Паршивый пёс

Дверь приоткрылась, и в щель, куда, наверное, не пролетела бы и бабочка, юркнул Володька. С усилием упёршись ладонью в тёплое, пахнущее домом дерево, он прижал дверь к косякам. Петли негромко пискнули. Володька не успел решить, хорошо это или плохо: бабушка, стоявшая у плиты спиной к нему, всё равно не обернулась. То ли не слышала, то ли… сердилась.
Конечно, сердилась. Глупо было надеяться на то, что это не так.
Володька пробрался вдоль стены и сел на лавку. Несколько минут он сидел молча, лишь изредка тихонько, как бы невзначай всхлипывая да растирая по лодыжке струйку крови, сочившуюся из разбитой коленки. Бабушка тем временем – большая, тёплая, домашняя бабушка – возилась у разделочного стола. Время от времени она неопасно пошатывалась – подавалась к плите, на которой бурлили и булькали кастрюли. Запах говяжьего бульона в доме стоял одуряющий: казалось, голодный желудок вот-вот вывернется наизнанку и высунется наружу – пусть не поесть, но хотя бы впитать ароматы. А то, что находилось ниже желудка и не имело даже теоретической возможности вывернуться, ныло и возмущалось. Наконец Володька осторожно позвал:
– Баб… А баб…
Бабушка не оборачивалась. Её большая широкая спина – а спиной ведь иногда можно выразить не меньше, чем лицом, – красноречиво говорила, что ничего не будет. Ни прощения, ни обеда.
– Ну бабушка… – захныкал Володька.
– Что тебе бабушка? Что? – бабушка всплеснула руками.
Движения её были резкими, порывистыми. Они отражали недоброе настроение пожилой женщины. Володька старался не приставать к бабушке, когда она двигалась так, даже если не он был причиной расстройства. И только в исключительных случаях…
– Баб, дай зелёнки… пожалуйста…
Бабушка бросила короткий взгляд через плечо. Для себя она уже оценила разбитую коленку и решила, что в воспитательных целях с зелёнкой можно повременить.
– Не будет тебе никакой зелёнки, – заявила она. – Ишь, ещё чего – зелёнку на тебя переводить! Тебе всё одно: что мажь, что не мажь, через день расквасишь опять. Не коленку, так нос, не нос, так локоть.
– Ну баба… дай, а…
Бабушка повернулась наконец к внуку и упёрлась кулаками в бока.
– Сказано: не будет тебе зелёнки! Пускай там у тебя зараза начнётся, нога загниёт и отвалится! Не будешь где попало целыми днями носиться!
Сказав это, бабушка снова отвернулась и принялась убирать со стола. Звякала и звенькала посуда, в пару, валившем из-под крышки кастрюли, болталась очумевшая от запаха муха.
Успокоившийся было Володька снова всхлипнул. Потом ещё. И ещё. Ему очень не хотелось терять свою ногу, ведь это была его личная, собственная и очень нужная нога. Но бабушка зелёнки не давала, а зараза, наверное, уже попала в ранку, пустила там свои гадкие белые корни, и, если сейчас, вот прямо сейчас ничего не предпринять, всё случится, как сказала бабушка, – нога отвалится! От этих мыслей Володьке стало так страшно, что коленка заболела сильнее. И всё же он твёрдо решил, что сделает всё возможное…
Внук притих, и это насторожило бабушку. Она обернулась и ахнула:
– Что ж ты такое делаешь! Ах ты, Господи! Прекрати, прекрати сейчас же!
Володька поднял на бабушку свои большие, полные слёз голубые глаза, потом опустил голову и снова принялся вылизывать разбитую коленку.
– Прекрати! Прекрати, кому говорят! – В голосе бабушки слышались сердитые и жалостливые нотки одновременно. Она подскочила к внуку, схватила его за руку, сдёрнула с лавки, усадила на стул.
– Сиди! Сиди, кому говорят! И чего тебя черти носят где попало… Достался же ты мне на старости лет, как с цепи спущенный, прости, Господи…
Несвязно причитая, бабушка слазила в аптечную полку, приготовила похожий на ягодный компот раствор марганцовки, взяла бинт, потом передумала, положила бинт на место и оторвала лоскут от столовой тряпицы.
– За что ж меня так Боженька наказал-то? Горбаться целыми днями, ни помощи тебе, ни спасибо, да ещё и тебя, убогого, на меня повесили, когда ж это кончится…
Приговаривая, бабушка промывала разбитую Володькину коленку и роняла в миску с марганцовкой крупные тяжёлые слёзы. Володька смотрел на бабушку, на розоватый пробор в седых волосах, на крупные, разбитые работой руки, на которых помимо положенных линий время нарисовало ещё десятки – покороче и подлиннее, – и силился понять, отчего же бабушка плачет.
Плакать было отчего: Володькина мама, бабушкина дочка, осталась с Володькой одна. Муж её бросил, выгнав из жилья, за метры которого и алименты мать судилась с не бывшим ещё, но уже и не родным мужем третий год. Одновременно с этим она пыталась хоть как-то устроить и личную жизнь. Володьку же пока, на летние каникулы перед вторым классом, отослали к бабушке в деревню, откуда восемь лет назад в университет и почти сразу же замуж уехала его мать.
Володьке в деревне нравилось. Можно было целыми днями носиться по улице, лазить по деревьям, купаться и бродить в лесу. Дома он почти не появлялся, разве что ночевать приходил да перекусить – иногда. Это-то и заставляло бабушку переживать. Она любила внука и, стоило Володьке исчезнуть с её глаз, начинала беспокоиться за него. А вдруг упадёт откуда, подерётся с кем, взлезет в чужой огород, заблудится в лесу, собаки покусают, машина собьёт на шоссе, как дурного пса… Случиться могло всё что угодно. Володька был не хулиганистым, но чрезвычайно любопытным мальчишкой. А любопытство часто приравнивается к хулиганству, особенно напереживавшимися за свою жизнь бабушками с большим, тревожным и любящим сердцем.
– Ну, где ты на этот раз коленку убил?
– О коряжку споткнулся.
Бабушка выплеснула остатки марганцового раствора. Пока розовая вода с громовым грохотом стекала в пустое ведро под раковиной, бабушка щедро налила в металлическую миску супа.
– О коряжку он споткнулся… Ешь давай.
Второй раз предлагать не пришлось. Володька придвинул к себе миску и бодро замолотил ложкой. Примирение было достигнуто.
А вечером того же дня бабушка, уже смеясь, рассказывала зашедшей на огонёк соседке Антонине Ивановне, как Володька зализывал раны. Соседка хохотала, прихлёбывая чай. Посмеивалась и Олька, беленькая конопатая девчушка лет десяти, соседкина внучка. Бабушка уже без горечи, только для проформы жаловалась на Володьку:
– Бестолковый он у меня, Тонь. Надоумишь его – сделает, не скажешь – сам никогда не догадается. А не доглядишь за ним – ищи-свищи! Что пёс бродячий, прости, Господи.
– А помнишь, Наталь, у вас кобель был…
– Во-во! – подхватила бабушка. – Такой же бестолковый…
– Я не бестолковый! – выкрикнул сидевший на лавке Володька. За окнами моросило, и это была единственная причина, по которой он находился дома.
Старушки оглянулись. Баба Тоня улыбнулась, сощурив почти ничего не видевшие глаза.
– Я… толковый! – гордо заявил Володька. И тут же спросил: – А что за кобель?
– Да тебя тогда ещё и в проекте не было, – отмахнулась бабушка. – Дед твой Семён, Царствие ему Небесное, живой ещё был. Он этого пса беспутного и повесил, когда мамка твоя родилась.
– А что пёс ему сделал?
– Да ничего! – громко сказала бабушка.
Володька вжался в стенку, чувствуя, что бабушка опять сердится. Только непонятно было, из-за чего. Володька не хотел сердить или расстраивать бабушку и поэтому молчал. А бабушка, тяжело переведя дыхание, неохотно заговорила:
– Толку от этого пса не было никакого. Даром что здоровый, как телёнок, – дурак дураком. Пока на цепи сидит, вроде лает, да что толку от одного собачьего брёха? Ластился ко всем – что свои, что чужие, всё одно. А спусти его с цепи, так ускачет и вернётся через месяц. Тощий, паршивый. Отожрётся – и опять за своё. А главное, детей любил. Увидит – ластится, лизаться лезет. А сам-то размером с жеребёнка! Дети в крик, а ему всё игрушки. Он же и прикусить мог – несильно, но много ребёнку надо? Вот бабы к моему Семёну и пристали: сделай что-нибудь с собакой. Дед пробовал его на цепи держать, да какая цепь этакого зверя удержит? Особо если сука какая охочая в соседней деревне, прости, Господи… Вот и отвёл он его к лесу, повесил на дубе да там и закопал. Да что теперь говорить… Зря животину сгубили, конечно.
– Значит, жалко было?
– А как же не жалко? Жалко, ещё как. Только вся деревня была недовольна, за глаза врагами народа называли, фашистами.
– Наталь, а ты к Семёну-то на могилку ходила? – спросила баба Тоня. – Не глянула, как там мой лежит?..
Старушки говорили о чём-то ещё. Но Володька уже не вслушивался в их разговор. Он сидел, ошеломлённый услышанной историей. Если бы его спросили, что именно так поразило его, он не смог бы ответить. Это были и страх, и горечь, и облегчение, и любопытство, и непонимание одновременно. Мальчишку охватило ощущение, будто бы он вспомнил что-то такое, что никак не мог знать.
Олька заметила, что с Володькой творится что-то неладное, наклонилась к его уху и шёпотом спросила:
– Хочешь, сходим туда завтра? Я знаю, я покажу…
Олька не сказала, куда это – «туда». Но Володька понял, кивнул. На следующий день они вместе пошли искать безымянную могилу повешенного пса.
День был тёплый, но пасмурный. С утра снова шёл дождь, трава была в крупном бисере капель, из чашечки бараньего ушка можно было выпить целый глоток небесной воды. И хотя дождь закончился, ветер не поднялся, и низкие сизые облака покачивались над летней, тёмно-зелёной землёй в белых, жёлтых и алых цветах.
Володька и Олька шлепали по дороге. К сандалиям липла мокрая пыль, и следы, двумя цепочками остававшиеся позади них, были сухими.
– А ты откуда про собаку знаешь? – просил Володька.
– А меня ей бабка всё детство пугала, – заявила Олька. – Говорила, если я буду плохо себя вести, за мной придет мёртвый пёс с края леса. Бабушка его не прогонит, и он заберёт меня к себе. А когда я начинала плакать и просила прощения, бабка говорила, что прогонит пса. Я ей верила. Только мне всё равно было страшно.
– А теперь не страшно?
Ольга удивлённо посмотрела на Володьку.
– Нет, конечно. Я же уже взрослая.
– Понятно…
Дорога уходила влево, а правее начинался луг, за которым клубилось тёмно-зелёное облако леса.
– Нам сюда, – Олька ступила на тропинку, ведущую через луг. – А тебе не страшно?
– Мне страшно, что меня точно так же повесят, – честно признался Володька.
На краю леса росли дубы. Невысокие, коренастые, они стояли далеко друг от друга, и между ними поднимались крохотные, в две-три веточки, молодые деревца. Их стволики были похожи на струны, невидимой силой натянутые в воздухе.
Дети побродили по краю луга, потоптались около одного дуба, обошли другой, заглянули в дупло третьего. Конечно, никаких следов могилы пса не нашлось: она давно сровнялась с землей.
– Ну чего, пошли назад? – спросила Олька. – У меня сандалии намокли.
– Ты иди… – ответил Володька.
– А ты?
– А я тебя догоню… Попозже, ладно?
– Ладно, – Олька пожала плечами и зашлёпала через луг.
Володька проводил её взглядом, дождался, когда пёстренькое платьице скроется за поворотом дороги. Потом он запрокинул голову, заглядывая дубу под крону. Дерево протягивало вверх и в стороны могучие узловатые ветви, листва не двигалась, темнея плотным куполом.
Обойдя дуб, который они даже вдвоём с Олькой не смогли бы обхватить, Володька направился к лесу. Влажные запахи земли, травы, живой мшистой древесины стали острее, послышался тонкий, как волос, ветерок. Володька скинул промокшие сандалии, ступил босиком на упругую, напитавшуюся дождём землю. Обогнув затаившуюся в траве колючку – капли воды висели над листьями, приподнятые седыми волосками, – Володька пошёл быстрее. А потом он и вовсе побежал, легко перепрыгивая лесные овражки, лежащие на земле ветви и стволы поваленных деревьев. И быстрые, похожие на собачьи лапы оставляли во мху аккуратные округлые следы.

Подмена

– Ты здесь? – крикнул он во мрак за порогом.
Ответа не последовало. Он ещё какое-то время постоял у порога, выпуская из дома навязчивое душноватое тепло, впуская с улицы крепкий, морозный холод. Никто так и не появился. Притерпевшиеся к темноте глаза видели долгую, оледеневшую поселковую улицу, фонарь над перекрёстком, вертикальные чёрточки изгородей, горизонтальные ровные тени от них. Никого там не было. Никого живого.
– Кто там пришёл? – раздался голос с кухни.
Это была жена: уютная, домашняя, удивительно приземлённая женщина. Звали её Катерина: тут и тесто, и картошка, и вся тёплая надёжность её женской пятерни.
– Петь, а кто должен прийти-то? – спросила она, когда муж вошёл в кухню, где даже свет был тёплым.
– Знать бы ещё кто, – странно ответил он.
Жена только вздохнула, покачала головой: муж был с причудами… Зато не гулящий, да и курить уж пять лет как бросил – экономия. Правда, выпить любил – вот и сейчас зыркал на холодильник, помня о стоящей там початой бутылке беленькой. Но ведь не буянил же по пьяной лавочке, не дрался ни с кем, не обижал никого – даже её, жену. Наоборот, в любви признавался, а если летом дело было, то и цветами осыпал – надранными с чужих огородов. Ну и ничего, кто без греха-то…
Выпить ему хотелось. Водка в такие минуты почти не пьянила, да и что ему водка? Пётр работал хирургом в районной больнице. Этим многое объяснялось, в том числе и устойчивость к водке (спирта в больнице было – залейся), и отвращение к блуду. «Блудных» привозили через два дня на третий, кого с пробитой головой, кого с ножом в грудине. Он даже топор один раз вытаскивал – домашний, правда, небольшой, для кухонных работ, а не для колки дров. Но тоже впечатлился. А его коллега Семён Морозов как-то арматуру у одного такого вытаскивал. Понятно откуда. Законный супруг засунул, значит…
Пётр сделал над собой усилие – чего пить, всё равно сейчас без толку, а может, от этого оно и приходит, – и перевёл взгляд с холодильника на дверь.
– Ты ждёшь кого, что ль, не понимаю? – спросила Катерина. Обычно она, замечая за мужем «причуду», старалась его отвлечь. Но когда сама она, как сегодня, была уставшая за день, «причуды» её раздражали. – Шёл бы ты спать. Время-то позднее.
Пётр посидел ещё немного, словно собираясь с силами, потом закивал, поднялся.
– Я пойду у брата лягу, – сказал он. – Что-то мне…
Не договорив, он махнул рукой и вышел из кухни. Брат Петра Володька, как и он сам, родился и вырос в этом доме. И хотя Володьки не было в живых уже шесть лет, комната по-прежнему называлась «братовой». Пётр оставался там на ночь, когда не спалось.
– Иди, иди, болезный, – сказала себе под нос Катерина, когда муж уже ушёл. Работы предстояло ещё много, а ночь была недлинной…
Пётр вошёл в комнату к брату. Он любил здесь оставаться – в такие ночи. Секрет был в том, что эта комната была единственной во всём доме, имеющей собственную дверь. Остальные либо задёргивались занавеской, либо вообще никак не прикрывались. А ещё в этой комнате было обычно немного прохладней, чем во всём доме. Возможно, потому что она была угловой.
В комнате стояла кровать, тумбочка, старый приёмник с каким-то хламом на крышке. На обеих стенах висели книжные полки, и книги со всего дома были собраны именно здесь. Впрочем, было их немного. В основном справочники по медицине, кое-что из старых учебников и художественной литературы, которая распространялась ещё по подписке. На левой стене, около кровати, висел пыльный трогательный коврик с изображением трёх богатырей. Место на полу занимали пахучие слежавшиеся подшивки газет – брат Петра был журналистом, много ездил по району, писал, печатался. Кое-какие его материалы выходили даже в центральных изданиях. Здесь подшитыми хранились только местные газеты. Вырезки из центральных до сих пор хранила в отдельной папке мать, благоговевшая перед печатными органами ещё по-советски.
Пётр присел на кровать, просунул руку в щель между тумбочкой и батареей. Пошарив пальцами, он ухватил за горлышко заначку – выудил из щели початую бутылку. Отвинтил крышку, приложился, краем глаза заметил в окне чью-то фигуру – поперхнулся, закашлялся. Завернул крышку, вытер губы рукавом. Посмотрел в окно… Никого. Темнота. Показалось.
Вернув бутылку на место, Пётр сложил руки на коленях. Потом уронил лицо в ладони, помассировал лоб. Закурить бы сейчас, да во всём доме ни грамма табаку – бросил же. Да и будет, как с водкой, – ни вкуса, ни толка. Если бутылку целиком или две, то да. Но завтра на смену. Мало ли кого с чем привезут.
Пётр качнулся – взгляд снова скользнул по окну, пустому и тёмному, как будущее, – и, не раздеваясь, лёг в постель. Лучшее, что можно было сделать в такую ночь, – уснуть. Ну или не спать, быть начеку, но всякий раз, когда оно подкрадывалось, шелестело, звало, держать себя в руках. Слышать, но не слушать его зов и не ходить на него. Хотя он же ни разу не подошёл к нему достаточно близко для того, чтобы рассмотреть, что это такое. Оно не позволяло…
Когда это пришло к нему первый раз, он счёл, что у него галлюцинации. Допился до чёртиков, благо с его профессией это недолго. Здравствуй, белочка, – как на бутылке водки какой-то марки: поворачиваешь её, и на этикетке появляется голографическая белка с ошалевшей мордой и надпись «Я пришла!»… Но вскоре Пётр заметил, что на него находит и в трезвом состоянии. Причём когда трезвый – страшнее.
Это начиналось с чувства тревоги – спрятаться и бежать куда-нибудь одновременно. Это чувство можно было заглушить людьми, но приходило оно чаще ночью, когда обычно нет возможности нырнуть с головой в какую-нибудь шумную компанию. А потом возникало ощущение присутствия, но не прямо здесь, рядом, а где-то поблизости. За изгородью, в саду, под окном. Оно приближалось настолько, насколько, видимо, могло, а потом лишь подзывало, подманивало к себе. Чаще это происходило ночью, но иногда случалось и днём. Пётр мог сидеть у себя в кабинете, один, за столом, спиной к окну, до или после обеда, и вдруг как будто бы наступала ночь. Пётр явственно ощущал, что за окном глубокая ночь и в парке, разбитом перед больницей, среди оголённых деревьев стоит это и ждёт его. Он не вставал со своего места, никуда не уходил, даже не оборачивался, чтобы взглянуть в окно и увидеть там день. Одна его рука сама тянулась к выключателю настольной лампы, а другая – к нижнему ящику стола… Таким его однажды застала медсестра: сидящим при включённой старенькой, ужасно греющейся настольной лампе со стаканом спирта в руке… С душой, выпитой до дна чем-то неведомым.
Что это, Пётр не знал и даже не предполагал. В больнице мистика была чем-то обыденным – но это была нормальная, объяснимая, порой даже обязательная мистика. Вроде больного, который во время трёхдневной комы, пока врачи договаривались о переводе его в специализированную клинику в региональной столице, парил над своим телом, бродил по коридорам больницы и помимо всего прочего наблюдал за утехами анестезиолога Калашникова и его глубоко любимой, уже третьей за этот год гражданской жены медсестры Котюк (которая, между прочим, числилась обычной, не гражданской, а личной женой Павла Котюка, водителя-рейсовика из соседней деревни). Всякие привороты, порчи, проклятия тоже были обычным делом. Обычным деревенским делом. Верилось в это серединка на половинку: вроде есть, а вроде и нет, чего люди только не говорят, послушать иногда любопытно. Но если вдуматься, всему можно найти объяснение.
А вот то, что приходило за Петром… Не было ему никакого объяснения. Более того: образа у него тоже не было никакого, было оно безобразным, безликим, никаким. Не было это никакое ничем, даже смертью. Смерть Пётр хорошо знал, сталкивался едва ли не каждый день и был с ней, что называется, на короткой ноге – её короткой костяной ноге, которой не препятствие любое расстояние. Сам Пётр в молодости дурил, был готов умереть. Потом остепенился, передумал, потом снова – когда нашли рак лёгких. Но вроде выбрался, захотел жить, тем более дети маленькие оставались да жена. Но потом снова потянуло в могилу – от тоски, когда брата, разбившегося аж на вертолёте, схоронил. Но отлегло и это – и опять захотелось жить… То, что преследовало Петра, не подталкивало его к смерти или мыслям о смерти, но и не усиливало в нём желание жить. Оно просто было само по себе – присутствовало, существовало, и их с Петром сосуществование в одном мире, казалось, было невозможным…
Когда время перевалило за полночь и зов, слышный ему одному, стал оглушительным, он наконец решился. Не задумываясь о том, что потревожит домашних, он быстрыми размашистыми шагами вышел в коридор, распахнул входную дверь, готовый встретиться лицом к лицу с чем угодно, – лишь бы всё это прекратилось. Но за дверью никого не было. Ночь была тиха, улица пустынна. Зов оборвался и не возобновлялся более. С кухни позвала жена, и он вернулся в дом. И хотя ничего не произошло, холодный пот прошиб его. Вроде бы вернулся… Или всё-таки не вернулся?..
Или не он?..
…Он понял, что замечтался. Свой дом, такой тёплый и манящий, с женой, детьми, стенами и дверями, за которыми можно прятаться от чего угодно, был для него отныне недосягаем. Он прошёлся вдоль внешней стороны стены, заглянул в окно – мимолётно, чтобы остаться незамеченным и всё же успеть в последний раз взглянуть на картину столь милого сердцу уюта. А потом вышел из палисадника, не потревожив скрипучей калитки, и отправился своей – то есть отныне своей – дорогой. Он не остановился и даже не обернулся, хотя услышал чей-то голос за спиной.
– Ты здесь? – окликнул его кто-то во мраке за порогом.

Полина Громова

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.