Костёр – Лирова корона
Алексей ФУНТ
Алексей Валерьевич Фунт родился в 1991 году, живёт в селе Шляхово Корочанского района Белгородской области.
Горсть земли под костром спеклась – и корона, власть, трон такие же, как эта горсть земли спёкшаяся. Возьми и размочи в воде – растворится и останется в иле. Или возьми в ладонь, раскроши и навстречу ветру подставь – сдует и развеет по ветру всю эту пыль. Костёр горел – Лирова корона он. Такая же, как потерянная и мимолётная власть, Лиром упущенная. Доверившийся дочерям, отказался он от короны и потерял всё, а затем и сам отошёл.
Призрачный металл наполняет короны своей коварной изменчивостью. Было всё, и в одно мгновенье ветер развеет всё. И все короны этим комьям земли подобны, если черны не внешне – так изнутри. И пыль вылетает из рук, подобранная ветром. Лишь смирение стали подобно – не рассыплется, как эта горсть земли.
Сижу у этого костра и вместе с миром погружён в ненастье, осенняя природа темна. Вдали от городов. За спиной тут никто не идёт по пятам. Не слышно погони и преследующей душу неизвестности.
Руки замазал сажей с обгоревших палок. Над головой старая верба скрипит. Темнеет, сумерки поглотили грунтовые дороги в поле, выше склонов балки. Рядом катит свои воды река.
Плачет где-то нахохленная сова. В тягучем вечернем воздухе с полями и лесами сливается стон птиц, и чует сердце в этом крае присутствие тернового венца.
Где-то рыщет птица в поисках озёрной мошкары. А малинник заглох. Покинутый стоит, ползёт дождевая слеза по красным крапинкам. Пройду сквозь него, собрав капли дождя, замочу плащ. Оборвёт скоро ветер все листья.
Боярка пропащая, в сумерках грунтовой глухой дороги осталась случайных прохожих встречать. Но здесь глухо. Лишь лось перебежит через поле. Стог обнюхает. Стоит он там, на высокой меже, на хребте вблизи Млечного Пути. Пахучее сено и осенняя прель под ним. Пахучая печаль в них.
Большая Медведица учует этот запах, над моей головой она. Но ненастье гонит тучи. Потеряется она, собьётся с пути этой ночью.
Лось почует человека и не выйдет из зарослей, зрачком вопьётся в мироздание, к лапам Большой Медведицы мольбы пошлёт. Храм мироздания во всём здесь, незримая епитрахиль на стога брызгает изморосью. Радуют сердце эти стога. Не исхожены эти места. А огней города не видать здесь. Суета сует в огнях города, она где-то там, за холмами. А здесь скоро дохнёт брагой увядания осенний куст, будто сзывая к длинному столу из серого дуба, лишь материально истлевшего, ибо из былинных времён пиры князья справляли за ним. Но незримо он цел. Всех пропащих сзывает.
Пропащие души свои сзывает Приснодева Русь, в осенней гуще тающая в уплывающем крике диких гусей.
Примет финальной осенней стези за стогом грядёт рой, синих ветров и стонов конского щавеля в полях на ветру. Может, он своим ржавым ухом слышит ржанье половецких коней?..
Тянусь к костру. Он стал ярче в сгустившейся темноте. Река безмолвна. Когда-то летом в юные годы я с другом шёл пешком вдоль берегов речки Разумной. Мы имели цель: пройти от истоков до места её впадения в Северский Донец.
Стояла жара. Струился от жары воздух. Пыль под ногами на просёлочной дороге, по которой мы начали свой путь, как лунный грунт. Помню, обуты мы в какие-то лёгкие шлёпанцы. Горячую пыль чувствовали пальцами ног.
На просёлочную дорогу мы вышли после того, как поговорили с одним из наших односельчан, пожилым мужчиной, которого теперь уже давно нет на белом свете. Он рассказал про то, какая сейчас в реке крупная рыба попадает в сети.
Мы вышли наконец-то на просёлочную дорогу. Село было позади. Цивилизация также осталась позади – почти, пока ещё видна окраина села с её ясенями.
С двух сторон грунтовки – поля. Слева рос ячмень. А справа – кукуруза. Через полкилометра слева начиналась лесистая балка. Её название связано с быком. Может, в глубине того рва когда-то прозвучал рёв последнего первобытного быка – тура, загнанного туда и пронзённого копьями во времена Всеслава. А может, рёв совсем другого быка звучал там. Но бычий рёв и ныне ощущается, он над сёдлами склонов, в верблюжьих горбах, на дне, в водах ручья.
Балка скрыта от глаз огромными тополями и акациями. Мы шли мимо, дорога спускалась вниз, в долину реки.
Слева и справа появились небольшие дачные домики из белого кирпича. Дачный массив безлюден. Бросались в глаза кусты шиповника и облепихи. А небо однородного голубого цвета, ни одного облачка. Какая-то белая жара, яркий свет этой жары и небо глубокое, безмятежное. Казалось, что вечность застыла, ветер куда-то пропал, везде царил покой.
Окна некоторых домов прикрыты изнутри занавесками цвета бирюзового моря. У пруда, к которому мы вышли, такой же цвет. Стояла тишь в камышах. На воде никакой ряби. Мы подошли к пруду. С собой несли удочки, но рыбу ловить не стали. Я зашёл в воду по пояс. Вода почти как кипяток, и какая-то дрёма в рогозе, а вечность парила в воздухе и проходила сквозь камыш.
Затем мы пошли вдоль пруда. Внезапно дорогу переполз длинный уж. Он спешил к воде.
Уж был единственной змеёй, которую мы встретили на своём пути. На плотину не стали сворачивать, пруд там заканчивался, и начиналась река, река в своём исконном русле. На илистом дне огромные залежи ракушек, беззубок. А посередине реки, прямо под старой ракитой, омут. Яма та очень глубокая, даже длинным шестом не получится достать до её дна.
В таком месте мог обитать когда-нибудь и большой сом, чёртов конь, речной чёртов конь, каким он казался в воображении крестьян далёких эпох.
Вместо того чтобы идти по плотине, мы пошли по грунтовой дороге, по которой редко кто проезжал. Эта дорога шла вдоль поймы справа. Мы добрались до огромной ракиты, которой лет двести. Рядом с ней я когда-то находил медную монетку времён Николая Первого.
За этой ракитой дорога и река немного поворачивали, и начиналась глухая местность, сзади уже не было видно дачных домиков, а спереди везде степное разнотравье, слева пойменная растительность: лозняк, ракиты, осока, камыш. Через те заросли тяжело пробиться к реке. Заросли густые, чащоба и ещё жижа под ногами. А после той ракиты пойменный лес представлял собой болото, заросшее и непролазное.
А высокие обрывы справа могли когда-то в древности быть обжитыми. И время стёрло следы древних землянок северян, покрыв их дёрном. А сейчас среди зелени костры иван-чая горят пурпурными огнями. Лёгкий ветерок колышет кустики иван-чая. Мы проходим мимо этих обрывов. Так никто и не узнает, и не посмотрит, кто и когда на них жил. Какими были те древние народы? Может быть, где-то в реке утонула корона древнего пеньковского вождя. А может, где-то на этих буграх и обрывах плясали половцы у костра, бросая в поля тени и блики оранжевого огненного золота. Костра и золы той нет, съело время, всесильное и бегущее. А где-то на Лысой горе, ниже по течению, где терновые заросли, половецкой мадонны личико любовалось этими просторами. Её душа в этих обрывах.
Но дорогу к той Лысой горе я подзабыл. Половецкие пляски и грусть половецкой княжны будут в ветрах бросаться из иван-чая в лицо во время безжалостных осенних ветродуев и песчаной пылью на дорогах напоминать о том, что когда-то до нас кто-то жил.
Мы дошли до моста. Он притаился в седловине, с двух сторон дорога падала к нему, а под ним воды реки лениво текли в другой пруд, названный в честь Калинина. Нас одолевала жажда. Решили, что нужно идти к роднику.
По мосту перешли на левый берег. Дорога казалась пустынной, ни одной машины. Жара и блеск листьев ив и ракит, они застыли, ветер не колыхал и травы.
На берегу стоял автобус, ржавый и без колёс. Его корпус как решето из-за пулевых отверстий. Это упражнялись охотники во время своей ходьбы по буреломам за дичью. Дырявый старый автобус придавал тому берегу печальный вид.
До родника шли по левому берегу в обратную сторону.
Родник внешне не выдавал себя, нужно знать конкретное или примерное его местонахождение. «Вот он», – сказал я, спускаясь вниз к берегу реки.
У моего друга иногда случались эпилептические припадки. Он переживал из-за своей болезни. Стремился поглядеть на места, где живёт, стремился увидеть как можно больше. Эпилептический припадок мог случиться в любой момент, но в том походе они не дали о себе знать.
Вода пробивалась сквозь меловые толщи. Меловые породы напоминали о чём-то былом и древнем. Жара, и пыль, и этот мел на берегу, и камыш – в этом какая-то вечная история, но забытая. Где-то мимо устья этой реки проходил полк князя Игоря Новгород-Северского, который впоследствии попал в половецкий плен и бежал. Бежал он по этим степным травам и мог пить именно из этого родника.
Напротив родника было видно реку. Её зелёная гладь замерла под слоями горячего воздуха. Ряска ковром покрывала реку.
На берегу Калининского пруда мы нашли лодку. Но в будке сидел сторож. Друг хотел спустить лодку на воду и продолжить путь по воде. «Сторож проснулся, смотри», – сказал я. «Да он в дрова, видишь, рухнул, что на него смотреть?.. Он дрыхнет дальше», – ответил мой друг.
Сторож и в самом деле сел на лавку в своей будке и, казалось, спал снова. Лодка уже почти на воде. Но друг уже передумал плыть на ней.
Поход наш закончился в конце пруда. До цели мы так и не добрались. Имели намерения продолжить начатое, но свободного времени не появлялось, рутина затянула. А через два года мой друг погиб в аварии. Летом, в такую же жару, примерно в те же числа.
Он жаждал жить, видеть как можно больше. Я жалел, что тогда не помог ему затащить лодку в воду. А надо было – доплыть на ней до центра пруда и прыгнуть в прохладную воду. Окунуться, нырнуть и вынырнуть.
Ночь вокруг, а передо мной горит костёр – Лирова корона. Вдали от города, в глухих местах остановился у этого костра.
Большая Медведица
Рассказ
Под ногами понтонный мост, темно, стараюсь не споткнуться, не упасть бы в воду. Дон огромен, кажется, что он километровой ширины. Ранняя весна прибавила ему сил. Давно не был в этих краях. Ростов южный впереди, а позади, где-то в меловых холмах, Белгородчина, а ещё дальше – Залесская Русь с Ростовом древним, где мощи святых за смолой древних сосен. Но дыхание столицы чую за спиной и тут. Я иду по старому наплавному мосту.
Это было до того, как в старинной казачьей станице Казанской построили капитальный железобетонный мост. Тут начинается Ростовский край. А Дон созвучен огромному: Кармадон, Асархаддон, исседоны, мегалодон – карман судеб, перекрёсток древних путей, иранскими шлемами скифы черпали воду из него.
Иду, а сбоку едет машина. Почему-то пришлось пройтись пешком, или захотелось так. «Ока» моего дяди едет через Дон. Ночь темна. Подвижен понтон. Ширь Дона плещется. Но не боюсь упасть в воду. Над головой где-то Большая Медведица, подхватит своими лапами. Лишь спичечный коробок у неё выпадет, в речной воде размокнет, отсыреют спичечные головки. Но она не обратит на этот пустяк никакого внимания. А впереди будто вечная жизнь. Щемит душу сладкая боль ностальгии.
В этом крю могила моего деда. Часть детства провёл я там. А дед умер в самом конце 90-х.
Помню его спину. Мы в лодке. Он с ружьём – и лишь спину запомнил. Серая стёганая фуфайка на нём. Вокруг зелёная болотная вода, камыш и ряска. Тальник у берегов. Проплываем в какое-то окружённое лесом болотное блюдце. А сверху внезапно появляется огромная птица. И мысль у меня, что был это кондор. Он летит на меня. Вот-вот нападёт. А я цепляюсь за деда. Дед не обращает внимания. Потом он обернётся, проверит, смирно ли сижу. Это было как во сне. Что за птица то была? Я почему-то верил, что это кондор, огромный. И исчез он так же, как и появился, неизвестно куда.
По берегу крадётся болотная черепаха, переступает сухие ветки. Слышно лягушек. Болотный бык гудит заунывно. А в воде притаились рыбёшки, серебряные караси.
Пробыли там недолго. Прошлое, как коростель, скреблось внутри. Собирались в обратный путь. Зарядил дождь, мелкая дробь из свинцового века туч. Серые струи из неба. Свинцовые струи льются, отливают Русь, печаль паром из изложницы… Писк птицы, заблудилась между стенами дождя. Ненастья поверья – ветром в пыль дорожную из капель, дроби и муки водяной – бросают сердце неверящее в пути, в лишние думы о будущем. Стынет от этого оно.
Что за птаха пищала? Заблудилась, врасплох непогода застала.
Серые сумерки, и мы уже где-то в воронежских краях. Я увидел, как вдаль бежит волк. Серый почти растворился в темноте степи. Вспомнил про поверье из белорусского Полесья, родины моего деда. Старинные суеверия говорят, что при встрече с волком можно назвать имя умершего и узнать что-нибудь от него, какую-нибудь весточку от почившего или совет. Волк растворился среди тёмных лесистых холмов. А где-то далеко мелькает огонёк во тьме. Вокруг темно и безлюдно. А там огонёк, и напоминает он о домашнем тепле и о страннике, идущем куда-то ночью. Где-то там, в меловых горах, в тёмной келье Сицилийская икона Божией Матери, освещённая горящими свечами.
Где-то над оврагами стояли курганы. Вожди древние спят в них. Древние души и боль пропащих душ под насыпями. Кто в них? Кем они были? Вечный сон погрузил их в туман небытия. А под курганом из пустой глазницы конского черепа растёт сурепка. Желна летела над ними, унесла их желчь. Желна вечного сна. Спят они, и серая степь вокруг. Слышат, как ржёт конь. Бессильной оказалась их плоть против пространства.
Лето оказалось дождливым. Подбирались к полям приметы скорой осени. Лил дождь. Тёмный вечер, кричит дергач, покрикивает. Будто дёргает рожнецом из скирды сено, Богородице, ходившей по Руси, стелет постель. А за огородом возле мокрой копны калина мокнет, её красные плоды как кровь из ран Иисуса. Заросли крапивы спрятали перепёлку.
Эти дни ведут к осени. Уже на «четырке» едем туда, где был когда-то хутор. Там когда-то жили. Но перед глазами лес без признаков человеческой деятельности. Пробираемся сквозь густые заросли. Наконец-то нашли след человека. Этот след – лишь ржавый серп, почти развалившийся, и черепки от горшков. Это следы от былой жизни. Там когда-то был сад, были дома и амбары. А видим лишь одичавшие яблони.
Журчит ручей. Широкий и холодный. Приближается осень. Подходим к ручью, а жижа начинает затягивать стопы, берега как топкое болото. И решаем не перебираться на другую сторону. Немного порылись в нём.
Один из нас перебивает трухляшку каблуком ботинка. Больше не суёмся в месиво болотистого берега. Это место заглохло, заросло. Стало глухим. Нога человека почти не бывает здесь.
А когда-то там кипела жизнь. Улетела она, как в сумерках козодой. Кто-то уезжал в города, старые доживали свою жизнь. Забыты дороги туда. Потомки не помнят. Не знают. Воды ручья несут корни какого-то растения.
«Это то самое место!» – говорит товарищ, иронизирует. Мы говорили про некое место, где раньше были. Названий всех этих заброшенных хуторов мы не знали. И названия этого хутора не знали. Его фраза касалась всех этих исчезнувших хуторов. Заглохшие места. Те самые места, где когда-то кипела жизнь, где чьи-то судьбы пересекались, те самые места, где отпечатались незримо чей-то уход в небытие, чья-то отправная точка на жизненном пути.
То самое место, где были стойбища древних кочевников и хутора крестьян. И становится это место лесом диким, но хранить он будет тайны чьих-то разговоров под звёздами, под Большой Медведицей. Где-то стояли их стога.
Неизвестная былая жизнь осталась в травах, в ручье, в серпе. Я не стал ни у кого спрашивать, как назывался тот хутор. Может, и название забыто совсем. Папоротник кругом. Вороний глаз выглядывает – в своей грустной лесной ворожбе застыл на краю лесной тропинки.
Когда-то там была и дворянская усадьба. От тех ни следа не осталось. Где сгинули? Куда всё сгинуло?
Дорогу не забыть туда и так. Название и не нужно.
Дороги через поля, перескакиваем с одной на другую, пыль летит. Выезжаем наконец-то на асфальт. Столбы с проводами и грусть в хмуром синем окрасе позади. Пыль добавляет серой грусти.
Ничего не сделать… лишь печаль пить… из кубков древнего вечного круговорота увядания и прихода в мир…
Осенью мы снова ехали через те поля. Дорог прежних не было. Их постоянно перепахивали. Смеркалось, мы остановились возле рва. Всё осеннее… мокрый бурьян… не постель он ныне… Отсырели травы. Чернобыльник тёмен, грустен. Осеннее запустение, осенние дожди и сырость. Всё это лезет в душу… дует колючий ветер. Все надели шапки.
На краю поля грунтовка, эфемерная, в следующем году её, может быть, уже не будет. Запашут, распашут, закультивируют, задискуют дисковой бороной… Свинцовое небо намочило парами печальной природы. Всё попало под каток осени.
За Ольховаткой пруд заглох, утки пугливы. Зелёная тина заволокла всё. Сквозь камыш подглянешь, и утка сразу взлетает. Под серым от времени навесом родник и икона, горит лампада перед ней. Вокруг тускло, и крик улетающих диких гусей… лишь от иконы теплее на душе… Гудит трактор в полях.
Когда совсем стемнело, ехали через поле, но дорога пропала. То поле перепахали и зацепили дорогу. Мы уже заехали на поле и развернуться не могли. Пришлось ехать до конца. Фары потухли. Ехали медленно, и каждый раз «четырка» подпрыгивала. А нас подбрасывало до потолка. Раз ударился головой. Едем и прыгаем, света в салоне нет, фары не горят. Кромешная тьма вокруг. Друг беспокоился за машину: вот-вот развалится. Поездку запомнили на всю жизнь. Поле большое. Подскок, подскок, подскок, подскок – и так прошла бы вечность. Но внезапно машина вынесла нас на твёрдую грунтовку, и мы вздохнули с облегчением. Выбрались из коварной пахоты, из пасти чернозёма. Не рассчитывали, что машина не развалится, но она несла нас дальше.
Вокруг поля, лески и перелески. Где-то далеко мелькнул огонёк. То одинокий костерок на краю огромного поля, у леса. Как одинокая душа, мелькнул во тьме. Всё вокруг чёрное, как древесный уголь.
Осень становилась холоднее. Заболела душа от ухода соков природы в подземные корневища, от мокроты в высокой траве рва, от опушек оскудевших и крика грачей… не быть ли червём, какого склюют на пахоте они… и от этого заболела…
И что осталось от той жизни на исчезнувших хуторах? Хрупкие, едва уловимые следы, покинутые места, порождающие ностальгическую боль. Кондором быть или съеденным грачом… кондором быть… парить в воздухе, выше семи тысяч метров над землёй… Забытые места забыты будут когда-нибудь совсем…