ВИДЕНИЕ
Андрей МАРКИЯНОВ
Андрей Александрович Маркиянов родился в России, в г. Тюмени. Образование среднее – 10 классов. Стихи начал писать лет в 12. Прозу – во время прохождения военной службы.
Стихи и рассказы публиковались в журналах «Сибирские огни», «Сибирское богатство», «Врата Сибири», в коллективном сборнике «Времена, в которые верю», а также в Австралии – в русскоязычном литературно-художественном журнале «Жемчужина» (г. Брисбен).
В 2008 году вышла книга стихов и прозы «Ожидание близких снегов».
Мы отдыхали – лежали на пригорке в тени столетней плакучей берёзы, курили и поглядывали на развалины деревенской церкви. Стояла самая середина лета, южный ветер нёс с цветущих лугов сладкую пыль, порою гнал по их косякам волну, и всё время не переставая однообразно шумела над головой могучая крона. Я поднял голову: солнце пылало почти в зените, а необозримая синева неба была настолько густой и глубокой, что казалась нездешней, тропической. «Господи, хорошо-то как», – подумал я, оглядываясь кругом. Недалеко от развалин, ближе к реке, обосновалась крохотная пасека – пяток ульев, разбросанных среди старых яблонь, – а чуть дальше омшаник и домишко старика, угощавшего давеча нас мёдом. Поставил на пенёк перед избой эмалированный таз, где вместе с тягучим нектаром плавали кирпичные обломки сот, а рядом ведро ледяной воды из колодца. И, усмехнувшись, сказал:
– Без ей никак нельзя, а так в аккурат будет.
– Что ж, дед, не скучно здесь одному на отшибе?
– А на кой она мне, деревня-то. Чего я там не видал?
– Да ведь как, сосватал бы старушку – всё, глядишь, не один.
– А на кой она мне, старушка-то? Чего мне с ей делать? Мне окромя собаки да кошки никого не надо, привык.
Ещё дальше за пасекой, за песчаным обрывом реки, источенным раковинами птичьих гнёзд, на многие километры тянулись леса, фиолетовым обручем стягивая горизонт, и вся картина, исполненная неги, чистоты и покоя, будила мысли о временах старозаветных, загадочных…
– Когда я смотрю на эти руины, мне хочется выть от отчаяния, – сказал один из нас, художник с ястребиным носом, с бледно-голубыми пронзительными глазами. Он встал на колени, сложил на груди мускулистые руки и некоторое время стоял так, с торжественной строгостью глядя перед собой. Потом театрально закончил: – Не задумываясь, отдам обе ноги и левую руку за возможность воочию видеть допетровскую Русь. Эх. Не в своё время родился я, не в своё.
– Присоединяюсь! – тотчас заявил, поворачиваясь на бок, поэт – молодой человек с делано мрачным бородатым лицом дровосека. – Я тоже чужой на этой мусорной свалке, где давно не осталось ничего святого. И даже вера в Бога вырождается непонятно во что. Увы, увы – всё тонет в фарисействе.
– Вера. Да при чём здесь вера, – с досадой возразил художник. – Дело не в вере, а в верующих, люди теперь стали не те. Они не верят в чудеса, в жизнь после смерти… то есть, может, они и хотят, да не могут, не получается. Вот вам набросок с натуры. Был я как-то под Рождество в нашем Успенском соборе, стоял, слушал пение хора и вдруг вижу: входит парень лет семнадцати, и по тому, как робко приближается к небольшой группе верующих у амвона, понимаю, что в церкви он в первый раз. Подошёл, остановился недалеко от меня и замер с расширенными глазами, поражённый всем этим внутренним великолепием убранства, торжественностью и чистотой голосов, плывущих с хоров под сводами церкви. Одного он не сделал – не снял по незнанию шапки. Тут к нему подбегает похожая на ведьму гнутая старуха в чёрном – из тех, что шатаются там с утра до вечера, – подбегает и с силой срывает с него шапку. И столько было в змеиных глазах её холода, когда она прошипела: «Нехристь несчастный», что мне стало не по себе. Лицо парнишки побледнело, а от испуга и растерянности на глазах его выступили слёзы. Он забрал у неё шапку, опустил голову и торопливо направился к выходу. Какие, скажите, понятия могла внушить ему о Вере эта карга с её казарменными ухватками? А ведь именно она в ту минуту являлась для него олицетворением православного человека. Какие уж тут чудеса. Какое тут, к чёрту, бессмертие.
Пока художник предавался воспоминаниям, а поэт мрачно вторил ему, наш четвёртый приятель, до сих пор не проронивший ни слова, сидел у берёзы и пил из термоса квас. О нём следует сказать особо, поскольку, собственно, благодаря ему и ведётся этот рассказ. Он приходился художнику шурином, был значительно старше нас и слыл мужчиной сугубо практическим, с успехом занимался коммерцией и другими серьёзными делами, а нрав имел суховатый, несколько замкнутый, при всём этом оставаясь человеком добрым и искренним. Звали его Иваном Романовичем. Ростом он был невелик, туловищем коренаст, с большой головой и коротким, побитым сединой волосом. Он носил выпуклые дымчатые очки в золотой оправе, а лицо его было самое обыкновенное – широкое спокойное лицо учителя сельской школы. За последний месяц он уже дважды выезжал с нами на природу и, судя по нему, остался вполне доволен. Когда художник умолк, Иван Романович поставил термос между колен, снял очки и, сдвинув брови, многозначительно произнёс, ни к кому в отдельности не обращаясь:
– Всё это очень неприятно, я имею в виду выходку той фанатичной старушки, но не так уж и страшно. Куда неприятней нынешнее поголовное лицедейство, когда, к примеру, разодетые в пух и прах барышни являются в церковь, как в театр, из желания не столько увидеть спектакль, сколько принять в нём участие. Невероятно, но факт: на церковь повальная мода. Сколько раз я наблюдал, как появляются там эти новообращённые грешницы, демонстрируя публике дорогие меха и сногсшибательные драгоценности. И всё это с притворным смирением, со лживой скорбью лица. Быть такой грешницей необычайно модно. Я, разумеется, не против мехов и прочего, отнюдь нет, но церковь, повторяю, не театр, и выглядеть тут нужно скромнее.
– Согласен. Для меня скромность – синоним смирения, – проговорил в задумчивости художник.
– Но всего печальнее то, – ещё многозначительнее сказал Иван Романович, – что и церковь нынешнюю всё это, похоже, устраивает. И фанатичные старушки в облике надзирателей, и святая вода прихожанам напрямую из грязной бойлерной, и лицемерные господа, для которых служители Божьи готовы теперь на многое – не только освятить новый комфортабельный бордель в центре города, но как в той сказке, помните? Заплатил мужик попу как следует, так он издохшую собаку отпел в царствие небесное. Всё повторяется, молодые люди, но с той лишь разницей, что батюшка современный куда наглей и бессовестней своего туповатого предшественника – анекдотического пьяницы и любодея.
– Но женщина всегда останется женщиной, даже в церкви, – с усмешкой заметил поэт. – Это у них в крови.
– А теперь относительно чудес, – снова заговорил Иван Романович, но неожиданно замолчал, задумался, покусывая стебелёк одуванчика. Наконец нетерпеливый поэт обратился к нему:
– Вы, кажется, сказали – чудес. Каких чудес, Иван Романович?
Иван Романович поправил очки и смущённо ответил:
– Самых настоящих, конечно. Но, может быть, вам неинтересно?
Мы немедленно возразили и приготовились слушать.
– Имейте в виду, рассказчик я никудышный, но уверяю вас, всё случившееся со мной истинная правда, и до сегодняшнего дня никто об этом не знал, за исключением моей супруги. Эта маленькая тайна много лет согревает мне душу. Мне всегда казалось, если я сообщу о ней, во-первых, мне не поверят, а во-вторых, все чары развеются и я лишусь своего бесценного подарка, обладателем которого так неожиданно стал. Но сегодня, слушая вас и глядя на развалины церкви, я вдруг подумал: пусть люди знают, что чудеса бывают не только в библейских писаниях… Тут среди нас находится писатель, – добавил он, указывая на меня, – и если он напишет правдивый рассказ, отчасти похожий на сказку, я буду искренне рад, потому как уверен: правда всегда отыщет путь к сердцу читателя.
– Возьмусь с удовольствием, – сказал я, польщённый доверием. – Но с одним условием, Иван Романович.
– Каким же?
– Чтобы правда выглядела правдоподобно, ваша история будет изложена языком автора, то есть моим.
– Согласен, – улыбнулся Иван Романович. – Но и у меня есть условие. Прежде чем рассказ будет опубликован, вы прочтёте его всей нашей компании. И случится это у меня дома за бутылкой хорошего вина.
Он пустил термос по кругу и, когда мы напились и с удовольствием закурили, неторопливо начал:
– Случилась эта необычная история лет тридцать назад, в те времена, когда я работал в одной торговой конторе и попутно оканчивал заочное отделение Плехановского института. Мать моя, женщина глубоко верующая, окрестила меня, а позже и сестру в самом раннем детстве, так что сколько я себя помню, верить в Бога для меня было так же естественно, как, например, дышать или пить воду. Я никогда особенно не задумывался, не философствовал на тему: что такое есть вера в Бога и сам Бог, просто верил, и всё, но без фанатичного подобострастия, оно всегда мне претило. Отец, партийный чиновник, человек холодный и молчаливый, занимал в нашем городе ответственный пост, но и он, как я позже узнал, был крещёным и верующим. Конечно, в школе, а потом и на работе не догадывались, что я посещаю церковь, читаю Библию и по возможности соблюдаю пост. В школе меня засмеяли бы, а на работе смотрели бы, как на реликт, выброшенный морем на сушу. Такая перспектива меня не устраивала. Я знал, что быть не таким, как все, в нашем обществе крайне обременительно, и потому старался не выделяться, правда в силу характера был необщителен, не принимал участия в коллективных дискуссиях на службе, но это только играло мне на руку – начальство не любит болтливых. И всё-таки человеком я слыл себе на уме, а некоторые до сих пор видят в моей замкнутости либо корыстолюбивый расчёт, либо самое обыкновенное бездушие. Бог с ними, я не в обиде. Я и в самом деле никогда не имел близких друзей, как-то уж так получилось, а все мои знакомства не выходят за рамки практического, делового свойства. Нелегко я сходился и с женщинами. Не то чтобы я бежал их общества, нет, но в большинстве своём они казались мне существами пустыми, болтливыми, мысли и желания их были примитивны, а поведение отличалось жаждой игры, самолюбования и позы. Не отрицаю, я идеализировал женщину, вероятно, поэтому и женился так поздно. Но встретил я именно ту, о которой мечтал, и опять-таки не без Божьей помощи. А пришла эта помощь очень естественно и, на первый взгляд, совершенно случайно, поскольку знакомство наше состоялось в церкви, сразу по окончании службы. Мы оказались рядом, шли рука об руку к выходу, и когда вышли на обледенелую паперть, я осторожно поддержал её за локоть, а она улыбнулась и благодарно кивнула. Да, именно так всё и было… Но, кажется, я заболтался, тем более это не относится к делу.
– К делу относится всё, – не замедлил вставить поэт. – Продолжайте, Иван Романович, я весь внимание.
– В первый раз слышу, – добавил художник, покосившись на шурина. – Я часто беседую с Ириной Викентьевной на самые разные темы, вы знаете, как я ценю её мнение. Но о вашем романтическом знакомстве узнал только сегодня… Да и не только о нём одном, – закончил он, обиженно дёрнув губой.
– Ну-ну, – сказал Иван Романович, – возьми-ка вот, хлебни лучше квасу, дай бог здоровья этому пасечнику. Итак, на чём я остановился?
– На том, как вы познакомились в церкви, – ответили мы.
– Так. В церкви. Верно. Думаю, церковь и явилась связующим звеном между мной и теми странными событиями, что последовали вскоре за её посещением. Нет, я говорю не о том дне, когда познакомился с Ириной, а о более раннем времени. В тот год я уехал в Москву на сессию, недурно выдержал экзамены и решил позволить себе вполне заслуженный отдых. Я поехал в Рославль, старинный провинциальный город километрах в трёхстах от Москвы, где жила моя тётя, и там у неё в просторном бревенчатом доме с беседкой в яблоневом саду провёл две чудесные и самые спокойные в моей жизни недели. Сад был старый, запущенный, по ночам в нём пел соловей, а днём среди яркой зелени переливалась на солнце паутина и на цветах по-хозяйски гудели шмели. Последний раз я гостил у тётки, будучи школьником, и всё-таки по приезде сразу отметил, как мало она изменилась – разве что сизым стал румянец на скулах, да ещё уплотнилось короткое, полногрудое тело, ещё тоньше и суше стали ноги, обутые в мягкие тапки без задников. Ко мне она относилась по-старушечьи ласково, но без умиления, не суетилась без толку, словом, предоставила меня самому себе, занимаясь в основном тем, что утром готовила завтрак и до обеда уходила к соседке, где за разговорами они выпивали бутылочку вина, а после сидели у калитки, покуривая папиросы. Их роднило не только то, что обе в войну потеряли мужей, но и то, что после войны они так и не вышли замуж, при этом не особенно оберегая вдовье целомудрие, которое так любили обсасывать писатели и драматурги советского времени. Но это я так, между прочим. К обеду она возвращалась, собирала на стол и часа на два ложилась вздремнуть, а после опять уходила до вечера. Таким образом, повторяю, я был предоставлен самому себе, и не скажу, что вынужденное одиночество доставляло мне огорчение, более того, оно действовало почти наркотически. С тихой беспричинной радостью, а может, со сладкой печалью бродил я по зелёным улицам древнего города, смотрел на крепкие старинные дома, на их степенных владельцев, в большинстве своём пожилых и хозяйственных, шёл мощённой булыжником улицей мимо красного кирпичного здания, где когда-то размещалась немецкая комендатура, и почти не встречал машин – лишь изредка мотоцикл или полупустой автобус нарушали своим рокотом этот патриархальный покой. И в таком вот счастливом однообразии прошли почти две недели. Незадолго до отъезда, тем памятным воскресным днём, я отправился в церковь, трёхглавый храм, сквозивший пролётами пустой колокольни, отстоял обедню и, подходя ко кресту, обратил внимание на то, как пристально посмотрел на меня седобородый священник, должно быть, удивлённый моей молодостью. И в самом деле, хотя людей собралось порядочно, все они были не первой молодости, а проще сказать, старики. Я вернулся домой, спать лёг раньше обычного, и приснился мне удивительный сон: я стою внутри церковной ограды, а вокруг полным-полно празднично одетых ребятишек, ну просто как в детском саду. И все они что-нибудь держат в руках, кто кулич, кто пряник или конфету. В изумлении я огляделся и у самой ограды, в отдалении от других, увидел мальчика лет семи, одетого в белую рубашку и чёрные брючки, который не мигая смотрел на меня, а потом сдвинулся и медленно пошёл навстречу. И я тоже пошёл к нему, почему-то спеша и немного волнуясь. Когда мы поравнялись, я присел и взял его за руки.
«А у тебя почему нет ни булки, ни коржика?» – спросил я его. «Не принесли, – ответил он тихо, – уже давно не приносят. Только вот это», – он разжал пальцы, и я увидел на ладони несколько двадцатикопеечных монет. Я сжал его локти. «Как же так, почему?» – Потому что здесь у меня никого не осталось». – «А где же они?» – «Мама и папа живут в вашем городе, – сказал он, вздохнув, – а бабушка умерла ещё раньше». – «Понятно. А как же тебя звать-величать?» – «Серёжа». – «Так. И что же я должен делать, Серёжа?» – спросил я, поражаясь своему спокойствию и рассудительности. «Как приедете, зайдите на улицу Степную, номер двенадцать, и передайте, что я жду. Я и нынче их ждал, в родительский день, да только они не приехали…» – «Скажу, родной, обязательно скажу». И я поднялся, держа его за руку.
«Ну, мне пора», – сказал он, указывая на распахнутые ворота церкви, куда гурьбой устремились дети. Я проводил его до входа, за которым не было ничего, кроме могильного мрака, и напоследок спросил: «Ты сказал, Степная, двенадцать, а номер квартиры?» – «Это частный дом. Там почти все дома частные, вы должны знать об этом». – «Извини, запамятовал». – «Это вы меня извините, – сказал он и бросил взгляд на мрачно темнеющий вход. – Прощайте, спасибо за вашу доброту. И за веру. Но знайте, здесь всё не так, как вы думаете, дядя Иван». – «А как же здесь? Как?» – спросил я, испытывая сильную душевную муку. «Я и сам не всё понимаю, я ведь маленький, – ответил он и снова вздохнул. – Прощайте. И не спешите жить, живите подольше».
Я сказал – сон. Нет, конечно, не сон, а самое настоящее видение, поскольку не только лицо его, но и многие лица детей я до сих пор помню так ярко и отчётливо, что, будь я художником, давно написал бы их.
– Невероятно, – еле слышно сказал поэт, закрывая глаза.
– Да-да! Говорю вам – истинно так! – разволновавшись до красноты ушей, настойчиво продолжал Иван Романович. – Утром я записал адрес в блокнот, хотя, собственно, и записывать-то не имело смысла, он отпечатался в моей голове навеки. Спустя два дня я вылетел из Москвы домой и по прибытии, ближе к вечеру, отправился на Степную. Был это старый, похожий на деревню район на окраине города, где многие семьи в то время ещё держали домашний скот, а кривые улицы с деревянными тротуарами и заглохшими колеями замысловато петляли, оканчиваясь то тупиком, то переулком, этакой щелью между заборами, настолько тесной, что двум встретившимся прохожим разойтись там было довольно сложно. Не без труда разыскал я в этом хаосе нужный адрес и, признаюсь, не без трепета надавил на щеколду и вошёл во двор. Что ж, дом как дом, небольшой, бревенчатый, рядом баня и нечто похожее на стайку. Двор чистый, поросший кудрявой травой с песчаными залысинами, с натянутыми поперёк бельевыми верёвками. Всё это я разглядел, пока топтался у крыльца, не решаясь войти в открытые двери сеней, в то время как в доме (я услышал отчётливо) напряжённый женский голос затянул колыбельный мотив. «Э, да у них маленький ребёнок», – подумал я и решил подождать, присел на ступеньку крыльца, размышляя о сложности предстоящего разговора, ни минуты, впрочем, не сомневаясь в правдивости своего видения. Да, с того самого мгновенья в Рославле, когда я проснулся и записал адрес, я уже твёрдо знал, я был уверен, что всё случившееся со мной неспроста, что волею судьбы я оказался жителем города, куда за тысячу вёрст переселились родители мальчика, и я обязан выполнить его просьбу. Одного я не знал: как повести разговор, не рискуя прослыть сумасшедшим. Немного погодя пение прекратилось, а через минуту в глубине сеней мягко хлопнула дверь, ударил сквозняк и заскрипели крашеные половицы… Я быстро поднялся. Передо мной, с вопросительно поднятыми бровями и ворохом ползунков в руках, стояла невысокая смуглая женщина в пёстром ситцевом платье, несколько полная, черноволосая, черноглазая, с синеватым пушком вдоль щёк и над верхней губой. И тут меня одолели сомнения. Мальчик, явившийся мне той ночью, не имел с ней ни малейшего сходства. Он был типичный славянин, русые волосы, голубые глаза, а здесь чувствовалось присутствие совсем иной крови. Мысли мои смешались, я потерялся и вместо того, чтобы хоть что-то сказать, только тупо смотрел на неё, между тем как пауза всё затягивалась. Наконец женщина нашлась, она с вежливой усмешкой спросила: «Почему вы так на меня смотрите? Мне кажется, я вас не знаю». – «Не знаете, – подтвердил я, выходя из оцепенения. И тут же, не сходя с места, решил покончить со всеми недоразумениями. – Скажите, вы жили когда-нибудь в Рославле?» – сказал я, переставая дышать. «О! – воскликнула она удивлённо. – Конечно, жили. Я же родом оттуда. Но как вы узнали? Мы уехали из Рославля пять лет назад». – «Всё ясно, всё ясно», – забормотал я, бесцельно шаря по карманам. «То есть, что значит – ясно? – спросила она в замешательстве. – И как вы разыскали наш дом? В Рославле у нас никого не осталось».
Я сел на ступеньку и, глядя снизу вверх в её тревожные глаза, негромко сказал: «Почему не осталось… А на кладбище?»
Она выронила из рук ползунки и, прикрыв ладонями рот, стала пятиться, пока не упёрлась в косяк.
«Кто вы? Что вам нужно?» – сказала она испуганным шёпотом. «Скажите, у вас был сын Серёжа?» – спросил я как можно спокойней. «Боже! – прошептала она, – конечно, был. Он умер шесть лет назад и похоронен на городском кладбище… Но, ради бога, ответьте наконец – кто вы такой и что всё это значит?» – «Сейчас объясню. Только не пугайтесь, а постарайтесь понять и, главное, поверить в то, что я расскажу».
И я рассказал ей всё до мельчайших подробностей. Закончил я приблизительно так: «Он просил передать, что ждал вас в родительский день, ждёт и сейчас и вообще, как я понял, будет рад вам в любое время. Красивый мальчик. Только уж слишком печальным он выглядел там, среди сверстников». – «Просил передать», – повторила она и побледнела той пепельной бледностью, что бывает обычно у смуглых. Потом села рядом со мной на ступеньку. «Да, всё правильно, – с горечью прошептала она. – Я иногда подаю нищим мелочь, прошу помянуть Серёжу… вот и нынче в родительский день подала. Но адрес… Он что же, и адрес вам дал?» – «Он и дал, а иначе как бы я вас разыскал?»
Она вдруг жалко улыбнулась, и губы её задрожали. Страдальчески глядя на меня, она забормотала умоляющим голосом: «Ну пожалуйста… прошу вас, не мучьте меня! Для чего вы всё это придумали? Что я сделала, чтобы так страшно шутить надо мной?»
Я взял её за руку. «Успокойтесь, я редко шучу. А уж тем более на подобные темы». – «Да что же это такое, Господи!» – «Между прочим, могу сказать ещё кое-что. На его правом виске я заметил небольшой шрам. Вы случайно не знаете о его происхождении?»
Она с ужасом взглянула на меня и безвольно опустила голову. «Как мне не знать, если шрам и был причиной его смерти. Мы возвращались из магазина, когда его сбил самосвал. Была зима, гололёд… Он ударился виском о ледышку и умер по дороге в больницу. У меня на руках. Так, знаете, вытянулся и тут же стал холодеть…»
Она опёрлась о половицу ладонью, хотела встать, но неожиданно положила голову на моё плечо и расплакалась. Потом поднялась и сказала, икнув: «Идёмте, я покажу его фотографии». – «Мы разбудим ребёнка, принесите-ка лучше сюда». – «Как хотите», – сказала она покорно, ушла в дом и скоро вернулась с большим альбомом в красном плюшевом переплёте. Несколько первых страниц занимали фотографии Серёжи (я сразу узнал его), начиная с рождения и заканчивая последней, снятой в детском саду у песочницы, где он стоит, поджав губы, одетый в матроску и вытянув руки по швам. Она предложила мне взять фотографию, но я отказался, объяснив тем, что в моей памяти мальчик навсегда останется таким, каким я увидел его на церковном дворе.
«Я понимаю, я понимаю», – ответила она, думая, однако, о чём-то своём, сокровенном. И тут до меня дошло: в ту минуту она находилась не здесь, она была с давно умершим и всё-таки живым ребёнком, смотрела на него моими глазами, говорила с ним моим голосом, а моё присутствие было уже не важным.
«Не забывайте, вы теперь человек меченый», – сказал я, прощаясь и пожимая ей руку. «А вы?» – спросила она, улыбнувшись сквозь слёзы, и снова икнула. «Ну что вы – я только посредник», – ответил я, и на том мы расстались.
– Но вы были ещё на Степной, виделись с женщиной? – нетерпеливо воскликнул поэт.
– Нет, не был. Но женщину видел, и вот при каких обстоятельствах. С тех пор прошло около трёх лет. Однажды зимой, в самые Святки, захватила меня жгучая метель неподалёку от Старо-Никольского кладбища, которое, как вы знаете, уже лет тридцать закрыто для погребений. При кладбище имелась одноглавая, жалкая своим заброшенным видом церквушка. С отвалившейся по фасаду штукатуркой, с мерзкой тёмно-зелёной краской купола и тем не менее всегда открытая для прихожан. Я решил зайти обогреться, а заодно поставить свечу «всем святым». Вхожу, и что вы думаете? В церковной лавке за деревянной перегородкой вижу её, эту самую женщину. Стоит в белой кофточке, чёрной юбке и чёрном, по-монашески повязанном платке. Стоит и продаёт прихожанам свечи, лампадки, крестики, рядом ящичек для пожертвований. Она сильно изменилась, похудела и даже постарела внешне: черты её поблёкшего лица стали тонки и болезненны. Но зато как чудесны были её тёмные библейские глаза, струившие тихий свет и смирение. Я было хотел подойти и поздороваться, поговорить, но, поразмыслив, решил не смущать её, отступил в тень и незаметно покинул церковь.
– Но почему?! Почему вы не поговорили с ней, не расспросили?! – почти закричал поэт. И сокрушённо добавил: – Вы были обязаны к ней подойти!
– Кажется, пахнет грозой, – предупредил художник, кивая на юг, где весь горизонт вместе с полями и лесом накрыла тенью гигантская чёрно-серебристая туча, озаряемая снизу блеском ветвистых молний, и уже погромыхивало. Внезапно всё стихло, куда-то пропали птицы с их разноголосым щебетом, исчезли стрекозы, и лишь комары неустанно ныли в густой неподвижности воздуха, насквозь пропитанного терпкой духотой цветущих лугов.
Иван Романович открыл термос и налил себе квасу.
– А я не жалею, что поступил именно так, а не иначе, – сказал он невозмутимо и высоко поднял наполненную до краёв кружку. – Послушайте, она себя обрела, нашла свой единственный путь, своё место, стала ближе и к сыну, и к Богу. И мне показалось тогда неприличным и даже жестоким напомнить ей о себе. Вы понимаете, о чём я? Ну вот и отлично. Теперь всё, спасибо, что выслушали. Ваше здоровье, молодые люди!
Андрей Маркиянов