Будем жить!
Дед Ереська жил на отшибе.
Старый дом стоял возле пологого оврага на краю села. Никого у Ереськи из родных не осталось: старуха умерла лет пять назад, сын – моряк-подводник – погиб вскоре после её смерти, сгинул в морских глубинах вместе со своей подлодкой, не успев завести семью.
Был у Ереськи лишь один старый пегий гончак Трубач. Шёл Трубачу тринадцатый год. По человеческому летоисчислению был он древним, как корявая дуплистая липа в углу палисада.
Целыми днями лежал на рассохшемся крылечке, грелся на солнце, жмурил тёмно-янтарные с волчьим разрезом глаза, кряхтел, вытягивая натруженные многолетней гоньбой по лесам мословатые лапы.
Лишь изредка тихими туманными рассветами сам, один, прихрамывая на пораненную когда-то кабаном переднюю лапу, уходил в ближний лесок. Там после недолгого поиска помыкал какого-нибудь молодого зайчишку и не спеша ходил пешком на небольших кругах, редко отдавая осипший с годами голос.
Ничем не избыть ему было своего охотничьего азарта! Звала охота его, тянула в лес в любую погоду!
Отгоняв «положенное», возвращался Трубач к дому, жадно лакал всегда стоявшую в алюминиевой миске возле крыльца колодезную воду и вновь ложился дремать на своём крылечке.
И тут вдруг случилась беда.
Ушёл как-то Трубач поутру в лес и пропал. Нет Трубача день, неделю, две… сгинул будто.
Загоревал дед Ереська. Каждый день на утренней и вечерней зорьках выходил старик к лесной опушке и подолгу трубил в старый круто изогнутый рог. Отдыхал, прислушивался, переводил дух и снова трубил, высоко задрав заросший седой щетиной кадык.
К концу третьей недели понял дед, что не увидит больше своего гончака, и жизнь для него вовсе остановилась, стала пресной, как весенний талый снег. Будто вместе с пропажей старого выжлеца ушёл смысл самого существования Ереськи на земле. Совсем осиротел дед. Думы безрадостные о смерти одинокой заполонили голову старика.
Сидит Ереська за столом, смотрит в окно и беззвучно плачет. Перед ним на выцветшей клеёнке – початая бутылка водки, гранёный лафитничек с ущербным краем, оставшийся от старых времён, да несколько зелёных антоновских яблок.
Сидит и шепчет сам себе, будто со своим псом разговаривает:
– Эх, нет больше, знать, тебя, Трубачик дорогой, друг мой неподкупный! Уж три недели как ушёл в лес, да, видно, уж и не вернёшься… Видно, по своей волчьей натуре ты в лес помирать пошёл. Поминки я тебе, псина, сегодня справить решил. Ведь столько лет мы с тобою оба-двое по лесам да болотам шумели. Сколько радости у нас было… Помнишь, бывало… – И Ереська, не сдержав слёз, уткнулся лицом в рукав ношеного, оставшегося от сына флотского кителя.
Посопев, вытер кулаком глаза…
– Одно и осталось, что помянуть тебя как следует!
Ереська кряхтя встал из-за стола, вытащил из-за обшарпанного комода курковую тулку. Долго шарил в перекосившемся верхнем ящике в поисках патронов и на сдающих ногах медленно направился к выходу.
Вышел на крыльцо. Тёплый сентябрьский ветер пахнул в лицо старому охотнику, заставил вдохнуть пахнущий солнцем и подвядшей травой воздух.
И ещё тяжелей стало старику. Ещё сильнее защемило сердце.
Крякнул досадливо Ереська, разломил ружьецо, всунул в казённики разноцветные папковые гильзы, взвёл курки и, приложившись, направил стволы в небо. Поднял ружьё да и выронил…
По тропке от калитки, смущённо виляя хвостом, пригибаясь, семенил Трубач!
Кинулся к нему с крыльца Ереська, упал на колени, обнял, припал к остро пахнущей псиной шее.
– Приш-ё-о-ол! Пришё-о-о-ол, родн-о-о-ой! Как же ты, брат, а? Где ты был, куда тебя носило, шельмец? – тихо всхлипывая, бормотал расчувствовавшийся старик.
А Трубач привалился к хозяину боком, прижал длинные свои уши, свернул из них «конвертики» да лизал старика куда достанет. Тоже обрадовался…
– Ты смотри, вроде даже поправился, потолстел? Где ж ты обретался-то? – ласкал пса, теребил заскорузлыми пальцами густую шерсть на загривке радостный Ереська.
Вдруг повернул он просветлевшее, счастливое лицо к небу, на ветер, и громко сказал, будто убеждая кого-то:
– Будем жить!
И ещё раз повторил, тверже:
– Будем жить!..
Игорь ШАРОХИН