ХУДОЖНИК «ШИШКИН»

Владимир Зимин Родился в г. Москве в 1951 году. Окончил актёрское отделение Горьковского театрального училища. Работал в театрах Магнитогорска, Перми, Кинешмы, Иванова не только как актёр, но и как режиссёр. Публиковался в журналах «Русь» (Ростов Великий), «История» (Москва), «Север» (Петрозаводск), «Берег А» (Магнитогорск), в альманахе «Откровение» (Иваново). Автор пяти книг прозы. Лауреат областной и городской литературных премий. Член Союза писателей России. Живёт в г. Иваново.

Этот овраг отделял город от села, по сути дела, являясь зримой, широкой и глубокой пограничной полосой.
Город наш был маленьким, а село – большим. Не в том смысле, что село было больше города, а в том, что для города наш городок был небольшим, а село для села – великоватым.
Впрочем, незначительность и того и другого объекта в масштабах огромной страны нас ничуть не смущала – мы не сомневались в своей известности далеко за пределами нашего края и в этом смысле без стеснения равнялись на столицы или какие-либо иные большие и знаменитые географические пункты. Да и трудно было не возгордиться, прочитав однажды в учебнике «Родной речи» такие строки из старой былины: «…Как из города Мурома да из села Карачарова выезжал казак, добрый молодец Илья Муромец…» Прочитав впервые, мы, конечно, испытали восторг, который, если перевести из эмоционального состояние в словесный эквивалент, звучал бы приблизительно так: «Ага! То-то вот! Знай наших!» С тем и жили – и удивлялись, сталкиваясь где-нибудь в чужой стороне с ­чьей-то абсолютной некомпетентностью в этом вопросе.
Но рассказ мой не о тайнах древнего города и не о преданиях славного села. Рассказ о том самом овраге.
Ни с исторической, ни с эстетической, ни даже с топографической точки зрения он ничего существенного собой не представлял – он даже не был самым большим ни в городской черте, ни в ближайших окрестностях. Но для нас, многочисленной ребятни – от сопливых дошколят до прыщавых юнцов, – он имел колоссальное значение! Это был наш «затерянный мир», наш «остров сокровищ», наша «земля Санникова»! И не важно, что многие из нас и не слышали до поры ни о Конан Дойле, ни о Стивенсоне, ни о профессоре Обручеве.
О, это был удивительный овраг – овеянный детскими легендами, подростковыми преданиями и юношескими мифами. Зимой здесь катались на лыжах и санках, строили ледяные крепости с лабиринтами и тайными ходами. Летом рыли пещеры, возводили хижины и шалаши; среди сброшенного на дно мусора искали «невесть чего» и находили «бог знает что»: битое стекло, перегоревшие радиолампы, фанерные корпуса от телевизоров и радиоприёмников, железные болванки, подшипники, провода в разноцветной изоляции. Там играли в прятки, казаков-разбойников и вели многодневные вой­ны: то понарошку, между собой, с игрушечным, выпиленным из дерева оружием, то почти всерьёз, с хозяевами противоположного склона оврага, и тут в ход зачастую шли не только кулаки, но и камни и палки.
И наконец, самое захватывающее, волнующее и немного пугающее: стрельба из «поджигов» – самодельных пистолетов (самопалов), плотно набитых спичечной серой вместо пороха и заряженных мелко нарубленными гвоздями или шариком от подшипника, – по мишеням в виде пустых бутылок или консервных банок. «Поджиги» грохотали, банки дырявились и улетали в кусты, бутылки разлетались стеклянными брызгами! Но для того чтобы взять в руку это самодельное убойное оружие, надо было ждать и терпеливо подрастать, до срока лишь наблюдая за манипуляциями других. А потом подбирать материал, пилить, сверлить, запаивать. Это всё ещё были детские игры, но уже с элементами запретной мужской жизни – запахами пороха и привкусом готовой вот-вот пролиться крови.
Надо признаться, наши шалости иной раз доходили до той самой черты, за которой уже могли обернуться бедой. И если пробка из паровой пушки улетела в безопасную сторону, брошенный под ноги взрывпакет никого не ослепил, а стеклянные осколки от карбидной гранаты просвистели над головами, то шарик от подшипника, забитый в ствол самопала, нашёл-таки свою жертву. И это не было нелепым случаем, не было роковым стечением обстоятельств. Это была игра в «дуэль», доведённая двенадцатилетними пацанами до логического конца, до взрослого безумия.
Это было страшно, но почему-то и красиво – словно речь шла о хорошем кино. Это вызывало испуг, но почему-то рождало ещё и зависть. Последняя фраза смертельно раненного: «Прощайте, друзья!» – нашла отклик в каждом мальчишеском сердце. С изумлением мы передавали её друг другу, будто в ней был какой-то особый, скрытый и возвышенный смысл.
Впрочем, взрослые наших чувств не разделяли. Отцы были в растерянности, матери впадали в истерики. Наша сонная городская окраина, ошеломлённая небывалым событием, гудела подобно растревоженному пчелиному улью. Милицейские мотоциклы носились по посёлку, словно пребывали в бесконечной погоне за кем-то. Участковый с дружинниками ходили по квартирам. Велось дознание, частично проводили обыски. Изымали даже рогатки. Нас разоружали!
История обрастала такими небылицами, что вскоре в неё уже невозможно было поверить. Это спасло второго участника трагедии от неминуемого и жёсткого наказания. Но все мы прошли через «чистилище», а кто-то угодил и по инстанции дальше: оказался на учёте в милиции.
Помнится, мало что было найдено, и в основном несущественное: ну рогатки, ну несколько гнутых из ореховых палок луков, стрелы к ним (правда, с железными, вырезанными из жести наконечниками); главное же, злополучные «поджиги», были быстро, как тогда говорили, «заныканы» по тайникам или зарыты в землю всё в том же овраге. Каждый подросток мнил себя пионером-партизаном (вроде Вали Котика или Марата Козея) и, несмотря на «жестокие пытки» (словесные), держал язык за зубами.
Я знаю имя того у нас во дворе, кто сам, без чьей-либо помощи, сделал себе это опасное оружие, сделал добротно и красиво. Но и сегодня я его не назову.
В водоворот этих невероятных, пугающих и в то же время захватывающих событий я втянут не был, они меня даже по касательной не задели. Но профилактическую беседу отец со мной провёл. Он был немногословен, но резок и ироничен: высмеял дуэль как «барскую» забаву, а несчастного погибшего паренька унизил обидным словом «дурак».
Я возражал, вопрошая у него, зачем же он парнем вместе со своими дружками-одногодками вывинчивал взрыватели у неразорвавшихся немецких бомб, что падали недалеко от их деревни на железную дорогу Тула – Москва. Он нашёл ответ быстро – треснул меня по затылку, словесно определив и меня в категорию «дураков». Разъяснять свою точку зрения подробнее он не посчитал нужным.
Более развёрнутую версию его ответа я сформулировал за него сам много лет спустя. И звучала бы она в его устах, наверное, так: обезвреживать неразорвавшиеся бомбы в пятнадцать лет было хоть и глупо, но имело какой-то высший смысл; подставлять же лоб под кусок ржавого железа в мирное время ради пустой забавы может только полный идиот!

Я потому так подробно упоминаю этот случай, что стоит он особняком. Для нашего маленького рабочего посёлка, расположенного на окраине города, он был подобен взрыву атомной бомбы – так потряс и ужаснул он его обитателей. «Взрывною волной» зашатало такие крупные и, казалось бы, прочные конструкции, как местные пионерские и комсомольские организации, и унесло в неизвестность отдельные городские фигуры, отвечавшие за молодёжную политику. Эхо же того «взрыва» ещё долго аукалось в головах перепуганных родителей, изумлённых учителей и озадаченных городских чиновников.

Пожалуй, это самая страшная и грустная история, связанная с нашим оврагом. Она засела в памяти прочно, но всё же отдельно, если можно так сказать – на теневой её стороне, где потом, со временем, скопилось многое из того, на что сегодня оборачиваешься редко и с неохотой. А тогда, по малолетству, и вовсе была вскоре вычеркнута из сознания. Более важные, как нам казалось, дела потеснили её на периферию наших интересов. А это были: поиски зарытых сокровищ сгинувших местных богатеев; создание собственных тайников с посланиями далёким потомкам; разработка тактики и стратегии «приовражных» боёв для противоборства диким «деревенским ордам».
А чуть позже нас стали интересовать редкие парочки, ищущие уединения в наших заповедных местах. И тут тоже нужно было поломать голову, как помешать этому уединению, повеселиться и при этом не получить по шее от разъярённого кавалера.
Одним словом, овраг этот был местом замечательным! И главным его преимуществом перед прочими, не менее интересными местами было отсутствие взрослого ока. Мы были вроде бы и недалеко от своих домов, но уже вне поля зрения дотошных матерей.
…И вот как-то раз летним солнечным днём, явившись на наше законное место – за сараями у самого края оврага, – мы обнаружили там чужака. Впрочем, нет, слово «обнаружили» не совсем верное. Точнее будет сказать: мы чуть не налетели на него. Он сидел к нам спиной на раскладном стульчике, перед ним на трёхногом столике были разложены тюбики, кисточки, какие-то баночки; столик оканчивался тем, что, очевидно, должно было стать картиной, но пока представляло собой просто белое полотно, правда, местами уже испачканное разного цвета пятнами.
Мы замерли в растерянности, все как по команде, не дойдя до него едва ли не меньше двух шагов. Я не помню, сколько нас было в тот раз, но чтобы внести хоть какую-то определённость и не путаться в дальнейшем, остановлюсь на цифре «три». С таким же успехом мог бы написать «четыре», настолько это в данном случае несущественно. Итак, мы, все трое, словно по команде детской игры «замри», застыли в оцепенении в самых нелепых и неудобных позах – таков был эффект неожиданности. И не двигались до того момента, пока кто-то из нас не сказал:
– Шишкин.
Сказал шёпотом. Шёпотом – не от страха и даже не от неожиданности, а от невероятности созерцаемого. Появление на краю оврага, заросшего кустарником, крапивой, лопухами, застроенного сараями по одну сторону и огороженного заборами по другую, настоящего живого художника было в нашем представлении сравнимо с прибытием на Землю космического пришельца, то есть событием невероятным. Мы и картин-то настоящих ещё не видели, разве только репродукции, развешенные в разных учебных кабинетах нашей школы и, в исключительных случаях, у кого-нибудь в квартире (в комнате или на кухне), а тут – на тебе! – сидит реальный, что называется, всамделишный художник, подбирает кисти и, похоже, хочет обессмертить наш ничем не выдающийся овраг!
Итак, была произнесена фамилия Шишкин. Мы похихикали, расслабились, осторожно продвинулись вперёд. Нас всё ещё не замечали. Или не обращали внимания. Мы осмелели и сократили расстояние до минимума – никакой реакции не последовало и тогда. Художник самозабвенно предавался непонятному нам процессу: тыкал разными кисточками то в краски, то в полотно, то наносил краску густо, будто масло на хлеб намазывал, то нежно клал её самым кончиком, словно дорожил каждой каплей, то резко, почти грубо, проводил ­какую-то полосу пальцем, то осторожно ноготком собирал краску в кучку.
И вдруг он замер – точно спиной почувствовал присутствие вблизи посторонних. Замер и стремительно развернулся к нам лицом. Недовольство своё неожиданным нашим вторжением он выразил настолько своеобразно, что оно проняло нас сильнее, нежели обычная взрослая брань. Его дёргающаяся голова, рот, брызгающий слюной, и громкое мычание, режущее уши, ошеломили нас так, что мы бросились врассыпную.
Впрочем, оговорюсь: тут было не столько испуга, сколько детской неприязни, почти брезгливости ко всякого рода ненормальности – физическому или умственному уродству. Жил в нашем доме бывший фронтовик, человек, получивший тяжёлую контузию на войне. Приступ, как шептались взрослые, «падучей» мог настичь его в любое время и где угодно: за игрой в домино под старой берёзой, за колкой дров в сарае, за развешиванием белья во дворе, и тогда бывший фронтовик становился совершенно беспомощным – падал как подкошенный и бился в судорогах и конвульсиях. Зрелище опять-таки не столько страшное, сколько неприятное, Мы звали на помощь его жену, но сами держались уже в сторонке.
Именно его мы вспомнили, услышав знакомые нечленораздельные звуки. Именно дальнейшего – падания на землю, пены изо рта – ожидали с опаской. Но самого неприятного не случилось. Когда мы, выждав какое-то время, осторожно высунулись из-за сарая, художник наш мирно занимался своим делом.
– «Шишкин»-то глухой и немой! – сделал открытие старший из нас, тот, кто в самом начале и придумал ему это прозвище.
Надо заметить, что никого из художников, кроме Шишкина, да ещё, пожалуй, Айвазовского (репродукция его картины «Девятый вал» висела в квартире моего друга и соседа Генки) мы знать не знали. Но Айвазовский рисовал море, корабли, а Шишкин – поля, леса, медведей. Поэтому кличка «Шишкин», данная неизвестному художнику, ни у кого из нас не вызвала возражений.
Вспомнил! Его звали Гера! Георгий! Он всего-то был на год взрослее нас, но являлся в этот период и вожаком, и непререкаемым авторитетом; к тому же и жил ближе к оврагу, отчего, как нам казалось, и прав на этот самый овраг имел больше нашего.
Его открытие придало нам смелости и уверенности. В конце концов, не мы заняли место художника, а он вторгся в наши владения. Мы вновь оказались за его спиной и хоть сохраняли дистанцию, но держались демонстративно независимо. Впрочем, до поры нас опять не замечали. Нам же было чрезвычайно интересно, что там происходило с картиной.
Конечно, каждый из нас когда-то что-то пытался изобразить цветными карандашами и даже старательно мазюкал что-то акварельными красками на уроках рисования, но, к сожалению, максимальных успехов нам удалось достичь исключительно в той области этого творчества, которое в народе презрительно именовалось «заборомарательством». А тут на наших глазах из ничего должно было возникнуть «произведение». Поэтому, оставаясь демонстративно независимыми, мы всё-таки старались не попадаться «Шишкину» на глаза.
А тот делал вот что: менял кисточки, тыкал их в краски, смазывал краски на картину, приглядывался то к картине, то к оврагу, опять тыкал в краски и опять размазывал их; порой замирал, точно задумывался о чём-то, а порой принимался кивать головой с интенсивностью и размеренностью механического болванчика.
Все эти манипуляции вскоре нам поднадоели. Смотреть особо было не на что. И наверное, мы бросили бы это пустое занятие, если бы вдруг не сосредоточили всё своё внимание не на художнике, а на самой картине. А с ней происходили явные и зримые изменения. Из пёстрого хаоса густо намазанных красок стали проступать знакомые нам места: зелёный склон, покосившийся чёрный забор на краю его, верхушки плодовых деревьев вдали, рыжие крыши домов. Каждое движение кисти делало изображение чётче и ярче, словно художник не краску накладывал, а загадочными пассами волшебника наводил фокус до резкости пусть не идеальной, но уже достаточной, чтобы всё узнать и ничего не перепутать.

Я видел ту картину короткое время, стоя на расстоянии, и ни художника, ни его творение больше никогда нигде не встречал. Но она поразила меня тогда какой-то яркостью, я бы сказал, праздничностью. Такой и осталась в памяти.
И вот что странно: нарисованный красками уголок нашего маленького мирка показался мне более правдоподобным, нежели настоящий, непонятно чем заинтересовавший художника и послуживший ему натурой. Тогда я, разумеется, не нашёл этому объяснения. А сегодня, кажется, знаю ответ. Потому что таким – светлым и радостным – представлялся он нам всегда, вне зависимости от погодных условий и прочих скучных реалий! Ведь это был наш «остров сокровищ», наш «затерянный мир»! И похоже, странноватый художник увидел его нашими глазами!

Увлёкшись картиной, мы утратили осторожность и были тут же обнаружены. Изгнание повторилось с тем же набором воздействия на нас – мычанием, брызганьем слюной, маханием рук; но вот уход наш уже был иным – мы ушли медленно и недалеко. А точнее говоря, разошлись по сторонам и с невозмутимым видом, перекликаясь, принялись обсуждать овражные красоты и прочие прелести сельского ландшафта. Таким образом, в меру сил и возможностей мы демонстрировали ему свою независимость и право на определённую часть общего для всех оврага.
С нашим присутствием в видимой близи он в конце концов смирился, продолжал работать, лишь временами насторожённо оглядываясь. Впрочем, финал наступил быстро. Всё-таки мы рассчитывали увидеть конечный результат его усилий, но сборы были так внезапны и так стремительны, что ничего более существенного, чем узоры на спине его рубахи (а рубаха была яркая и сама по себе, и измазанная красками), мы рассмотреть не успели.
Недоумению нашему не было предела. Мы не знали, что думать. То ли он закончил свой труд и удалился сам, по собственной воле, то ли наши усилия не пропали даром и он позорно бежал, вернув нам незаконно захваченное. Мне кажется, тогда мы больше склонялись ко второму варианту: он льстил нашему самолюбию и подогревал наше мальчишеское тщеславие.

Все мои попытки воскресить в памяти образ этого художника тщетны. Лишь только физические изъяны, да, пожалуй, ещё возраст – он был юношей, вот и всё, что я сегодня могу о нём сказать. Что не относится к его картине – её я запомнил гораздо лучше. Может, потому, что она писалась на наших глазах; может, потому, что это была не просто цветная картинка, а первая настоящая виденная мной картина; а может, быть дело в ней самой, в этой картине.
Ведь не исключено, что тот беспомощно мычащий юноша, прозванный нами в насмешку «Шишкиным», стал потом мастером, обрёл известность под своим настоящим именем, а его работы оказались у коллекционеров и в фондах многочисленных музеев.
Почему-то именно так мне и хочется думать…
Сколько минуло лет! Жизнь изменилась. Страна усохла и перекрасилась. Дети выросли, внуки подрастают. Всё идёт своим чередом. А меня упорно, наперекор течению времени, поворачивает назад, в далёкое прошлое, словно я – маленькая беспомощная стрелка в большом компасе, а там, теперь уже в совершенно иллюзорном мире, – магнитный полюс!

У меня в квартире двадцать три картины – холст, картон, ватман, масло, акварель. В основном это среднерусский пейзаж: поля, рощи, старые избы, церквушки. Я собирал их много лет и очень ими дорожу. Но порой мне кажется, что я с лёгкостью обменял бы их все на одну-единственную, ту самую, с видом нашего оврага и сельских садов. Обменял, чтобы потом – подобно герою рассказа Александра Грина «Фанданго», сумевшему с помощью страстного желания и при поддержке неведомой космической силы через загадочную картину (с изображением внутреннего убранства испанской гасиенды) перенестись из холодного и голодного Петрограда в солнечную и жаркую Андалузию, – тоже в свой счастливый час (когда звёзды на небе сойдутся должным образом, планеты выстроятся в необходимую линию, а луна очутится в той фазе, в какой ей и надлежит в это время быть) переместиться, провалиться, всем своим существом проскользнуть туда, прямиком на заросший крапивой и лопухами зелёный склон.
И кто его знает, быть может, выйдут мне навстречу забытые друзья, ныне уже состарившиеся, а частью и вовсе покинувшие этот мир, выйдут всё теми же, двенадцати-, тринадцатилетними, и мне, тоже двенадцатилетнему, будет достаточно крикнуть: «Привет!», чтобы быть узнанным и принятым в новую захватывающую игру!

Июль 2019 г., г. Иваново

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.