ВОЗЬМИТЕ С СОБОЙ КАЛЮ-МАЛЮ…

Виктор Сайдаков

Родился в пос. Сибирском Купинского района Новосибирской области. Окончил Новосибирский пединститут и военное училище. Работал в школе, служил рядовым в ГСВГ, офицером в военных газетах и журналах. Уволился в запас полковником. Десять лет возглавлял департамент МА «Сибирское соглашение». Одновременно вёл авторские программы на радио «Слово» г. Новосибирска.
Пишет стихи и прозу. Публиковался в журналах и альманахах «Воин России», «Дальний восток», «Сибирские огни», «Чаша круговая», «Парад литератур», «Александръ», в выпусках серии «Сибирская проза. Век ХХ – век ХХI». Автор книги стихов и прозы «Сияющие окна». Лауреат литературной премии им. П. П. Дедова. Награждён медалью «Василий Шукшин». Член Союза писателей России.

 


1

Он почти всегда небритый. Лицо желтоватое. На голове – выгоревшая от солнца фуражка-шестиклинка. По белым бровям, по серой щетинке на подбородке и на щеках понятно, что он седой, почти старик. Для нас, деревенских пацанов, так точно – старик. Роста небольшого, но фигурой складный, подбористый. Чаще всего у него в одной руке деревянный ящик со столярным инструментом, другой придерживает мастеровой топорик, закинутый за плечо. В деревне его зовут Каля-маля. Это потому, что он так называет себя, разговаривая сам с собой. Особенно когда немного выпьет. А наливают ему частенько. Он умелый плотник и хороший столяр (хотя и не из лучших в деревне), а значит, у него постоянный калым в посёлке… Ну а тут редко обходится без выпивки, особенно если работа закончена и хозяину предъявлены деревянный диван там, этажерка или кухонный шкап. И всё это остро и свежо отдаёт оструганным деревом, скипидаром, смолой и заставляет улыбаться хозяина, радуя его вычурными завитушками и балясинками. И он, хозяин, обязательно нальёт, хотя и несколько рублишек, конечно, заплатит. А нальёт ещё и с верным расчётом, что ему тоже перепадёт. И как жена ни косись на это, а надо! Как говорится – здесь рюмка в дело…
Улетаю мысленно в те годы… Вспоминаю. Вспоминаю жаркий июньский день, ушагавший за середину. Деревню, томящуюся в степном зное. Берёзы вспоминаю. Листья на них ещё молодые, но уже крепкие. И пахнут пока ещё тоже молодо и свежо. В такую жару даже у пыли, кажется, есть свой запах… А вот и Каля-маля. Он, как у нас говорят, под турахом, то есть слегка выпивший. Идёт, правда, твёрдо, не качаясь, точно посередине дороги и бормочет, сосредоточенно глядя перед собой. Но вот что бормочет? Это как раз и поражает.
– Ага… Я – Каля-маля… А вы кто? Вы дети на луне при советской власти… Якорь его, материнская кровь… Що вы говорите?.. Ах нищо не говорите…
Он вместо «ч» призносит «щ». Но, что интересно, тоже не всегда. В одной из рыбацких деревень, откуда Каля-маля родом, так разговаривают чалдоны, их даже дразнят из-за этого: «Пощём, паря, щебащки?» То есть «Почём, паря, чебачки…»
Почему я выделяю чалдонов? Так получилось, что сибирскую Кулундинскую степь, после того как она была обжита русскими, позднее, в переселенческие времена, стали осваивать и украинцы. Иногда они селились на совершенно голых местах, а чаще в деревнях, дымящих трубами, уже по сто, а иногда и больше лет. Такая деревня нередко делилась на две части. Одну называли чалдонским краем, другую – хохлацким. Позднее всё, конечно, перемешается, но поначалу и быт, и говор в такой деревне на разных её концах были разными. И я даже захватил это. Меня так и подмывает прямо сейчас подробно рассказать про такое село. Ан нельзя. Жанр требует другого. Мы же помним, что у нас Каля-маля идёт по пыльной деревенской дороге и бормочет:
– Ага… Я – Каля-малюшка… Всем, всем – доброго здоровьица… Вам-то хорошо… Вы не ветром дутые, вы яблоком тёртые…
У местной пацанвы он вызывает неодолимое любопытство. Что стоит за его словами? Что означает «якорь его – материнская кровь»? Или «…мы не ветром дутые, мы яблоком тёртые»? Прямо колдовские какие-то слова. И мы нередко потихоньку идём за ним, сопровождая, чтобы послушать, вдруг начнёт выдавать что-то необычное, и тогда уж мы насмеёмся вволю. Иногда кто-нибудь поддразнивает его, но это какие-нибудь уж совсем отвязные пацаны, потому что, если узнают родители, то за такое выпорют будь здоров… Мальчишек в нашем посёлке много, и пока он идёт, нетрезвый и говорливый, не одна ватажка будет его сопровождать. Чаще всего действительно беззлобно, просто чтобы послушать диковатые слова.
На этот раз мы с Минькой Ребровым идём по обочине дороги рядом с Калёй-малёй, потому что нам по пути. В той стороне, куда он направляется, и наши дома стоят. Минька – пацан трусоватый, но задиристый, шкодливый и вредный. Он сразу же начинает приставать к Кале-мале:
– Каля-маля, тру-ля-ля, скажи, кого ты сегодня яблоком натёр?
Но тот, не обращая на Миньку никакого внимания, ступает своими старенькими кирзовыми сапогами прямо по толстому слою пыли, накопившейся в машинных колеях (а можно ведь и на обочину сойти), и вещает своё:
– Вы дети на луне при советской власти… Потом по дуге пошли к солнцу. А луне и не надо яблок… А материнскую кровь на якорь не переставить…
Минька опять за своё. Он забегает впереди Кали-мали, загораживает ему дорогу и снова дразнится:
– Калей-малей, дуралей… Кобыле хвост не пришей…
Я понимаю, что Минька перебарщивает и что всё это может закончиться чем-то нехорошим, и пытаюсь его остановить. Но бесполезно, Миньку несёт. Забегая вперёд, скажу, что это неумение вовремя остановиться и сгубит его в будущем.
А что же Каля-маля? Он останавливается, продолжая бормотать своё, оглядывается и, неожиданно свернув с дороги, направляется к берёзовой роще, к той, что у нашей совхозной бани. Она тут же, рядом. У нас, кстати, вся деревня в берёзовых рощах. Мы идём за ним, хотя и не понимаем, почему он свернул туда. Оказывается, ему нужен колодец. Подходит, опускает в него ведро, стоящее на срубе и привязанное к вороту цепью, крутит ручку, а сам всё приговаривает:
– Водица не сама родится, её поднять надо вместе с материнским молоком… А молоко за луною белой… И детишков жалко, якорь его… Плывут в Мальково, а там рыбак бестолковый… И баба за гусем летит… А Шурку мою не трогать – приказ наркома…
Достав ведро с водой, он пьёт, обливаясь, затем снимает фуражку и смачивает голову с реденькими волосами. Остатки воды выплёскивает на тропинку, в пыль, и она моментально свёртывается в круглые, будто пуховые, шарики. Каля-маля берёт свой ящик, топор. И вдруг совершенно осмысленными маленькими острыми глазками (а не теми безумно расторможенными, с какими он произносит свои диковатые фразы) взглядывает на нас и говорит, показывая топориком сначала на меня, а потом на Миньку:
– А ты – Витька, Ивана Васильища сынок, а ты – Мишка, Алексея Егорыща…
У меня внутри всё замерзает от страха. Ёлки-палки! А вдруг отцу расскажет! Минька тоже понимает, что дело пахнет керосином, и отступается от Кали-мали. И я бочком-бочком, сначала быстрым шагом, а потом бегом устремляюсь домой. Пока бегу, мне кажется, что около колодца кто-то звонко кричит и ругается на всю рощу. Я не оглядываюсь…

2

Следующий день субботний. Кручусь около велосипеда, подкачиваю колёса, смазываю цепь – собираюсь на овраги. Там, в одном из них, что-то вроде маленькой заводи, где мы купаемся, хотя вода здесь горько-солёная, как и во многих озёрах нашей лесостепи. Выехать из ограды не успеваю. Во двор из дома выходит батя, замечает меня и говорит:
– Во! А ты мне как раз и нужен…
Он смотрит на часы.
– Сейчас к нам плотник придёт, дядя Саша, будем новые рамы в сараях вставлять… Поможешь… Ну подать там, поднести, что спросит… А мне, понимаешь, край как надо в это время в Куликовке быть… Но я быстро, туда и обратно… Через пару часиков обернусь… успеешь ещё накупаться.
– Дядя Саша? – я настораживаюсь. – Какой дядя Саша?
– Ну тот, которого Калёй-малёй зовут…
– Нет, папка, я не могу… и не хочу… мне нужно… – в лёгкой панике я начинаю нести что попало…
Отец с удивлением смотрит на меня и понимает своё:
– А я толкую – помочь надо. – В его голосе появляются те самые нотки, когда спорить с ним не только бесполезно, но и опасно. – И правду мать говорит… Ты смотри, как разбаловался! Днями тебя не сыщешь, где-то блукаешь по деревне, вечером в дом не загонишь… Поможешь, я сказал… Здоровый уже (было мне тогда лет девять. – Авт.). А вот и он идёт…
Каля-маля именно в этот момент заходит во двор, здоровается с отцом:
– Доброго здоровьичка, доброго здоровьичка…
И сразу же направляется к сараю. Достаёт металлическую рулетку, ножовку, начинает вымерять проёмы окошек. И уже распиливает заготовки на косяки-короба, сбивает их. Молча, без слов.
Отец объясняет ему, что на время уедет и что с ним останусь за помощника я, потом заводит мотоцикл, и через минуту только пыль, поднявшаяся на поляне, напоминает о том, что он уже укатил.
Каля-маля работает, будто меня и нет рядом. Минут через двадцать скажет:
– Ты чего, паря, на солнце пекёшься… Иди вот сюда, под сарай, садись в тенёк…
И ни разу за всё время, пока занимается делом, не попросит что-нибудь подать или принести…
А вот когда возьмётся за рамы, позовёт:
– Иди, паря, посмотри, как рамы вяжут.
И снова без слов и пояснений будет быстро и точно пропиливать пазы под перекрестья, «добирая», где нужно, стамеской, сверлить коловоротом отверстия, обмазывать едким деревянным клеем чопики и лёгкими ударами вгонять их обухом топорика на место. Там, где нужно, проходится рубанком. Весёлая смолисто-хмельная стружка падает на его сапоги. Делается всё это сноровисто, быстро, вроде бы без всякого напряжения. Дерево податливо и послушно под его руками, словно в нём и крепости никакой нет и оно вроде тоже радуется, что с ним так умело обращаются ловкие руки… Раньше смотреть на это мне бы было, наверно, одно удовольствие. А сейчас душонку потряхивает, потому что не знаю, что делать и как себя вести. Я не боюсь, что он меня отругает или там затрещин надаёт, в крайнем случае всё это вытерплю. Куда хуже, если отцу расскажет, как я с пацанами пристаю к нему на улице.
Когда три рамы уже готовы, подъезжает отец. Спрашивает у Кали-мали:
– Ну как тебе мой помощник, Александр Григорьевич?
У меня на душе становится совсем нехорошо – вон как, оказывается, на самом деле зовут Калю-малю и как уважительно относится к нему батя.
А тот быстрыми глазками глянет на меня, на отца (у меня сердце, конечно, заколотится) и вроде нехотя скажет:
– А нищо… Парнишша большой уже, всё понимает…
Потом они заведут разговор о том, стеклить рамы сегодня или обождать, а я потихоньку выведу велосипед и дуну на овраги. Там на время обо всём забуду. Но когда накупаюсь, наныряюсь, надурачусь с пацанами в воде и они станут разъезжаться, мне станет грустно и тревожно. Почему так быстро кончается день и уже надо ехать домой? Медленно, как только можно, кручу педали, а дома´ посёлка, как назло и уж точно специально, с непостижимой скоростью летят навстречу. Я в это время обратные заклинания шепчу. Раньше они мне часто помогали, может, и сейчас выручат?
Обратные заклинания я придумал, чтобы сбывалось про кино – будет оно или нет. А кино я люблю больше всего на свете. Я бы день и ночь его смотрел и смотрел. Хоть про что. И журналы про ремонт тракторов, и про спорт, и как целинники работают в наших степях… И даже про любовь. Самые лучшие картины, понятно, про войну и про шпионов. Те, которые я видел, прямо наизусть выучил. До самого последнего слова. Цветные фильмы вообще считаю волшебными. Но картины не каждый день в посёлок привозят. А наш дом стоит на самом краю. Чтобы узнать, есть ли кино, нужно бежать в центр. Там, на специальной чёрной доске, конторский художник Володя Панов меловой краской пишет название фильма. Если кино нет, то и доски нет. Вместо неё пустая рама. По субботам же чаще всего красуется вычурное слово «Танцы». Там тоже всё завлекательное и интересное, особенно музыка, которую крутит модный киномеханик Яша. Но пацанву по субботам оттуда гоняют, фиг в клуб прошмыгнёшь. А если ещё с красной повязкой дежурного ходит дядя Миша Рыбин, то вообще дохлое дело. Этот так прихватит пальцами ухо, полдня потом гореть будет…
Однажды я обнаруживаю, что, если бегу к клубу и всё время повторяю: «Не будет кина, не будет кина, не будет кина…» – то его, наоборот, покажут…
Поэтому сейчас на велосипеде я всё время шепчу: «Не ушёл Каля-маля, не ушёл Каля-маля, не ушёл…»
Потихоньку завожу велосипед в ограду… Ну да, обрадовался! Не сбылось! Сидят отец и Каля-маля на веранде, выпивают, разговаривают, так что в дом незаметно не проскочишь. Батя моментально меня замечает, зовёт к себе. По его расслабленно-благодушному виду понимаю – Каля-Маля пока ничего ему не рассказал.
– Ну что, накупался, сынок? – спрашивает отец, как бы приглашая и Калю-малю к разговору. – Проголодался, наверно, как собачонок? – И зовёт маму из глубины дома (дверь с веранды в комнаты открыта): – Мать, работник пришёл! Корми!
А я внимательно смотрю на батю. Интересно, насчёт работника – это он издевается надо мной или так говорит, потому что в добром настроении?
Появляется мама. Она возражает отцу, но делает это с улыбкой – гость же в доме:
– Чего он тут с вами, со взрослыми, будет… В доме покормлю…
– Да пусть посидит. – Почему-то так хочется выпившему бате.
Мама ещё раз поперечит:
– Зачем ему ваши взрослые разговоры… Да и выпиваете…
– Так мы же ему наливать не будем.
Отцу кажется, что он очень удачно шутит, а мама знает – в таком состоянии его трудно переубедить. Она приносит мне горячий суп, мясо.
А отец с Калёй-малёй тут же забывают про меня и продолжают прерванный разговор о жизни на островах на нашем главном озере Чаны, где они раньше жили. О рыбалках, об охоте… И чувствуется, что разговор у них уже идёт к концу… Я как на иголках. Пожалуется или нет Каля-маля отцу на меня? И мне совсем в это время не до еды. Пока ехал на велосипеде домой, есть хотелось жутко, а тут еле ковыряюсь в тарелках, хотя мама постаралась: выставила для гостя-мастера и солёных подъязков, и сала нарезала, огурцов и помидоров солёных достала из погребных кадушек. На огороде-то пока ничего нет, только лук-батун да редиска. Остальное, свежее, с грядок, только к августу начнёт нас баловать.
Отец замечает мою вялость:
– Чего это? Разве работники так едят?
Молчу… Какой я работник, три часа простоял около сарая и даже гвоздя не подал.
И тут Каля-маля, молчавший и поддакивавший отцу, заговорит:
– Васильич, – скажет он, показывая на балалайку, которая висит на стене. – Знаю, ты на гармошке хорошо можешь. А на этой тоже?
Отец приосанится, снимет с гвоздя инструмент, подкрутит колки и с ходу запустит в веранду раздольную мелодию. И так празднично и уютно сразу станет за столом…
Но тут из комнат выйдет мама:
– Ты чего это, Ваня? – упрекнёт. – Гулянка у нас, что ли?
Отец возражать не станет.
– И правда, Лиза, – согласится он и повесит балалайку на прежнее место.
После этого Каля-маля засобирается. Он, слегка поклонившись маме, скажет:
– Доброго здоровьичка, хозяйка.
И отцу:
– Доброго здоровьичка, Иван Василич…
И тут пауза… Я гляжу в тарелку и понимаю, что он в это время смотрит на меня… И всё это длится, длится… Или мне так кажется?
Потом он произносит:
– И тебе доброго здоровьичка, паря…
Мама с отцом провожают его за ворота. Солнце в это время уже спрячется за нашу рощу, но просвечивает нежной алостью сквозь деревья, и вся наша поляна перед домами в качающихся закатных пятнах. Каля-маля идёт по этим пятнам, причём некоторые из них почему-то обходит, и начинает потихоньку что-то бормотать себе под нос. До нас доносятся слова и про якорь, и про материнскую кровь…
Мама, стоя у калитки, пригорюнится:
– Вот ведь что с человеком, а? – нажимая на «что», произносит она. – Сидел, молчал… Толковый, нормальный… И как сделал-то всё хорошо в сарае… А выпил – и вот тебе такое…

3

Дня через три-четыре я, как и водится в детстве, напрочь забуду свои предыдущие страхи. Теперь меня и пацанов с нашей улицы будет занимать совсем другое, но снова же связанное с Калёй-малёй.
Как-то поздним вечером, когда уже изрядно стемнеет, за клубом, около кинобудки, где мы собираемся с пацанами рассказывать друг другу на ночь страшные истории, кто-то из пацанов с нашей улицы спросит:
– А знаете, почему Каля-маля такой?
Молчим. Чего говорить, если не знаем.
– Потому что он бывший белогвардеец… Это он притворяется, чтобы себя не выдать… А дома у него такое… А Шурку… он пытает…
Вот тебе на! По-моему, у нас у всех в это время открыты рты. Особенно у меня. Хорошо, что уже темно и не видно… Мы, конечно, готовы поверить в такую ошеломляющую невероятную новость. Каждый только об одном жалеет, что не он это придумал и сказал… А с другой стороны – как не поверить? Почему Каля-маля так странно себя ведёт? Ясно, нарочно притворяется, чтобы не разоблачили. Настораживает только то, что сказано про Шурку. Шурка – это дочь Кали-мали, крепкая, смуглая девчонка, наша ровесница. Смущает, потому что знаем про неё совсем другое, даже обратное… Да вот ещё непонятно: почему взрослые ничего не замечают – давно бы уже схватили и отправили куда надо этого заразу – Калю-малю… Но мы это в расчёт не берём. Ведь всё так приманчиво-интересно и, что важнее всего, таинственно.
Отношение пацанов с нашей улицы к Кале-мале теперь меняется. Если раньше мы смотрели на него с опасливой настороженностью, то теперь серьёзно побаиваемся, особенно когда встречаем по вечерам. И ведь что поразительно, в душе-то каждый, наверно, понимает, что с «белогвардейцем» мы явно нахимичили. Но разве в этом дело? Зато у нас начинается новая, жгуче-интересная, со всевозможными приключениями игра. Мы теперь, как нам кажется, по-разведчески умело следим за ним и по вечерам у кинобудки или около конторы первой фермы докладываем друг другу, где он бывает, что делает и чем занимается. И однажды решаем «проверить» Калю-малю стуколкой.
Стуколка? Это такая пацанячья самодельно-устрашающая штуковина. Ею можно на расстоянии стучать в окно. На конце длинной-предлинной толстой двойной суровой нитки прикрепляется сырая картошина. Она подвешивается к окну. За нитку дёргаешь – картошина тарабанит в стекло или раму… Но это ещё не всё. Дома нужно тайком взять тыкву с огорода, разрезать её пополам, вынуть мякоть, а из корки вырезать рожу, да такую, чтобы, когда в неё вставишь зажжённую свечку, она с горящими глазами и зубами скалилась в окно… Постучишь – подёргаешь за нитку – хозяин отдёрнет занавеску:
– Кто там?
А там – жуткое страшилище, получай, белогвардеец, по заслугам!
И вот мы лежим в зарослях высокой конопли и полыни напротив дома Кали-мали. Вечер потихоньку переходит в ночь. Кое-где и звёзды уже проблескивают. В двух комнатах Кали-мали давно горит свет, а мы всё решаем и никак не можем решить самый главный вопрос: кто привяжет нитку к окну? И хотя хорохоримся, показывая свою смелость, на самом деле никто во двор Кали-мали идти не хочет. Минька возмущённо шепчет, что свою работу уже выполнил – картошку с ниткой принёс. Петька, мой брат (он погодок и поэтому как хвост, куда я – туда и он), рожу из тыквы вырезал… И получается, что именно мне надо подвешивать к окну стуколку и устанавливать тыквенную рожу… Сердце у меня колотится где-то в горле, пока я перелезаю через прясло из осиновых жердей в ограду. Хорошо, что собаки нет. В несколько прыжков долетаю до окна. И понимаю: повезло – прямо в раме торчит гвоздь, куда я и привязываю картошку на особую петлю, чтобы она двигалась. Потом кое-как прикрепляю рожу из тыквы, но без свечки. В этот день мы полдеревни обегали, и ни у кого из знакомых пацанов свечки не оказалось… И снова лихорадочными прыжками назад, в спасительную траву…
Нитка в руках у Миньки, и он начинает её дёргать. Подёргает – замрёт, подёргает – замрёт. И даже сюда, хотя до дома метров десять, доносится стук. Да и не стук даже, а, нам кажется, просто неимоверный грохот на всю улицу. Но в доме никакой реакции. И тут слышим, глухо хлопает внутренняя дверь в избе, потом скрипит другая в сенках, и во двор выходит Каля-маля. Мы обмираем. Видно не очень хорошо. Стемнело-то изрядно. А ну как с ружьём? У нас такое бывает. Почти в каждом доме есть дробовик – охотников полдеревни. Случается, если кто-то кого-то уж сильно по ночи донимает, хозяин запросто может выскочить из избы и пальнуть вверх для острастки. Хорошо, коли вверх, а не солью по заднице. Мужики у нас народ незлой, но решительный. Да что там мужики, недавно парни, для нас, пацанов, уже завидно взрослые, идут по Школьной улице мимо дома Мариниченко и друг перед другом выделываются. И чем-то не понравилась одному из них собака. Ну и запустил он в ограду камнем. А на крыльце тетя Поля стоит. Хозяйка.
– Что же ты вытворяешь, идол головастый! – кричит она. – Чем она тебе помешала?
А это те парни, которые себя считают самыми смелыми и лихими в деревне. Правда, не там, где надо. Позднее некоторые из них из тюрем вылезать не будут. И бросивший камень отвечает пожилой уставшей женщине:
– Гавкает она у тебя не так, как надо… – И после паузы уже совсем по-хамски добавляет: – Почти как ты…
И идут дальше, хохочут.
Буквально через несколько секунд слышат громкий тёти-Полин голос:
– Эй, хохотуны…
Оборачиваются – тётя Поля на крыльце с двустволкой. Как саданёт из одного ствола поверх голов, а потом из другого в воздух. Треск от рвущихся штанов стоит на полдеревни – это удальцы скачут по улице, не жалея ни узких в шагу брюк, ни обуви…
…Снова мы заговорились. А у нас ведь Каля-маля вышел во двор к нашей стуколке и ворчит:
– И шебуршит, и шебуршит… Чего шебуршит? Кто? Спать вить надо…
Теперь мы различаем его силуэт на фоне окна.
– Мудрёно, – продолжает ворчать он, разглядывая стуколку.
И тут замечаем, что Минька трясётся, машет рукой и пытается сбросить намотанную на палец суровую нитку. Оказывается, Каля-маля тянет её с того конца в свою сторону. Мы смотрим, как она рывками ползёт внутрь ограды, и в этот момент нам становится особенно страшно. Вот тебе и напугали Калю-малю! Сами лежим и колотимся от страха. В это время Каля-маля громко хмыкает, обнаружив тыквенную рожу.
– А это что за солдатик? – спрашивает он. – Плохой солдатик. Раненый солдатик.
Потом тишина, и прямо перед носом Миньки что-то шлёпается со смачным звуком… Минька от неожиданности взвизгивает, вскакивает на ноги и несётся в темень, подальше от дома Кали-мали… Ломая полынь и коноплю, летим следом за ним и мы…
На следующий день в разговорах каждый гнёт свою, конечно, самую правдивую линию. У меня такая:
– Каля-маля с ружьём выскочил и дулом туда-сюда, туда-сюда, потом, как увидел рожу, затрясся, ружьё выронил и давай бросать камнями в нас, а после этого забежал в сенки и закрылся… Завтра, наверно, сдаваться пойдёт в контору… Давайте ему на ограде объявление прилепим: «Сдавайся, гад!»
Петька:
– Он был вовсе без ружья… У него была сабля, спрятанная с белогвардейской войны… Он саблей как по нитке рубанёт, потом хотел и по тыкве тоже, но она такая страшная, что он испугался и упал, а тут Минька как заорёт: «Бежим!» И чего орал, только рассекретил нас, а так могли бы мы саблю эту раздобыть…
Самый большой герой, понятно, Минька:
– Не так! Не так! Не так! – захлёбывается он словами. – Каля-маля как выскочит! Как схватится за нитку! А я как рвану её на себя, он и скопытится, упадёт. А потом поймёт, что это я всё придумал, и как швырнёт в меня тыквой! А в ней граната! Хорошо, что она не взорвалась. А то бы нам всем капут…

4

А потом… Потом, не помню, когда и почему, у мальчишек моего возраста интерес к Кале-мале пропадёт. Как-то неожиданно, почти враз. Повзрослеем мы, что ли? То есть он станет жить, как и жил, как бы сам по себе, а мы сами по себе. Не пересекаясь, не перенося на него ту жгучую потребность в приключенческой игре, когда не ешь, не спишь, а только и живёшь этим нескончаемым приключением. Слухи о его чудачествах уже перестанут нас будоражить и манить полусказочной, по-детски наивной притягательностью…
Позднее стану примечать и другое. Если он куда-нибудь уедет или, заболев, долго не будет выходить из дома, то как-то пусто станет на это время в деревне, словно чего-то в ней не хватает. Впрочем, это касается и других людей, в коих живёт какая-нибудь причудинка. И вижу, понимаю – у нас почти каждый был таким… Таким, да не совсем. Именно поэтому пробьётся как-то один недовольный голос через все остальные ко мне: ну а с какого, мол, боку ты здесь Калю-малю прилаживаешь? Ведь блажной какой-то! Да боже ты мой! С того же, что и всех других. Из него и из тех, о ком я уже рассказывал, из их самородных характеров и складывается душа всякой нашей деревни, её корневая крепость и особость…
Конечно, Каля-маля другой. Так крепко запавший в мою память, он странно жил, странно и ушёл. Правда, всё остальное, связанное с его жизнью, я уже узнаю из разговоров и слухов, где больше домыслов и предположений, потому что рано уеду из родного дома… Но так получилось, что это самое остальное отложилось в моей душе как продолжение предыдущего, а кое-где оно слилось и перемешалось с ним. И получается, что я заканчиваю свой рассказ о событиях, связанных с Калёй-малёй, как бы увидев их теми же пацаньими, мальчишескими глазами, какими смотрел на него в детстве. Понимаю, что здесь есть своя условность, но ничего поделать с этим не могу. Всё соединилось в одно, начиная с того момента, когда мы шагали рядом по знойной пыльной деревне и он выговаривал диковатые и не совсем понятные слова: «…Якорь его, материнская кровь! Вы дети на луне при советской власти…»
Его, кстати, и вызовут пару раз в контору по поводу этих присказулек, и местный начальник, насупившись, спросит:
– Ты чего там буровишь про советскую власть?
– А не помню, можа, пьяненький был…
– У нас всё равно – пьяный или трезвый, за свои слова отвечать надо…
– Дак и не помню я… Меня вить как шарахнуло тогда два раза, так и забываю всё… И в голове гудит, и вроде разговаривает там кто… А вам разве не говорили?
– Где это тебя шарахнуло? – силясь что-то вспомнить, напрягается конторский работник, потому что биографию Кали-мали не знает, да и не знал никогда. Слышал только, что переехал он в посёлок из какой-то рыбацкой деревни, что на озере Чаны. Но таких сейчас много – совхоз растёт и приманивает жителей, особенно из соседних колхозов, где совсем недавно стали выдавать паспорта и отменили трудодни.
– Дак где? Где всех шарахало… На войне жа, – часто помаргивая короткими белёсыми ресницами, простодушно отвечает Каля-маля…
Начальник пристальнее смотрит на невысокого мужичка в заскорузлых кирзовых сапогах и в неопределённо-серого цвета пиджачке-обдергайке. В руках у того выцветшая пропотевшая фуражка. Он её мнёт, перебирает. И заметно, как непривычно и неловко чувствует он себя в прохладном кабинете с длинными, до пола шторами. Конторский человек что-то прикидывает в уме, машинально высчитывая, на сколько старше его пожилой плотник. И неожиданно для самого себя переходит на «вы», напряжённо пытаясь вспомнить имя этого «шарахнутого». И не может. На языке всё вертится и вертится дурацкое прозвище – Каля-маля.
– Вы уж как-нибудь того, – конторский неопределённо крутит пальцами около головы, но что-то соображает, отдёргивает руку и, сердясь непонятно на кого, в конце концов почти просительно добавляет: – А то вот милиционер жалуется, просит воздействовать, говорит, могут и в район привлечь…
– Так был уже…
– Не понял, где был?
– Да в районе же.
– И что?
– Тоже за советскую власть говорили… Так я же защищал… Я им, как было, всё и сказал… У меня и документ есть… Я показывал…
– Какой документ?
– Ну что шарахнуло… Меня отпустили, сказали, чтобы не хулиганил… А можно я пойду?.. Сегодня баня, а я пораньше хотел… – И снова улыбается простодушно и наивно.
– Идите, – вздыхает начальник.
Когда за Калёй-малёй закроется дверь, он нальёт себе из гранёного графина стакан воды, выпьет её в два глотка, закурит папиросу и подойдёт к окну. Посмотрит. По дорожке между тополей идёт Каля-маля, разговаривая сам с собой, останавливаясь, разводя как бы в удивлении руками и снова продолжая замысловатый путь по нашей деревне, по своей контуженной жизни…
Кабинетный дядька резкими затяжками докурит «беломорину». Он ощущает, как неровно бьётся его сердце. Как-то боками, что ли. Пока он смотрел на Калю-малю, возможно, вспомнил своего батю в таком же пиджачишке и в такой же точно фуражке-шестиклинке. Почти все их тогда носили. И подумает – надо зайти на кладбище, проведать, ведь каждый день мимо проезжает… Эх, стыдоба! В начальники, видишь ты, выбился…
…Не знаю, так ли точно было с этим конторским человеком. Но мне захотелось, чтобы так…
Совхозная баня у нас завидная. Просторная. Вода из скважины. Хоть залейся. И парилка по уму сделана. Пар в ней не из каменки, а из трубы, но такой, что и самые закоренелые парильщики нос не воротят. «Настояшший, ядрёный, – говорит сосед по нашей улочке дядя Вася Горковенко, – аж внутре свербит и костишши как надо распариват».
Это местные умельцы расстарались, что-то придумали там с паровым котлом, переходниками, какими-то золотниками… Да и неважно, как там всё устроено, важно, что придумали и что есть они у нас, умельцы-то. И значит, есть где попариться мужикам всласть. Ну и мы, пацанята, иногда в парилку свой нос суём. Интересно же! Заскочишь, а там такое! Малиновые, алые, вишнёвые тела ворочаются на полке. Веники по спинам, ногам, животам и задам ходуном ходят! И почти в предсмертном сладостном всхлипе папки наши кричат не своими голосами, какими кричали, наверно, только на войне: «Ещё! Ещё! Так! Так, едри её мать! Вот достал так доста-а-а-ал!»
Назад как ошпаренный, да чего там «как», действительно ошпаренный, выскочишь – и через мойку в предбанник. К прохладному решётчатому полу голову присунешь и дышишь, дышишь… А сердчишко вот-вот выбьет рёбра… Повезло! Снова живой! Снова, потому что опять ведь полезешь на полок пробовать несусветный жар. А как же! Папки и старшие братья могут, а ты?
Самая интересная жизнь у нас в банном коридоре. Здесь по стенам стоят лавки. На них сидит «очередь». Человек пятнадцать мужиков. И хотя почти все они эту самую очередь заняли давным-давно, проходят по ней так: дверь открывается, какой-нибудь пацан или дедуля спрашивает:
– Кто последний?
Ему тут же отвечают:
– Иди вместо меня, я пропускаю, сам позднее пойду…
И так всё длится часа два-три. А те, кто остаётся сидеть, коренные крепкие мужики, ведут в это время разговор. Боже мой, какой он притягательно-интересный, этот разговор. Если удавалось потихоньку «застрять» в коридоре, то такое услышишь! Тут тебе и прибаутки, и анекдоты, и всякие случаи на охоте и на рыбалке. Иногда с хохотом, иногда с раздумчивым покашливанием: «Ты смотри, мать её за ногу!» Но больше говорили про войну. Про то, что и как каждый видел. А дым махорочный стеной стоит, такой плотный и едкий, что глаза слезятся.
И Каля-маля здесь же сидит, в уголочке, и когда кто-то рассказывает, как его ранило, как накрыло роту миномётным огнём или как чуть не захлебнулись при форсировании реки, – всплёскивает руками и сокрушённо качает головой: «Ой-ё-ёй, надо же!»
И кто-нибудь из мужиков не выдержит, скажет с удивлением:
– Ты смотри, как переживает… – И хо­хотнёт, хотя и по-доброму, но всё-таки обидно-снисходительно.
Чаще всего бывает, тут же и отправят Калю-малю мыться:
– Ну чего ты-то здесь толчёшься? Иди уже мойся… Шагай вон по моей очереди.
– Ну да, ну да, – встанет Каля-маля с лавки и вроде как сказать что-то захочет, но снова растерянно произнесёт: – Ну да, ну да… – И пройдёт раздеваться в предбанник…
По неведомым свыше законам именно в бане произойдёт с Калёй-малёй случай, который взбудоражит всю деревню. Как-то весной, с утра, когда баня ещё почти пустая, он придёт туда вместе со своим напарником по работе (назовём его Артемием). Пока будут раздеваться в предбаннике, этот самый Артемий всё его будет подзуживать и поддевать. Такой это человек, без подковырок жить не мог. Потом расскажут об этом примерно так: Каля-маля, дескать, сидит в какой-то своей внутренней задумчивости и молчаливости, а Артемий его всё шпыняет и шпыняет:
– Чего морщишься, Каля! Голова, что ли, болит? А ловко ты это придумал – дурачком прикидываться, а? И на работе тебе послабка за это, и сто грамм, жалеючи, всегда нальют… У нас вот одна бабка во время войны всё на тяпке ездила, а зимой снег полола, чтобы, значит, за тронутую принимали и работать не заставляли…
– Не надо, Артемий, нехорошо, – слабо отговаривается Каля-маля.
– Конечно, нехорошо. И что существенно, тоже войну сюда приплёл… А как же, рассопливятся, война же всё спишет, контузия, мать её перемать…
– Зачем ты так… Ты же не знаешь… Мне вот больно…
– Во-во! Ты прямо артист у нас… Больно ему… Ещё и слезу подпусти… И по деревне ходишь, буровишь черт-те что, да складно, прямо писатель…
– Эх, Артемий, а если тебе кто больно сделает?
– Мне больно? Мне больно не бывает, хоть ломом бей…
И тогда, как расскажут очевидцы, Каля-маля вытащит столярный ножичек и ткнёт им Артемия в плечо…
Как он закричит и заверещит! На улице будет слышно:
– Сволочь! Гадина! Убил! Мне же больно…
– Так и мне больно, Артемий, – ответит Каля-маля. – Я же говорил тебе…
Ну, понятно, милиция, врач. Хотя врач там и не нужен, ранка так себе, пустяковой окажется.
Увезут Калю-малю в райцентр, в милицию, а по деревне языками станут трепать.
Одни говорят:
– Так и надо! Что за мода ножиками тыкать, так он нас всех перережет. Такие в тюрьме должны сидеть.
Другие:
– Да жалко мужика. Этому Артемию давно пора уже его гадский язык топором отрубить. Сам напросился. Нашёл с кем воевать… Он муху-то хоть обидел за все эти годы, Каля-маля? Довёл он его…
Но, к удивлению всех, через два дня Каля-маля снова появится в посёлке. Снова он будет идти посреди деревни и снова приговаривать своё диковатое:
– Детей нельзя допускать к яблокам через луну…
В общем, всё как раньше. Хотя нет, не всё. Добавятся ещё такие фразы:
– А Артемий хотел, чтобы Каля-маля его зарезал. А нельзя… Больно… У Артемия ведь материнская кровь…
Отпустят из милиции Калю-малю, как будут говорить, из-за его справки и из-за того, что Артемий скажет в милиции, что он сам случайно на ножичек наткнулся. В деревне удивятся. И порадуются.
– Ишь ты, – скажут, – не совсем пропащий, выходит, Артемий…

5

Потом май подоспеет. Да тёплый, да весёлый, да ранний. Каким-то розовым, сплошь праздничным он казался тогда нам в детстве. Раз на раз, конечно, не приходилось. Но в том году, о котором речь, с начала апреля солнце лупило без всяких перерывов. Быстро высохнут в степи огромные, сверкающие чуть не до самого горизонта лужи, набравшиеся из талого снега. Уйдёт вода из берёзовых околков. На озёрах всё тише и тише будут гомонить дикие утки и гуси, постепенно успокоившись после хлопотливых свадеб, определившись в пары и высиживая своё потомство. По обычно грязной в это время деревне уже вовсю ездят. Дорога крепкая, тропинки сухие, и можно ходить в летней обуви. Ноги – так прямо радуются: очень уж устаёшь от валенок, а особенно от сапог.
В наших степных сибирских местах природа проявляет себя резко и отчётливо. Бывает, холода жмут почти до июня, и всё вокруг серенько и по-сиротски скудно. Трава еле-еле пробивается, листья на деревьях сжаты в бледно-сизые комочки. А если весна такая, как на этот раз, то солнце – в полнеба. В степи и в околках травы и деревья беспрерывно и густо взрываются зеленью, под гривами разноцветные полосы от местных подснежников-прострелов. А птицы что вытворяют! Скворцы по утрам и вечерам до такого беспамятства допеваются на своих скворешнях, что хоть кричи, хоть стреляй, хоть руками маши рядом с ними – ни на что не обращают внимания. И жаворонки от них не отстают. День-деньской напролёт вышивают серебряными нитками под самым солнцем такой трепещущий песенный узор, что голова кружится. Да и как не закружиться, когда ещё и с полей волнами накатывает на деревню пряный воздух, будоража моих земляков забытыми за зиму степными запахами. Кто-нибудь из мужиков, стоя в огороде около заканчивающейся скирды сена и глядя на далёкие, в синей дымке гривы, вздохнёт, качая головой:
– Вот ведь что выделывает весна, а! И помирать не захочешь!
Три небесных сердечных и добрых праздника обычно приходятся на апрель и май. Пасха, которую у нас отмечают обязательно, хотя церкви в посёлке никогда не было, Родительский день и День Победы…
И когда праздник совпадает с такой весной – ослепительно-розовой по утрам и яростно бушующей в степи зеленью, – то это уже и не праздник, а паломничество души в какие-то счастливые выси.
Девятого мая все собираются к памятнику около клуба в центре села. Памятник у нас хороший, удачный. Высоченный и острый, как винтовочный штык. На нём орден Отечественной войны. Внизу плита с барельефами – картинами войны – и, конечно, фамилии тех, кто не вернулся. Идут к памятнику с утра семьями, не торопясь, принарядившись… И Каля-маля идёт, немного в сторонке. Он и во время всего митинга будет стоять как бы поодаль. Со снятой фуражкой, которую по привычке мнёт в руках. А на него всё чаще и чаще взглядывают. В большинстве своём – с удивлением. Как будто заново узнают. Некоторые – так и с недоумением. Вроде: «Да кто это? Неужели Каля-маля?» И, скосив взгляды на свои медали, ревниво и озадаченно переводят их на грудь Кали-мали, которая плотно завешена уже потускневшими, но сплошь боевыми наградами… И будет женщина пожилая, приехавшая специально из того самого рыбацкого посёлка, откуда родом Каля-маля, стоять в толпе, вытирая концом платка глаза, и говорить:
– Вот и довелось ещё увидеть тебя, свет Григорич… Ох, какой же ты стал… Ох, какой… А соколиком ведь летал, Саша… Соколиком…
Он идёт от обелиска последний… Плачет, прикрываясь фуражкой и произнося совершенно отчётливые и ясные слова:
– Ребятишечки-то какие позаснули на войне, да не только же здесь, а в каждой деревне, в каждом хуторе… Вот бы все-то встали да пошли  – это сколько их бы было? Не сосчитать…
И какое-то время в деревне, помня его на митинге, будут останавливаться мужики и здороваться за руку или издали снимать кепку. А в коридорчике бани станут уважительно предлагать место, и в разговорах о войне, когда он туда приходил, будет меньше тех приукрашиваний, без которых наш человек никак не может жить…
А потом снова всё начнёт забываться и затираться. И снова начнут посмеиваться, когда он, выпив пару рюмок, будет идти по деревне, сосредоточенно упёршись в одну точку впереди себя, выговаривая непонятные и нелепые слова…
Так он зайдёт однажды летом в берёзовую рощу, что рядом с его домом. В роще он увидит бортовую машину с оборудованными в кузове сиденьями и молодых парней и девчат, с гомоном, с песнями и гармошкой усаживающихся в ней, чтобы ехать на купание, на знаменитое местное озеро Яркуль.
Он заволнуется, подойдёт к шофёру, стучащему носком сапога по автомобильным баллонам, попросит:
– А меня с собой не возьмёте?
– Нет, отец, не возьмём, – ответит парень, полуулыбаясь, передвигая папироску из одного угла рта в другой, попыхивая дымком. – Мы же день молодёжи отмечать едем. Тебе-то зачем туда?
– Так это… Там ведь деревня рядом, где я, значит, родился… Возьмите, а? Я попроведать хочу деревню-то…
– Нет, отец, не проси… Видишь – и так машина перегружена. Куда тебя садить?
– Никто не хочет брать Калю-малю… Никто и никуда, – сокрушается он и садится на ствол изогнутой берёзы. И всё смотрит и смотрит просительно на шофёра. А рядом мальчишка лет пяти-шести. Он по-детски внимательно и как-то строго за всем этим наблюдает и вдруг начинает плакать:
– Возьмите с собой дедушку! Ну возьмите…
Так под слёзы пацанёнка с песнями и смехом выезжает из рощи на дорогу машина. Нет, не возьмут с собой Калю-малю…
И опять он будет идти по деревне, по моему детству, приговаривая:
– Вы дети на луне, а я здесь пока тоже. А может, и не здесь… А туда кто же пустит меня?.. А вы ничего не знаете про меня… И не надо знать. Ох, не надо… И про себя тоже…
Я иногда думаю об этих словах. Думаю – ведь он что-то вкладывал в них? Что?

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.