты вздумал здесь мозги мне туманить! Если хочешь знать, в этом деле иногда и «штыковая атака» не всегда приводит к успеху! Иной раз невредно и смекалку проявить или воспользоваться обходным манёвром. Спешка, она баба ненадёжная – могёт мужика так опозорить, что поневоле запоёшь: «Прощай, любовь, настала скука!» Почему я тебе всё это говорю? Потому, чтобы ты, Мишка, знал наперёд, что такому делу ни одна икадемия не научит, самому соображать надобно! – И для убедительности дед Василий покрутил пальцем у виска. – Попомни моё слово: когда надумаешь жениться, мои учения ох как тебе пригодятся!
Посмотрев, с каким вниманием его слушает подросток, он продолжил:
– Помню, в молодости была у меня одна зазноба – красивая, зря красивая! Правда, давно это было – ещё в германскую. С той поры времени минуло много, единственная память о ней – вот этот кисет.
Когда уезжал, на прощание подарила, теперь вот до сей поры как ириквию храню при себе. Сначала старуха моя, Прасковья, в молодости постоянно меня пытала: скажи да скажи, кто подарил кисет? Однажды не вытерпел и говорю: «На войне не дарят, а награждают за храбрость, сам генерал лично свой отдал!»
Смотрю, а жена опять за своё: «Это за какие такие позиции, хотела бы я знать, выдали тебе эту штуковину?! Нет, Васька, чувствует моё бабское сердце – тут что‑то не так! Ну сам посуди, неужто там, на войне, для тебя какой‑нибудь завалящей медальки не нашлось? А то кисет, подумаешь, невидаль какая! Его на грудь не повесишь, да и стоило ли из-за какой‑то никчёмной вещички жизнью рисковать?! Вона у хуторского Прохора вся грудь усеяна медалями, и штаны галифе с красными по бокам полосками, ничего, что на седалищном месте изрядно поизносились, а солдатскую память по сей день блюдёт. В престольные праздники всегда при полном параде, на глазах у всей деревни, а ему, видишь ли, кисет!.. Это что же за такая армия, где для мово деда медальки не нашлось!»
Нет, думаю, пока своей половине не приведу веский аргумент, она ни за что от меня не отстанет, до самой могилы будет мучить. Видимо, женское сердце действительно чует что‑то неладное. И когда в очередной раз она завела об этом разговор, тут уж я не вытерпел и говорю: «Не пытай, Прасковья, всё равно не скажу, так как это военная тайна. В присутствии высшего военного командования, перед целым взводом присягу давал, а для окончательного её раскрытия время ещё не наступило. Вы, бабы, народ болтливый, и если я чичас всё как на духу тебе расскажу, завтра уже будет знать вся деревня, а там, глядишь, обязательно кто‑нибудь в сельсовет заявит, а сельсовет – в район, район – в область, а там уж и до Кремля рукой подать! Чуешь, к чему я клоню? В этом деле, Прасковья, срока давности нет, зараз без суда и следствия к стенке поставят, потом будешь вспоминать, как твоего Ваську звали! Всю оставшуюся жизнь вдовушкой куковать будешь: локоть‑то близко, а кусать его будет уже поздно. К тому же за предательство и сама сраму не оберёшься, не забывай, ты, как никак, мне жена, а стало быть, раскрыть тайну – это самая настоящая измена Родине! Мужики нынче, сама знаешь, на дороге не валяются, а в деревне они особливо в цене, чтобы ими необдуманно разбрасываться!»
Выслушала меня жена и говорит: «Да бог с тобой, Васильюшка, да что ты мелешь?! Типун тебе на язык!»
После этого разговора вижу, испугалась моя старуха не на шутку и как‑то однажды вечером, примерно дня через два, спрашивает: «Вась, а Вась, когда же можно будет раскрыть твою, ну эту… самую… тайну?» – «Возможно и никогда, – отвечаю ей, всё будет зависеть от международной обстановки в мире».
Жена ещё пуще испугалась, прильнула к моему плечу и со слезами на глазах запричитала: «Сердешный ты мой, с какой же тяжёлой ношей приходится тебе жить на этом белом свете! Не приведи Господь кому‑либо такое испытание, лихому татарину не пожелаешь такой участи». – «Да, скрывать не буду: ходить всю жизнь с такой ношей, Прасковья, тяжко, но, скажу тебе, и почётно! Стало быть, во мне ещё есть надобность. Выходит, что я до сей поры солдат, который сражается на невидимом фронте, защищая грудью не только свою деревню, но и страну в целом. А медальки, о которых ты так печёшься, – это всё наживное, если тайна не раскроется, могут мне посмертно и героя присвоить! Таких людей в мире, как я, раз-два и обчёлся, а ты, вместо того чтобы поддержать меня моралью, пристаёшь с глупыми вопросами. Ну и чего ты добилась? Тайна, которая долгие годы была только во мне, считай, уже наполовину раскрыта, и теперь жизнь моя держится на волоске, словом, полностью в твоих руках! Если ненароком, не дай бог, кому‑нибудь проболтаешься, тут уж может попахивать групповой – это в худшем случае, а в лучшем, наверняка прокричишь: “Прощай, Вася!”».
Тут моя Прасковья, охая и ахая, молча пошла в чулан и принесла оттуда запотевшую бутылку кумышки .Нежно обтерев её со всех сторон фартуком, поставила на стол и тихо проворковала: «Ты, Вась, оказывается, у меня герой, а я, дурёха, вздумала тебя ревновать к энтому кисету. Вот те, Вась, клянусь перед Богом – теперича вместе с тобой буду хранить военную тайну, вдвоём‑то оно, что ни говори, все полегше».
С тех пор успокоилась моя старуха, давно уже забыла про кисет, а мне напоминает он о давно ушедшей молодости…
За разговорами не заметили, что давно уже наступили сумерки. Огромное колесо раскалённого докрасна зимнего солнца, опираясь своими краями о земную твердь, постепенно скатывалось по ту сторону горизонта, унося с собой остаток дневного света. Когда дед закончил свой рассказ, во внутреннем пространстве «хлебного сарая» повисла непривычная звенящая тишина. Лошадь, слегка позвякивая удилами, решила напомнить о себе, просунув голову в приоткрытые ворота, а может, решила глянуть, что делается там, внутри.
Но Мишка совсем забыл, зачем сюда приехал. Прилипшая к нижней губе папироска, как ненужная соска у спящего ребёнка, давно потухла. В эту минуту для него не было на всем белом свете мудрее и авторитетнее стоящего рядом с ним человека. Он не смог бы объяснить почему, но ему вдруг захотелось снова взглянуть на кисет. Возможно, вместо холщовой заплатки по велению какого‑нибудь волшебства парнишка надеялся увидеть фотокарточку той далёкой невесты, которую почему‑то дедушка Вася пренебрежительно обозвал зазнобой.
Мишку удивило и то, что память о женщине, которую, возможно, он любит до сих пор, хранит не кто‑нибудь, а человек из его деревни, – это вызывало у юноши чувство какой‑то особой гордости. Тайна, которую сейчас поведал ему дед Василий, была не только приятным событием уходящего дня, но и возлагала на него некоторую ответственность мужской солидарности.
«Значит, пользуюсь доверием», – думал Мишка, и своей откровенностью пожилой человек как бы подчёркивал к нему особое уважение, заранее зная, что тайна состоявшегося разговора останется между ними.
В своём юношеском воображении Мишка представлял кисет не просто как некий предмет, а как далёкое послание от любящего женского сердца, дошедшее из неведомой ему страны в его маленькую, никому не известную деревню Каськи, затерявшуюся среди бесконечных снегов на просторах Татарстана.
На дворе было уже темно, когда подвода с зерном отъехала от «хлебного сарая». Амбары находились в получасе езды, на пустыре за хутором.
Дорога была перемётная, и, сидя на передке, Мишка то и дело покрикивал на обессилевшую лошадь, еле тащившую тяжёлые сани. Дедушка, подняв воротник своего старенького полушубка и подогнув под себя ноги, устроился на пологе за спиной извозчика. Ехали молча. Каждый был занят своими мыслями. Через некоторое время Мишка, нарушив молчание, спросил:
– Дедушка Вась, а как она сейчас живёт, не знаешь?
– Кто?
– Ну, эта… зазноба, которая тебе кисет подарила.
Но Василий то ли вздремнул, а может, просто не хотел отвечать, делая вид, что не расслышал, но через минуту-другую сам обратился к Мишке:
– Ты чё ж, ядрёна корень, сегодня так припозднился?
– Дедушка Вась, ты же знаешь Алёшку-конюха! Ни в какую, мать его за ногу, не хотел давать вот эту – Пегую. Запрягай, грит, быка – и баста! На быке, сам понимаешь, я бы до утра к тебе не прикопытил. Еле-еле его уговорил! Хотя конюх, может, и прав. Пегая целый день с поля на скотный двор солому возила, Звёздочка – жерёбая, а племенного жеребца никто бы мне не дал. Вот и получается такой расклад: лошадей не хватает, а дела не ждут! Думаешь, я забыл, что ты на сквозняке в пустующем сарае мёрзнешь? Чай, не маленький, с понятием, – оправдывался Мишка, то и дело покрикивая на лошадь.
– Оно верно, – неопределённо произнёс дед, от ветра укутываясь полушубком, и было непонятно: то ли он оправдывает конюха, то ли защищает жерёбую кобылу, а может, всех сразу от этой непутёвой, тяжёлой жизни, которой не видно ни конца и ни края. Лошадь словно прислушивалась к разговору двух мужиков, преодолевая снежные заносы, из последних сил продолжала тащить сани.
– Ну, пошла-а-а, чего плетёшься, как неживая! – прикрикнул на Пегую извозчик и легонько вожжами ударил её по тощему крупу.
Снова пытаясь как‑то возобновить разговор, Мишка произнёс:
– Надо бы завтра в лес за дровами съездить, если, конечно, бригадир лошадь даст. Дома совсем дров нет, печку топить нечем, а зима в самом разгаре.
Разговора не получилось, и только уже при въезде в деревню дедушка Вася попросил Мишку остановить лошадь.
– Пр-р-ру-у, милая!
Стоило чуть натянуть вожжи, и лошадь, обрадовавшись минутному отдыху, остановилась как вкопанная. Пожимая весовщику руку, Мишка на прощание сказал:
– Вот, дедушка Вась, считай, ты уже дома, а я сейчас мигом ссыплю в амбар зерно – и на конный двор!
Ничего не ответив, весовщик осторожно слез с саней и, чуть покачиваясь от усталости, посеменил по узкой, вытоптанной за день снежной тропинке к своему дому.
Мишка тронулся не сразу. Подросток смотрел вслед старику, на его согбённую фигуру, и ему до боли в сердце стало жаль этого человека и в то же время стыдно за свою давешнюю глупую шутку насчёт «сугрева».
Постояв ещё немного, парнишка слегка дёрнул вожжи, и Пегая, словно почуяв окончание рабочего дня, побежала по направлению к колхозным амбарам.