Возвращение

Путь, или, если проще выразиться, дорога, – неотъемлемая часть моей жизни. Может быть, самая важная. Может быть, ещё больше – дорога и есть моя жизнь, причём не в переносном, а в прямом смысле. Рёв паровозов моего детства, тяжёлое движение грузовика к перевалу, лязгающий рваный ход гусеничного вездехода в тундре. Взгляд с кормы корабля на барк «Товарищ», идущий бейдевинд. А чаще всего – пеший маршрут. В горах, в тайге, пустыне, саванне…
Что же есть цель пути? Очень просто. Цель – это личность. Это я сам, такой, какой есть. В каждый миг – тот же самый и всё равно новый, другой. Человек однажды рождается, но становится им – всю жизнь.
Воспоминания – тоже путь, и, двигаясь по нему, приходишь к своему прошлому и воссоздаёшь его, а с ним воссоздаёшь и себя, ещё молодого, ещё не познавшего всех странствий жизни. Я всегда любил вспоминать, но сейчас любовь подкреплена необходимостью, настоятельным чувством, желанием закрепить, запечатлеть то, что ещё хранит слабеющая память.
Сейчас мне хочется вспомнить о самом, наверное, некомфортном, проблемном, бестолковом и утомительном из всех моих странствий. Было мне тогда двадцать пять лет, шёл 1981 год. Время это уже стало историей, мифологически исказилось в сознании людей, а кое-­где покрылось патиной и ржавчиной. Люди вообще много забывают, и я предполагаю, что большая часть жизненных событий каждого человека утрачивается его памятью с течением лет. Оттого всякая мемуарная литература – источник сведений о времени. Субъективных, неточных? Да, конечно, как, впрочем, субъективны, неточны, зачастую фальсифицированы и исторические документы. Если их вообще не засекретили.
Ну и ладно. Отправимся в путь-дорогу, и пусть нам поможет «чувство истины», доступное детям и поэтам, а дорога приведёт туда, куда нам надо. И началось всё это с завершения – моей геологической экспедиции на Памире. В конце июля мы выехали из Мургаба на экспедиционном ГАЗ-52, гружённом снаряжением и собранными образцами горных пород. Два дня трудных дорог и перевалов, жаркий Душанбе, недолгая стоянка, отправка подчинённых самолётом в Москву – а дальше мне и шофёру предстоял путь в Баку, где предполагалось передать машину другому полевому отряду, отправив экспедиционный груз контейнером в Москву. В общем, стандартные хлопоты полевых геологов.
Долго ли, коротко ли, наконец мы выехали из Душанбе на запад, через городок Байсун. Вскоре начались цепи скалистых, выжженных солнцем невысоких гор, и там двигатель машины, выдержавший памирские перевалы, вдруг начал сдавать. Он перегревался, в радиаторе закипала вода. И когда горы кончились и перед нами раскинулась ровная Каршинская степь, шофёр съехал с дороги и сказал, что теперь надо разбираться. Дело было худо, двигатель «троил», один из поршней был то ли разбит, то ли повреждён.
Встали мы аккурат на выезде из маленького города Гузар, и встали намертво. Шофёр возился с двигателем, а я дивился тому, что как-то тускнеет свет в разгар узбекского полдня. Это было неполное солнечное затмение, и сейчас без особого труда можно узнать, какого числа это случилось. На второй день шофёр оставил попытки самостоятельно исправить двигатель – худшие подозрения подтверждались, а запчастей не было. Нас, впрочем, уже заметили в Гузаре – как и в русском селе, здесь, в узбекском городке, все друг друга знали, и о новых людях, да ещё русских на экспедиционной машине, остановившихся на окраине городка, скоро стало всем известно. Молва летит быстрее новостей. Вечером около нас ­остановилась ­машина, и высокий крупный узбек поинтересовался, что произошло. Мы рассказали всё как есть. Он выслушал, а потом сказал мне: «Завтра я в середине дня приеду, и ты со мной пойдёшь, будем решать ваше дело». Сам он был, как мы потом узнали, водителем местного рейсового автобуса.
На следующий день он пришёл и повёл меня к ближним одноэтажным домишкам, и у меня случилась настоящая этнографическая экскурсия. Словом, попал я на дастархан, традиции восточного гостеприимства требовали сначала накормить гостя. Сидели в небольшом полутёмном помещении, было нас человек двенадцать, все мужчины. Ели классический плов с бараниной, было очень жарко благодаря полдню и из-за замкнутости помещения (а кондиционеров в таком, практически сельском, строении и быть не могло!), и не в последнюю очередь горячий и острый плов сам добавлял градус.
Говорили по-узбекски, спокойно, медленно. Спросили меня несколько раз, уже по-русски, я каждый раз отвечал и благодарил, так же медленно и спокойно. Всё было тихо за дастарханом, только через щель в матерчатой шторке, занавешивавшей выход, лучился солнечный свет в крошечных искорках от пылинок и через краткие миги промелькивала быстрая женская фигура. А может быть, две, не помню точно. Эта женщина готовила еду, передавала посуду (узкую смуглую руку можно было заметить), забирала опустошённые тарелки. Вечные труженицы Востока…
Наступило время чая. Зелёный, грубоватый на вкус, горячий, и ни единой крупинки сахара, как и положено. Я тогда уже был привычен к зелёному чаю, он мне нравился, а в эту страшную жару в Каршинской степи он был спасением. Жаркое одолевало жару, и было такое чувство, что сам я уже нагрет больше, чем окружающий воздух, который стал казаться мне прохладным. Относительность человеческих ощущений удивительна – так в бане кажется, сначала очень жарко, но после нескольких минут в парной выйдешь – и чувствуешь прохладу.
За первой кружкой чая последовала вторая, а там и третья. Было хорошо, только зудила в сознании нотка нетерпения – ну когда же о деле речь зайдёт? Но я молчал, не спрашивал, не торопил. В самом деле, разве прилично было бы мне, приглашённому и угостившемуся, лезть со своей машиной? И это было правильно. Вдруг ко мне обратились, и сразу коротко, быстро, по-деловому мне было сказано, что сегодня вечером два шофёра приедут и помогут исправить двигатель.
Так оно и случилось. Прибыли двое – тот здоровенный водитель автобуса, а с ним пожилой, маленький и сухонький. Привезли целый поршень, ещё какие-то детали, начали работать, иногда подбодряя себя тонким чёрным порошком (потом я узнал, что это насвай, особая смесь табака с известью). Втроём все шофёры трудились часа два, а я наблюдал да подавал, что требовалось, инструмент или деталь. Так и вечер прошёл, наступила чёрная звёздная ночь. Старший из наших спасителей говорил: «Главное, тихо ехать, и чуть что, масло заливать, да побольше, побольше». Бутылку масла они нам дали.
Вот как оно было, и денег с нас не попросили, а времени и сил сколько потратили! И сейчас чувствую благодарность к этим людям, а ведь не знаю даже, живы ли они – оба были много старше меня, двадцатипятилетнего. А одно знаю точно – если бы каким-то чудом мы встретились ещё раз, то всё равно не узнали бы друг друга. Столько прошло времени! Стираются детали событий, блёкнут черты, и только добрая память живёт.
А наутро мы тронулись в путь. Сначала Карши, Касан, Каган, а там и Бухара. Ехали медленно, останавливались на редких заправках, спрашивали масло, но его не было. Пол-литровая бутылка уже опустела, израненный движок поглотил всё масло. Но мы были в Бухаре, сказочном городе Востока!
Каждый значимый город, значимый, конечно, в культурном и историческом смысле, обладает присущей только ему особой аурой, уникальной трансцендентностью, открывающейся, впрочем, не всем и не всегда. Мне, наверное, отчасти повезло, и я смог хотя бы краешком прикоснуться к душе Бухары. И сейчас я попытаюсь преодолеть вставшие между нами хребты времени.
Бухара открылась мне неожиданно. Панельная советская застройка расступилась, и возник за ней массив древней городской стены, серый плотный кирпич. В одном месте кирпичная облицовка уже давно осыпалась, и дожди размыли необожжённый кирпич и вскрыли внутренность стены, обнажив перекрещивающиеся брёвна, иссохшие, древние, времён Бухарского эмирата. Контраст массивной и кажущейся незыблемой нетронутой части стены и её размытого дождями нутра очень резок. Но дальше контраст стал ещё больше.
Огромные и дивно лазурные купола своей яркостью любое небо затмить могут. Но небо Средней Азии в разгар лета вообще не голубое. Оно бледно-желтовато-серое, как бы выцветшее от нестерпимого зноя в сорок градусов. И к этому выцветшему небу поднимается блистающая глазурью лазурь куполов многочисленных мечетей и медресе. Блестят и их огромные порталы, изукрашенные многоцветием изразцов, складывающимся в узоры. Но стены – кирпич цвета слежавшейся пыли, тускло-желтовато-серый. Вот он, главный контраст. Ослепительная трансцендентность Неба, возвышенного над прахом земной юдоли. Небо бессмертно, прекрасно, недоступно и неизъяснимо, земля же – могила и прах могильный, тленная пыль.
Человек покорно склоняется перед лазурью, перед этим образом Бога, и так сочетается с прахом, тленной землёй, тем самым подтверждая своё происхождение из праха и скорое возвращение в прах. Исламское видение Бога и мира заметно отличается от нашего, православного, склонного видеть Бога среди земли, среди её цветов и птиц. Что-то домашнее, в самый быт врастающее есть в религиозном чувстве русского человека. Разные мы.
Но это не мешало мне любоваться и восхищаться, а когда я увидел огромное, многолетнее, несуразное и похожее на скособоченную папаху гнездо аистов на лазурном куполе, то вспомнил я Ходжу Насреддина и подумал о том, что природа (а скорее даже сам Господь её силами) поправляет человека. Недоступен и трансцендентен купол, но гнездо стоит, и каждый год в нём вылупляются птенцы, и зелёный побег жизни вьётся по суровой и жёсткой коре тысячелетнего древа. Мудр человек, но не всегда постигает Бога в самой простой Его черте. Тщится объять величие, но может не узнать «небо в чашечке цветка».
Однако самое высокое сооружение старой Бухары не блещет лазурью. Только кирпич, хмурый и тусклый, слагает массивную колонну минарета Калян, что возвышается на главной площади города, словно гигантская фигура шахматного короля, да и не короля даже, а Шаха, коли уж мы в Бухаре. Лишь в верхней трети минарета есть узкая полоса голубых изразцов, всё остальное – неглазированный ­фигурный кирпич, складывающийся в причудливые арабески, перемежаемые изречениями из Корана. Простота облика минарета соединена со сложностью и даже вычурностью. И ещё, в облике Каляна есть суровость. Чем-то родственен он крепостным стенам Бухары, может быть, своей терракотовой массивностью? Не знаю, но вспоминаю легенду о казни сбрасыванием с минарета. Не верю в это, ибо подобные рассказы вообще распространены на Востоке, но минарет самой главной святыни города, Пятничной мечети, не кажется подходящим местом для казней. И всё-таки легенда эта сочетается с суровостью огромной башни.
Калян очень древен (XII в.), это самое старое здание Бухары. Большинство мечетей и медресе относятся к XVI–XVII векам, а есть и совсем поздние. К своему удивлению, наткнулся я на маленькое медресе начала ХХ века, у входа в которое на стене красовалась табличка «Детский сад имени Павлика Морозова». Анекдотично и печально. Впрочем, вкрапления современности в давно сложившуюся картину культуры обычно ужасны. Вспоминаю, как много лет спустя, гуляя по венскому Бельведеру, натыкался взглядом на совершенно неуместные в этом парке начала XVIII века современные скульптуры-раскоряки. Впрочем, там хоть идеологическая сущность не давила…
Гуляя по Бухаре, мы, увы, не чувствовали себя спокойно, ибо на самой окраине города движок нашей многострадальной машины застучал. Это означало, что в Баку нам уже не попасть. Шофёр предложил дотянуть до Чарджоу, где тогда жила его бывшая подруга, там заказать железнодорожную платформу и ехать поездом в Москву. Собственно, иного решения не было. Поэтому знакомство с Бухарой было бедным и скомканным. И всё-таки остались в памяти её образы – и огромный Шах (или, может быть, фарзин, визирь) Калян, и небесные купола с нахлобученными гнёздами аистов.
И мы тронулись дальше в путь, на юго-запад, медленно, делая не более сорока километров в час. Да и некуда было больше спешить. Мимо проползали пески и стада одногорбых верблюдов, а потом открылась ширь Аму-Дарьи. Переправа на пароме, тяжкое течение серых мутных вод, и вот он, придавленный жарой, дышащий знойной испариной город Чарджоу. Старины в нём я не увидел, всё только ХХ век – «сталинки», панельные новостройки. Въезжая туда, я почувствовал: здесь мы застрянем надолго.
И наступили трудные времена. Мы поставили машину в квартале пятиэтажек, среди пыльных тополей. У подруги шофёровой побывали, чай попили, побеседовали и отправились по делам. Побежали на почту, послать телеграммы в Москву, в институт, запросили деньги («когда ещё придут?» – ворочалась муторная мысль). А на почте, о чудо, работали два мощных кондиционера, и можно было подойти близко-близко и дышать, дышать благословенным холодным воздухом. А потом надо было запастись терпением и выдержать ожидание. Хорошо, что скоро пришёл ответ из института с обещанием, что всё будет сделано.
А пока тянулось ожидание, пошли гулять по Чарджоу, забрели в городской парк. Увидев поливальную машину, я обрадовался – сейчас посвежеет, – а шофёр моей радости не разделил, говоря: «Так сейчас парить начнёт, дышать нечем будет». И правда, так потянуло сырым и горячим, что совсем невмоготу стало. Пошли дальше – а там бильярдная, да только мы с шофёром какие игроки… Так, пооколачивались да с содержателем бильярдной разговорились. Маленький чернявый мужичок, да не туркмен, а… условно русский. А может, еврей. Во всяком случае, юмор у него был – хоть сейчас в Одессу отправляйся. Он развлекал нас длиннющей смешной поэмой, написанной лёгким чередованием четырёх- и трёхстопного хорея, и описывались в ней, весьма пикантно, похождения дамочек на южных курортах:

Там лимоны, апельсины,
Сладкое вино,
Там усатые грузины
Ждут давным-давно.

Смеялись, смеялись, а сердце глодало беспокойство, мысли роились – а как дальше-то? И, как часто бывало и бывает ещё в подобных ситуациях, хотелось придержать время, отдалить неизбежный час работы, незнакомой и трудной, и решений, в которых не уверен. И в тот же момент вдруг возникало противоположное желание – чтобы скорее закончилось мучительное ожидание.
Классическим способом скоротать время всегда был и есть поход в кино. До сих пор вспоминаю как нечто комически-утомительное длинную ночь в аэропорту Якутска в начале августа 1991 года – рейс был утром, а ночь надо было как-то провести, вот и мыкался я из одного видеосалона в другой (видеосалонами тогда называли любой вагончик, сарай или гараж, в котором стоял видеомагнитофон с телевизором и были расставлены стулья), полузасыпая под очередной идиотский боевик или не менее идиотскую «клубничку». Но в Чарджоу мне повезло.
Мы с шофёром гуляли по парку и наткнулись на летний кинотеатр. На афише значился «Али-Баба», это была совместная советско-индийская кинопродукция. Сам фильм был ярко охарактеризован в одной зарубежной (юго­славской!) рецензии, которую я прочёл уже через несколько лет. Там с иронией говорилось, что в этой картине гармонически сочетаются особенности советского и индийского кино: прогрессивный юноша выступает против засилья капитала и криминала и направляет обретённые сокровища на службу народному хозяйству под музыку и танцы, сопровождаемые обильными слезами, перемежаемыми не менее обильными улыбками на протяжении длительного периода времени, достаточного для крепкого и здорового сна.
Но дело даже не в фильме, который, при всех чертах, отмеченных рецензией, был ярким и развлекательным, а в самом летнем кинотеатре. Чёрное небо, южная ночь, благословенно тёплая после жаркого до испепеления дня, – всё это было прекрасно. Не знаю даже, есть ли сейчас летние кинотеатры, в наше время электронного проецирования и долби-звука. Раньше было их много – в парках, в самой Москве. Ещё, судя по фильмам и книгам, были они в Америке – у дорог, и туда приезжали на машинах (мы в свои пешком ходили, сочетая просмотр с прогулкой в парке). Наверное, много таких летних кинотеатров было в Индии, может быть, и сейчас есть.
Но кино, даже индийское, всё равно кончается, а ожидание длится и длится. Что же, на помощь приходит нужда, которая и занимает время, тянущееся резиной. Есть что-то надо? Надо. Деньги при себе – можно пойти в лагманную. Огненный лагман в сочетании с полузамкнутостью помещения действует сильно, но в этом находишь спасение и защиту от дневного зноя на улице. Прекрасно, но дорого, деньги тают, а в магазинах скудно. Хорошо, есть хлеб, есть вино, а, скажем, сыра ну никак не найти. Про колбасу и не спрашивайте, такие уж времена были.
Тут шофёр порадовал смекалкой. Сначала он высказал неожиданную идею о том, что если развести томатный соус, то можно его пить как сок. Попробовал и я, но понял, что так можно поступать лишь изредка и если уж очень хочется. Уксус, знаете ли, часто не попьёшь.
А один раз увидели в магазине брынзу и, не задумываясь, купили. Увы, она была весьма почтенного возраста, высохшая и совершенно закаменевшая. Шофёр, однако, не стал унывать. Ничего, сказал он, такую можно варить! Попробовали. Что получилось!.. Этот кусок почти кирпичной крепости после варки размягчился и стал напоминать по консистенции жевательную резинку, приобретя неопределённый вкус и выразительный запах. В общем, даже закусить вино им было трудно. В итоге наши кулинарные изыски деградировали до немудрёной выпечки и рыбных консервов. Последние делились на две категории: бланшированные и обычные. Обычные предпочитались, а о бланшированных шофёр со знанием дела говорил, что они изготавливаются из такой рыбы, которую вот-вот надо бы выбросить. Разнообразия здесь не наблюдалось – никаких лососей натуральных или там тунцов-макрелей, чаще всего килька с глазками (то есть целая) в томате. Ей и закусывали.
Но вот деньги пришли, и настало время хлопотать, оплачивать платформу. Пообивали пороги, на удивление недолго, и получили направление на станцию Зергер. Проехали через город, и на окраине выбрались на станцию, за которой, судя по карте, расстилались пески пустыни Каракум. Там железнодорожники уже приготовили для нас платформу, и мы завели на неё машину. Шофёр где-то достал деревянные бруски, смастерил чурбаки под колёса – я и не успел заметить и запомнить, когда и как он их сделал. Но это всё были мелочи, главное нам только предстояло.
Надо было делать стропы, крепления из проволоки – за скобу платформы и за рессору или раму грузовика. Один из железнодорожников, старший по положению, если судить по тому, как он держался, сказал нам: «Делайте из проволоки, только калёную не берите. Лом есть?»
Лом был. А где взять проволоку, нам не было сказано, выплывайте, как можете. Бродили мы по станции – тут и там мотки толстой проволоки или же обрезки, куски. Ну что же, взяли один моток, спросить, годится ли, боязно  – не наше ведь. И давай – петлю туда, петлю сюда, тянем, а она пружинит, гнётся тяжело. Намотали и начали скручивать, продев лом через середину намотанных петель, изо всех сил вдвоём вращая лом. Раз провернули, два, но не тут-то было. Крак – и лопнула проволока. С тех пор знаю, «калёная» означает «стальная». А для нашей цели железная, гнущаяся нужна. Странно, что шофёр сразу это не понял.
Так и прошёл день. Вечером ещё бродили по станции, да все мотки, что валялись меж путей, были стальными. Огорчённые и измученные, легли мы спать в кузов машины, и тут началась пытка. Налетели тучи комаров, очевидно, с каналов. Днём они спят, жара невыносимая, а ночью – на промысел. Вот ужас был… И ночью ведь жарко, а от них деться некуда, и ни пологов марлевых, ни репеллентов у нас не было, ведь мы же на Памире работали, на четырёх тысячах метров над уровнем моря, где комаров не бывает.
Почти бессонная ночь, а утро как путь на казнь. Только солнце блеснуло, как навалилась жара. И в этой жаре начались новые поиски проволоки. Да, мотков не было, но зато нашлись спутанные, гнутые-перегнутые клубки этой самой проволоки. Ну что ж, рельсов сколько угодно, разгибаешь проволоку руками, как получится, кладёшь на рельс и молотком выправляешь, стук-постук, даром, что ли, в геологи пошёл. Один большой кусок нашли, распрямили, потом долго и муторно наматывали его, продевая через раму, а потом стали закручивать ломом. Пыль, ржавчина, жара сорокаградусная (а, может, и выше), сущий ад. Ну как-то закрутили, а день уж на исходе…
Промучившись следующую ночь, мы активизировались, облазили всю станцию, совались в любые закоулки. А железнодорожников это совершенно не волновало. В итоге мы нашли ещё несколько клубков толстой железной проволоки, и стало ясно, что теперь все стропы получатся. А мне стало ясно, что в этой системе главное – бери, что плохо лежит, да делай побыстрее своё дело и не мозоль глаза.
И вот все стропы были сделаны, и мы отправились в станционную контору докладывать, что машина окончательно установлена на платформе. «Хорошо, завтра отправим вас»,  – был ответ. О ужас, ещё одна комариная ночь! Но, видимо, мы уже так намучились, что заснули, невзирая на кровопийц. А наступившее жаркое утро казалось просто благословенным, ибо работа наша закончилась и можно было сидеть на платформе, пить чай и ждать. Всё относительно, и то, что кажется сущим мучением, становится отдохновением после тяжёлого труда.
Маленький маневровый локомотив зацепил нашу платформу и оттащил её на крайний путь, сцепив ещё с несколькими. А потом медленно двинулся в путь по направлению к Чарджоу. Как же радостно движение после долгого изнурительного труда и пусть недолгого, но всё-таки ожидания. Дорога, железная дорога стелилась и блестела впереди, локомотив тихо тянул наш маленький состав, колёса постукивали, пусть редко, но постукивали, отсчитывая метры, десятки метров… И даже лёгкий, хоть и жаркий, ветерок овевал лицо. А станция Зергер уходила назад, и с ней уходили так и не увиденные мной пески пустыни Каракум.
В детстве я наивно верил, что объеду весь мир. Тропическая Африка, аризонские красные скалы, идолы острова Пасхи казались мне пусть и трудно, но вполне доступными. В юности я думал уже иначе. Но когда пришло время окончания университета и получения диплома, я посмотрел на огромную геологическую карту СССР, висевшую в рекреации, и подумал, что уж эти земли я точно все-все-все увижу… И поначалу во мне жила иллюзия, я вправду надеялся… Но наступили 90-е годы, и тогда, помнится, купил я атлас Московской области масштабом два километра в одном сантиметре и стал мечтать поехать туда, и туда, и туда… Наверное, даже в пределах большого города можно странствовать, если просит душа. И неважно, что многого не увидел и никогда не увижу. Важно только то, что в тебе, и то, что ты нашёл на своём пути, подобрал и сохранил.
А неспешная дорога наша тянулась всё дальше, и уже ползли по сторонам городские кварталы и пирамидальные тополя. Но вот начались разветвления рельсов, потянулись неподвижные длинные полосы вагонов. Мы прибыли на сортировочную станцию Чарджоу. Локомотив отцепил нас и ушёл обратно к Зергеру, а мы сначала ждали, а потом другой локомотив протащил нас несколько раз туда-сюда по станции, пока не приткнул к формирующемуся составу. Потом подогнали ещё вагонов, с грохотом соединили, и мы оказались в середине огромного эшелона. И всё стихло, только зной наплывал, затопляя мозг и обесцвечивая небо до тускло-серого цвета.
Мы сидели в кабине своей машины. Это было самое удобное место, лучше ничего невозможно было выбрать. Заберёшься туда, сидишь в относительном покое, поглядываешь на окружающий мир через лобовое стекло, если оно ещё не пожелтело от выхлопов локомотива (такое бывает, если прицепят близко к локомотиву – тогда его мощный дизель в течение долгого перегона обдаёт следующие три-четыре вагона). А если смотреть не на что, можно достать книгу и читать.
В те времена Средняя Азия была местом, где в магазинах попадались хорошие книги. Вообще книги были великой ценностью для думающих людей моего поколения – их искали, выменивали, покупали у спекулянтов. Книга была дефицитом, иметь хорошие книги было престижно, читать книги было модно. Из-за этого я иногда с грустью думаю о той эпохе. Но сейчас важно не это, сейчас надо объяснить, почему в книжном магазине Чарджоу, куда я заглянул в период ожидания, ещё до мытарств на станции Зергер, оказался том «Памятников литературы Древней Руси», XIII век, третий том знаменитого издания под редакцией академика Лихачёва. Очень просто – потому что тогда была плановая экономика, и тираж книги более или менее равномерно распределялся по книжным магазинам огромной страны без учёта читательского спроса. Столько-то попало в Москву и Ленинград, где большая часть ушла «налево», а остальное моментально расхватали спекулянты, знавшие время выставления книг на продажу от товароведов и продавцов. А столько-то попало в Чарджоу, где этим почти никто не интересовался, и пылилось на полках.
Вот так сидел я в кабине машины, кругом раздавался обычный шум сортировочной станции, а мне до него и дела не было, я читал повести трагического века России, пожарища Рязани и Козельска чернели в моей душе. Тут снаружи донёсся крик. Мы с шофёром взглянули – кричали с соседнего состава. Рядом с нами стоял большой серый вагон-рефрижератор, из окна которого выглядывали двое мужчин – один лет тридцати, с бойкими глазами и гусарскими усиками, другой постарше, с первой сединой. Старший, увидев, что мы смотрим, ухмыльнулся и крикнул: «Ну, заводи!»
Слово за слово, заперли мы кабину и пошли к ним в гости. Пошли разговоры о том, о сём, выяснилось, что эти двое – профессиональные сопровождающие железнодорожных грузов, путешествуют так по всей стране. Стали они рассказывать про станцию Чоп, не помню, правда, отчего она им запомнилась, но говорили много. А я и сам вспомнил Чоп, где неоднократно пришлось мне бывать в детстве и ранней юности, во время поездок на поезде в Югославию, где мой отец был на дипломатической службе. Стоило вспомнить!
Чоп – маленький городок и большая железнодорожная станция в Закарпатье, на границе с Венгрией. Там уже нет гор, там широкая равнина, самое начало большой Паннонской низменности. На станции меняют колёсные пары, широкие русские на узкие европейские и наоборот, смотря куда ехать. И каждый раз, пока длилась эта процедура, родители отправлялись со мной в привокзальный ресторанчик, где первым блюдом была хорошо запомнившаяся мне солянка, густая, золотистая и в красноту переходящая, с любимыми солёными огурцами и нелюбимыми мной в то время чёрными горьковатыми маслинами. А потом мы возвращались, вагон долго обходили советские пограничники, наконец поезд трогался, за окнами медленно проплывали ряды проволочных заграждений, контрольно-следовая полоса, красно-зелёный столбик. А дальше была венгерская сторона, уже без проволок и полосы, венгерские пограничники быстро проверяли документы, уходили, и поезд устремлялся в заграничный простор.
Это я вспоминал, но сам не рассказывал о своей дороге через Чоп, ибо уже хорошо знал, что рассказы о загранице вызывают зависть, а то и неприязнь. Молодой сопровождающий тем временем взял гитару и стал импровизировать на тему песни Верещагина из «Белого солнца пустыни». Беседовали, пили, закусывали салатом из помидоров. Я почувствовал, что развозит, попрощался и ушёл в машину спать, уже темнело.
Проснулся от тряски, вагон качало из стороны в сторону. Выглянул – мчимся куда-то стремительно, вокруг пустынная равнина, кое-­где кусты, временами тускло-голубые каналы. Вскоре и шофёр проснулся. Трясло так, что нечего было думать о чае, глотнули холодной воды. Есть хотелось, а сготовить хоть кастрюльку риса или гречки было невозможно.
Тем временем поезд замедлил ход и остановился на разъезде. А там – домик, тополя, огород, в огороде женщина трудится, а наша платформа как раз напротив остановилась. Мы скорей-скорей соскочили с платформы, позвали. Попросили продать нам помидоры! Русская женщина средних лет, приветливая, собрала нам полную миску, денег брать не хотела, но мы уговорили. Забрались обратно на платформу, поезд тронулся, она нам помахала. Словно сквозь бездну времени вижу её с поднятой рукой. Где ты, добрая душа, жива ли? Перенесла ли трагедии, что совершились потом, унижения от местных, нищету, изгнание? Грустно и горько вспоминать об этом.
А поезд мчался всё дальше. Помидоры и хлеб стали нашим обедом. Да много ли надо молодым? Главное – движение, главное – уносящиеся назад километры пути, главное – приближение к дому. К России. Я уже говорил, что с детских лет грезил путешествиями, странствовал в мечтах своих в дальних удивительных краях. А потом, жизнь полевого геолога такова, что поездки, путешествия составляют самую суть её. И когда я стал ежегодно уезжать далеко и надолго, то узнал о себе то, что прежде мне было неизвестно. Оказывается, во мне жила и живёт сильнейшая связь с домом. Перед отъездом в экспедицию я всякий раз обязательно отправлялся погулять по Москве. Чаще всего в Лужники, поскольку этот парк был недалеко от дома, где я тогда жил. Там я проводил несколько часов, прощаясь с зелёными склонами Воробьёвых гор, Москвой-рекой, стадионом, где я много раз бывал – но не на футболе, а в маленьком кинотеатре «Рекорд»… «Андрей Рублев», «Солярис», «Древо желания» – там смотрел…
А возвращение! Сколько эмоций, когда видишь после трёх, а то и четырёх месяцев экспедиции Москву в осеннем убранстве, когда лица в метро вдруг кажутся знакомыми (отвык от русских лиц), когда вдыхаешь влажный и прохладный воздух, в котором растворена золотеющая листва. Потом уже нашёл параллель в английской литературе, в стихах Байрона о родном доме, где пёс лает у ворот. А дальше я понял, что цель всякого странствия – возвращение.
Что же до описываемого путешествия, то оно с начала до конца и было возвращением, а города и станции этого маршрута были промежуточными пунктами на пути к дому. Один из таких пунктов уже приближался. Было ещё совсем светло, но жара уже начинала спадать, когда мы прибыли на станцию Ургенч. Это древнее название носил один из больших городов Хорезма, полностью уничтоженный во время нашествия Чингисхана, потом восстановленный, но в XVII веке почти покинутый жителями из-за изменения русла Аму-Дарьи. Нынешний Ургенч, где расположена большая железнодорожная станция, вполне современный город.
Какая же радость дождаться остановки поезда и увидеть, что локомотив отцепился и ушёл! Это значит, что стоять будем достаточно долго и можно не только отдохнуть от стремительного и совсем не комфортабельного движения, но и приготовить ужин – помидоры хорошо, но надо поесть что-то существенней. Готовили мы либо на примусе, либо даже на паяльной лампе – грубо, но быстро. Поели наконец и стали пить чай.
Тут нас окликнул молодой машинист-узбек (стоит сказать, что мы уже покинули Турк­мению, Ургенч находится в Узбекистане, а впереди Каракалпакия и Казахстан). Мы его пригласили к чаю, он пожалел, что у нас чёрный, а не привычный зелёный. Как-то мы не запаслись зелёным чаем, но это объяснимо, ведь работали мы на Памире, в высокогорье, и не готовились к жарким низинам Средней Азии. А зелёный чай, тогда мало известный столичным жителям, был, как я уже рассказывал, наиглавнейшим средством в летнюю свирепую жару. Уже позже, в 1984 году, в СССР состоялся Международный геологический конгресс. По всей стране прошли экскурсии для участников конгресса, одна из них была в горах Малого Каратау в Южном Казахстане, где в 1977 году я прошёл преддипломную практику, так что этот район мне хорошо известен. Зверская жара, голый камень, никакой тени на геологических объектах. Иностранные гости привезли с собой огромное количество пива, всякого «Туборга» и «Карлсберга», но на второй-третий день все перешли на горячий зелёный чай. Что и требовалось доказать.
Если же мысленно отправиться в далёкое прошлое, скажем, в середину ХIX века, то можно узнать совсем неожиданное. Оказывается, в то время в России в ходу был именно зелёный чай, выращенный в Китае, преимущественно с цветочным ароматом. Об этом пишет Гончаров в книге «Фрегат «Паллада»», весьма уничижительно отзываясь об английском чёрном чае как о чём-то неприятном на вкус и прямо-таки наркотическом. Об этом свидетельствует Островский (помните «Грозу»?). Куда отправляют Бориса Дикого после признания Катерины мужу? «В Тяхту, к китайцам…» А Кяхта, маленький посёлок на границе Бурятии и Монголии, был тогда важным перевалочным пунктом на чайном тракте из Пекина в Москву…
Да, не было сейчас у нас зелёного чайку, но машинист всё равно остался с нами и оказался он словоохотливым и любопытным. Рассказали мы ему, откуда едем. Естественно, он поинтересовался – куда? Как куда – в Москву! Удивлению нашего узбека не было предела. Да что там удивление! Он несколько раз переспросил, даже уточнил: «Так по этой дороге, через Казахстан едете?» Ну конечно, а как же ещё? И тут нашего машиниста прорвало: «Ребята… вы будьте осторожнее там. Они же на вас нападут, они убьют вас. Они же звери! Возьмите что угодно, чтобы защищаться. Монтировка есть?» Шофёр показал лом, сказал, что есть ещё и монтировка, и кувалда. Тогда машинист немного успокоился, но всё равно твердил: «Вы не спите там, на разъездах очень опасно. Они бандиты, звери, они вас убьют спящих!»
С тех пор я всегда вспоминаю этот разговор, когда читаю или слышу про советскую дружбу народов. Нет, она, конечно, была, эта дружба. Только не всегда и не со всеми. Справедливости ради надо сказать, что в Казахстане, в том же мной упомянутом Малом Каратау, я много общался с казахами, приходилось встречаться и с простыми людьми, и с образованными, и у меня не было и нет к ним предубеждения. Но слова машиниста-узбека меня тогда шокировали.
Стояли мы в Ургенче долго, наступила темнота. Ночью поезд тронулся, и утром мы пересекли восточный чинк (обрыв) плато Устюрт. Сыпучие склоны, подчёркнутые горизонтальными пластами, желтовато-серые, усыпанные сверкающими на солнце кристаллами гипса. А дальше поезд пошёл по ровной, как стрела, дороге, пересекавшей плоскую сухую степь, унылый безлюдный пейзаж.
Дорога здесь была одноколейная, и поезд останавливался на каждом разъезде, иногда на несколько минут, иногда на полчаса, а то и больше. Причём совершенно невозможно было угадать длительность стоянки. И, конечно, случилось то, чего я опасался с самого начала нашей поездки. Шофёр на очередном разъезде куда-то отлучился, прошло несколько минут, и вдруг поезд плавно тронулся. Я глядел во все глаза, но никого не было видно, а поезд набирал ход и вот уже мчался по пыльной глади Устюрта. Теперь я был один на платформе!
Одиночество, нередко желанное в большом городе, благословенное в краткие часы творчества, может стать не просто неприятным, но опасным и даже трагическим в путешествии. Я сразу ясно представил себе последствия – теперь мне не отлучиться от машины, вода кончится – а отойти набрать не получится. Просить кого-то на станциях? Разве что… Добрые люди всегда найдутся. Но и дурные – тоже. В любом случае я теперь один, и на мне одном забота о машине, экспедиционном грузе и о себе самом.
Так я думал, пока поезд преодолевал перегон. Но вот разъезд, остановка. Вижу, бежит шофёр, изо всех сил бежит. Вскочил на платформу, отдышался. Выяснилось: когда поезд тронулся, он успел забраться в тамбур последнего вагона и так ехал весь перегон. Я, конечно, почувствовал облегчение, а потом снова задумался об одиночестве. Люди избирали его добровольно, люди искали его. И при этом его страшились. Религиозные медитативные практики, различные пути самосовершенствования, формы отречения от мира, аскезы. И – наказание, исключение из мира людей, изгнание, бойкот. Так одно и то же становится то желанным, то ненавистным. И сколько ещё таких примеров помимо одиночества!
Впереди была ночь. Темнело быстро, холодело, в ясном небе всё ярче проявлялись звезды, и хотелось думать о прекрасном и таинственном. Степной простор содержит в себе отчётливую, сильную ноту космоса – её слышишь, только подняв глаза к ясному ночному небу. Так было со мной ещё в 1976 году в Монголии. Помню чёрные августовские ночи в Гоби, когда во всех концах горизонта в необъятной дали высились грозовые тучи, подсвечиваемые призрачным бесшумным огнём зарниц, а вблизи зенита сияли Вега и Альтаир, выделяясь среди бесчисленных светил. Мне было достаточно снять очки, чтобы множество звёзд превратилось в рассеянное свечение всего неба – оно горело вечным светом, не сгорая, но светясь изнутри. И много позже, в 1992 году, на полуострове Мангышлак в холодной мартовской ночи мне так же сияло ледяное небо, сияло безмерным, прекрасным и пугающим простором. Есть некая справедливость в том, что космодром Байконур стоит среди практически такой же степи под ясным небом, открывающим космос.
Космос, дивная мечта моего детства, полного восторга от первых полётов, от ожидания новых и новых чудес, что обязательно должны были стать явью, и очень скоро. В середине 60-х годов я нисколько не сомневался, что ещё при моей жизни люди достигнут Марса, построят базы на Луне и огромные орбитальные станции, космические города на околоземных орбитах. Рэй Брэдбери на склоне лет горько заметил – ничего этого не случилось, но зато люди вдоволь позанимались всякой чепухой вроде костюмов для собак. Правда, мечта осталась, и я вспоминаю о ней всякий раз, когда вижу звёздное небо над головой.
Что же до нравственного закона во мне, то именно в эту ночь ему было суждено испытание. Поезд вновь остановился, как уже было много раз. Неожиданно далеко впереди, на расстоянии не меньше десяти вагонов, раздались громкие крики. Разобрать, что кричат, было невозможно. Не по-русски, яростно, сразу несколько человек, слышались удары. Похоже было, что напали на сопровождающих какого-то вагона, и мы сразу вспомнили машиниста в Ургенче… Без колебаний схватили ломы и стали ждать. Шофёр тихо сказал мне: «Если полезут, сразу бей по голове».
Ломом – по голове. Как бы я поступил, случись нападение на нас? Вот тут мой мир, красивый мир моей прекрасной души, даёт трещину. Брешь быстро ширится, сквозь лазурь прёт чернота. О том, что дальше, не хочется думать. А надо бы, да только как?

Целомудрие старца не подвиг,
а немощь на похоть –
говорил в стародавние годы великий Святитель.
Вот и мы в наше время ведём себя вроде неплохо –
не кромсаем, не бьём, говорим поминутно
«простите!».

Но достаточно сбить надоевшую
планку запрета,
на кровавую волю пустить аппетит обезьяний,
и тогда развернётся он, страхом
и злом разогретый,
и попрёт, не считая ни времени, ни расстояний.

И рука волосатая стиснет дубовую ветку,
и поднимет её, и узлами раздуются вены…
Это чёрное семя, наследство звериного предка –
от него не спасёт даже чтенье
Тейяр де Шардена.

Как же повезло нам, что никто не подошёл к нашей платформе… Поезд тяжело взгремел и пошёл, крики утихли. А мы так и не узнали, что случилось. Не было времени, остановки на разъездах коротки, отстать страшно. А потом эшелон переформировали на очередной сортировочной станции, не помню уже где.
Дальнейшие несколько дней просто смешались. Кончился Устюрт, тянулась плоская Прикаспийская низменность. Помню, как проехали вполовину пересохшую Эмбу – цепочка луж, подумалось мне. Проползли мимо нефтяных вышек Доссора и Макита. Пересекли реку Урал. Стояли в Гурьеве. Странная апатия овладевала мной. Брал книгу, читал. «О дивно дивная и пресветло украшенная земля Русская»  – плыли перед глазами строчки «Повести о погибели Русской земли».
Мы свою землю чаще умом любим, чем чувством. Можем восхищаться берёзовыми рощами, травой-муравой, речным плёсом. Но стоит отправиться на экзотический юг или роскошный богатый запад, и своё, родное вдруг начинает казаться бедным, безыскусным, простоватым каким-то. Мне кажется, что лучшее средство для пробуждения любви к русской природе – это длительное пребывание в азиатской засушливой степи или пустыне, причём непременно равнинной, плоской. И чтобы обязательно было жарко и пыльно, так, чтобы тончайшая пыль обесцвечивала небесную синь, обращая её в нечто грязно-желтовато-серое. И  чтобы не было зелёной мягкой травы, а росли бы только серые сухие кустики степной полыни, колючек, перекати-поля. Ну если не хотите сами это видеть, перечитайте «Очарованного странника», там как раз об этом.
А потом мы как-то незаметно пересекли границу Казахстана и оказались в России. И ничего не изменилось для глаза – те же плоские выжженные солнцем пространства, кустики бедной растительности, верблюды. Потом, как миновали Астрахань и поехали вдоль Ахтубы, потянулись густые прибрежные заросли, повеяло влагой, захотелось свежей рыбы. У нас из продуктов остались только крупы, сахар и соль, всё остальное кончилось – мы же не ожидали капитальной поломки машины, отправляясь в Баку. И на столе нашем уже давно доминировала килька «с глазками», та самая, в томатном соусе, что стояла штабелями в продуктовых магазинах.
Потом поезд вновь удалился от зелёной полосы в сухую степь и наконец надолго остановился на станции Баскунчак. Было ясно, что стоим как минимум час, и я бросился в магазин. Очередь, длинная, медленная. Продавщица с каждым покупателем ещё и беседует. Стою, то и дело оборачиваясь, – как там поезд. Слушаю, не прогремит ли локомотив, сцепившись с вагоном. Нет, пока тихо. Очередь ползёт по-черепашьи, каждому надо то и это, вроде всё купил, но начинает что-то вспоминать, потом, долго перебирая слова, из которых не всё по делу, просит ещё столько-то грамм того и этого. И жара, бесконечная жара, теперь уже астраханская, или нижневолжская.
Ну дошла и до меня очередь, купил, что было, – и к платформе. А локомотива всё нет, и уже ясно, что и волноваться не стоило, всё равно ещё долго ждать. Сквозь просвет между вагонами увидел фрагмент пейзажа – одинокую гору Большой Богдо, заныла душа по гео­логии… Потом я спустился и стал бродить по станции. Между рельсами валялось множество всякой всячины: белые и розовые куски гипса, ярко-жёлтая сера, которую собирал шофёр, чтобы окуривать деревья и кусты на своей даче. А главное – лежали арбузы. Большие, спелые, расколотые, разбитые, упавшие во время погрузки. Можно было выбрать самый большой и самый красный, вынуть прямо рукой чистую сочную сердцевину. А потом искать ещё один такой же арбуз.
И так прошёл целый день. Вообще за время этой поездки, этих мытарств дни словно слиплись в один комок, подобно подмокшей карамели, и сейчас, спустя почти сорок лет, мне трудно разлепить их. Да и зачем их разделять? Пусть они и в этом повествовании будут слитными, текущими единой полосой, словно непрерывная лента дороги. Остался позади Баскунчак, и теперь поезд очень медленно двигался по узкому коридору между двумя бесконечными лесополосами, ограждающими путь. Шофёр скучал, а я утешал себя древнерусской литературой. Где мы находимся, было непонятно. Но вот раздвинулись лесополосы, поезд вошёл на станцию. На здании станции была табличка «Урбах». Яснее не стало.
Ну ничего. Остановка длилась и длилась, и до меня дошло. Это же Саратовское Заволжье, некогда бывшее автономией с необычным названием «Трудовая коммуна немцев Поволжья». Оттуда и название. Многие железнодорожные станции сохранили свои названия во время кампаний по переименованию, иначе в копеечку всё влетало, – так мне объясняли. Впрочем, это объяснение не могло удовлетворить, ведь переименование города влечёт ещё большие издержки. Теперь мне думается, что в таких делах был какой-то интерес у железнодорожников, и министерство имело возможности и желание отказывать в переименовании станций. Хотя и не всегда, например, железнодорожные станции бывшей Твери в то время, как и город, носили имя «всесоюзного старосты».
Переименование называют войной с прошлым. Но оно и война с будущим. Это пристёгнутый ярлык, ещё хуже – поводок, закрепление в названии именно этой эпохи, именно этого деятеля. Между тем время отшелушивает лишнее, сдувает сор. Есть городок Пошехонье, к которому прививали название «Володарск». Пошехонье  – это старина русская, отзывающаяся родовым воспоминанием в сердце, это название, говорящее яснее ясного каждому русскому, осознающему себя. Володарск… Много ли найдётся людей, помнящих, кто такой Володарский и каковы заслуги этого деятеля?
Между тем немцы из Заволжья давно уже рассеяны по Оренбуржью, Казахстану, а их прежняя малая родина сохранила только следы их пребывания – саратовские здания начала ХХ века в духе раннего экспрессионизма да названия железнодорожных станций и некоторых городов. В Урбахе мы постояли. Кажется, была сортировка. Расскажу и об этом, дивное занятие. Состав расцепляют, вагоны по одному вкатывают маневровым локомотивом на горку – небольшое искусственное возвышение, – откуда они скатываются, а железнодорожники, работая со стрелками, направляют их на нужные пути. Вагон катится, сближается с составом и – бабах! – сцепляется. Хорошо, что путевые рабочие всегда имеют при себе ценнейшее приспособление под названием «башмак». Это простое устройство подкладывается на рельс под колесо вагона для его торможения. Иначе так может стукнуть, что костей не соберёшь.
А пока катаются вагоны с горки, надо набраться терпения. Оно, терпение, постоянно требовалось в те времена. Эпоха очередей и дефицита длилась давно, не знаю, с какой поры. Ожидание в очереди могло быть и долгим, и бесплодным. Но душа человеческая, настроенная на это ожидание, душа жаждущая, была преисполнена не только терпения, но и осознания неизбежности и необходимости этого страдания. Помню один случай, печальный и трогательный.
В конце семидесятых годов нам как младшим научным сотрудникам и стажёрам выпадало несколько раз в год отработать в добровольной народной дружине (ДНД), помогая родной милиции. И вот отправили нас на Ленинский проспект, к универмагу «Москва», на ту ­сторону проспекта, где сам универмаг, так что мы к нему спиной стояли. Раздали нам свистки и дали задание: если видим, как кто-то пытается перейти проспект, свистеть. Там вообще-то был подземный переход, почти у входа в него на противоположной от нас стороне проспекта останавливались автобусы и троллейбусы.
Но люди приезжали за покупками в универмаг «Москва» издалека, в том числе из других областей, и уже успели натерпеться в поездах, на московских вокзалах, в городском транспорте. И вот наконец, добравшись к желанной цели, увидев совсем близко здание универмага, они достигали предела терпения и очертя голову бросались через дорогу, не замечая подземный переход. Боюсь, что были и пострадавшие из-за этого, в любом случае милиция нас не просто так туда отправляла.
И вот однажды на моих глазах случилось так, что женщина с ребёнком, выскочив из троллейбуса, бросилась через дорогу, таща ребёнка за руку, и, то ли в порыве она не слышала свистков, то ли не приняла их на свой счёт, но, виляя между тормозящими и сигналящими автомобилями, она пересекла весь Ленинский проспект и выскочила прямо на нас… Увидев нас с повязками дружинников и свистками, она вконец растерялась. Мы ей говорим: «Ну что же вы делаете, вот же переход, вы же и себя, и мальчика погубите». А она то растерянно на нас смотрит, то жадно – на универмаг и заискивающим голосом просит: «Пропустите, пожалуйста, давайте я вам штраф заплачу…» – «Да не надо нам штрафа, вы только не бегите больше через улицу!» Отпустили, и она устремилась в универмаг. Чтобы стоять там в очереди. Так что терпение ей ещё требовалось, и надолго.
В сравнении с этим ожидание на сортировочной станции совсем даже ничего – не надо бежать, не надо толкаться, не надо стоять на лестницах универмага (на этажах очереди не помещались). Сиди себе, да поглядывай на катящиеся вагоны, да слушай грохот, когда они сцепляются. Любуйся на работу станционных служащих, как они ловко подсовывают башмак под колесо, а потом, когда вагон достаточно затормозится, не менее ловко выдёргивают башмак и спешат с ним к следующему вагону. Прямо кино.
Вот такое разглядывание неплохо помогало вытерпеть долгое стояние на станциях. Хотелось всё быстрее ехать – всё ближе была Москва. С этих земель, с Заволжья, начиналась привычная Россия, её уже можно было чувствовать – в расцветающей лазури неба, в зелёных купах деревьев вдоль каналов и речек, в дыхании травы. Россия звала к себе, всё сильнее и сильнее.
И вот тронулись, и спустя недолгое время открылся водный простор, и прогрохотал поезд по мосту через Волгу, и мы очутились в Саратове. Было ясно, что стоять придётся долго, и я отправился в ближайший магазин. Какой же радостью было тогда купить несколько плавленых сырков!
Тут не обойтись без пояснений. В Советском Союзе с его плановой экономикой продуктовое снабжение разных областей, республик и городов было неравномерным. Лучше всего снабжались Москва (в перспективе – образцовый коммунистический город, как о том вещали плакаты на улицах), Ленинград, Киев, хуже всего – малые городки Центральной России. Будучи в Средней Азии, я так и не понял особенностей их снабжения, но видел результаты – богатые столы (или дастарханы) и практически пустые магазины. Там господствовали рынок и связи. Поэтому нам приходилось нелегко – хлеб, мелкая выпечка, консервы. И поэтому саратовский магазин с банальными плавлеными сырками, что тогда народ прозвал закуской алкоголиков, показался мне просто благословенным местом.
Возвращаюсь на станцию, забираюсь на платформу и нахожу шофёра в приятном нетерпении поглядывающим на подошедший эшелон, где на платформах красовались новенькие тракторы. Шофёр сказал, что сейчас обойдёт этот эшелон – в кабинах новых тракторов обязательно должны быть ящички с инструментами. Вот он и хочет поживиться. Ну ладно, иди. Сижу, жду. Через некоторое время он вернулся разочарованный. Нет ни в одной кабине, всё уже попёрли!
К тому времени воровство в стране вообще и на железной дороге в частности приняло поистине гомерические масштабы. Крали всё, что можно было унести, не боясь, практически среди бела дня, и это не мои домыслы – сохранились и были неоднократно обнародованы уже в наше время доклады ответственных лиц в политбюро ЦК КПСС об этом явлении. Любители нашей новейшей истории без труда найдут эти документы. Разворовывалась огромная страна, вступавшая в последнее десятилетие своей истории. Кто-нибудь может сказать мне, что это чепуха, вот потом как крали! А я отвечу, что не чепуха, что тогда люди учились красть, приобщались к краже, тренировались и, как видите, хорошо научились и показали свои навыки в 90-х годах.
Кроме того, я сейчас говорю о тех впечатлениях, о том, как тогда это воспринималось. Для меня всё это было предвестием бед, причём размах предполагаемых мной крушений был куда больше реально произошедших в 90-х годах. Впрочем, и тогда было не легче. А в этот день нам вообще не везло. Некоторое время возле вагонов болтался какой-то тип, заговаривал с нами, но ни о чём определённом разговора не было, так, пустые фразы. Потом он исчез. А после этого на нас ополчилась целая ватага десантников в тельняшках с соседнего эшелона – что-то у них украл этот тип. Хорошо, до рукоприкладства не дошло.
Железнодорожные станции вообще зоны риска. Там крадут (мне то и дело снится дурацкий сон, на протяжении которого у меня крадут одну за другой вещи из багажа), там арестовывают, там этапируют (одно из моих воспоминаний 70-х годов – вагон-зак на станции Псков и лица зеков, вглядывающихся в простор воли), там гибнут люди, попадая под поезд, оказываясь в мясорубке крушения, и так далее. А ещё железная дорога – это образ эпоса ХХ века, это нескончаемая череда разлуки и возвращения к руинам былого, это путь не по своей воле, а иногда и путь без цели. Думая обо всём этом, признаю, что моё путешествие 1981 года можно отнести к позитивным примерам…
Вот и Саратов остался позади, и теперь вокруг тянулись холмы, рассечённые балками, укрытые рощицами. Проехали Татищево, и шофёр стал вспоминать, как служил в армии в этом самом Татищеве. Интересно, что для мужчин моего возраста служба в армии была в любом случае весьма примечательным событием в жизни – они и сейчас, в пенсионном возрасте, охотно вспоминают об этом, и иногда кажется, что они много бы дали, чтобы вернуться в годы своей службы, даже если она была трудной и сопряжённой с массой пренеприятных обстоятельств, таких как общеизвестная дедовщина. Память, подобно фильтру, захватывает и сохраняет позитивные впечатления, выбрасывая негатив. Это понятно, об этом уже множество раз говорили. Но есть ещё одна, не столь очевидная сторона дела. Не всякие события отфильтровываются памятью – было бы что выбирать из воспоминаний, а то бывают у многих годы и десятилетия, из которых и на полчаса рассказа не наберёшь, и жаль этих лет и этих людей.
Служба в армии, впрочем, к этому не относится – из этих двух лет набирается не только дембельский альбом. Примерно так же можно сказать и об экспедициях – за три месяца столько всего происходит, что потом всю жизнь рассказываешь. Возможно, кто-то осудит меня за такое сопоставление. Ну что ж. Один мой добрый знакомый, вспоминая даже не об армии, а всего лишь о двухмесячных сборах летом после окончания университета, говорил, что это было выкинутое из жизни лето. Да, но сколько историй он рассказывал, и все из этого потерянного лета! Да я и сам расскажу, только попозже.
И эти дни лета 1981 года можно было бы назвать потерянными, если бы не богатство воспоминаний и сохранившаяся в них радость узнавания нового. Одним из удивительных впечатлений было постепенное возвращение в Россию, когда, как на фотобумаге в проявителе, сквозь раскалённую серую степь стали проступать небесная синева, зелень травы, кроны деревьев, по небу поплыли кудрявые облака, заголубела вода речек, усеянная блюдечками листьев кувшинок. И повеяло Россией, нашими, с детства знакомыми травами. Подумалось о том, какие же невероятной силы чувства должен был испытывать Афанасий Никитин после трёхлетних странствий, когда он, измученный и тяжело больной, достиг Смоленска и понял, что здесь ему умирать и родную Тверь он уже не увидит…
А Россия тем временем обнимала всё крепче, всё зеленей становился её простор. Холмы саратовские сменились плоскими тамбовскими равнинами. Всё представало знакомым и привычным, и уже казалось, что больше ничего удивительного и необычного не будет в пути. Но нет! Недаром китайцы называют Россию «страной неожиданностей» – произошло событие яркое, оригинальное и даже комическое.
Случилось это, когда поезд подъехал к городку Кирсанову Тамбовской области. Город маленький, окраины все одноэтажные, окутанные зеленью садов, а подальше можно было видеть и невысокие строения центра, среди которых выделялась церковь. Вполне идиллическая картина тишины и покоя, казалось бы, городок мирно уснул. Но дальше…
Отовсюду – из домов, из садов, из калиток  – в сторону замедляющего ход поезда бежали группы людей. Бежали так шибко, что стало ясно: их цель – поезд! Это напомнило мне знаменитую сцену из фильма 50-х годов «Коммунист», виденную мной в детстве и крепко врезавшуюся в память. Так как этот фильм сейчас не показывают или показывают редко, то напомню.
В этом фильме молодой коммунист Губанов (его сыграл Евгений Урбанский) сопровождает эшелон с зерном в город. Дело происходит в годы Гражданской войны. На эшелон нападают, грабят, Губанов отчаянно борется, защищая свой груз, и трагически погибает. И вот когда поезд стал замедлять ход и показались группы бегущих к полотну людей, я вспомнил старый фильм времён хрущёвской оттепели…
К нашему вагону устремилась весьма колоритная группа: три огромные толстые бабы, каждая поперёк себя шире, но отнюдь, кажется, не обременённые своим весом. Бежали они весьма бойко. А среди этих трёх почтенных матрон ходячим недоразумением казался маленький, чёрненький, в меру пропитой мужичок неопределённого возраста. Я сказал, к нашему вагону подбегали, но это исключительно мой эгоцентризм, наша убогая платформа с грузовиком их никак не могла заинтересовать. Целью был соседний закрытый вагон, вверху которого зияла щель. Для вентиляции? Может быть, не знаю.
Подбежав к вагону, четвёрка стала действовать очень быстро и, вероятно, по заранее намеченному и хорошо отрепетированному сценарию. Бабы подхватили мужичка, подсадили его и буквально впихнули в вагон. Он туда рыбкой нырнул, только ноги подрыгались в воздухе немного, а затем исчезли в щели. Потом этот мужичонка выглянул, опять скрылся, а дальше стал проворно выбрасывать из вагона арбузы. Бабы эти арбузы ловили и складывали на землю. Потом крикнули: «Хорош!» Мужичок высунулся из вагона, вылез и спрыгнул, бабы и его поймали, не хуже арбузов. А потом все три богатырши подхватили каждой рукой по два-три арбуза, прижали их к своим бокам дебелым и пошли восвояси, переваливаясь на манер Кинг-Конга, а мужичок трусил между ними.
Вот так довелось мне увидеть разграбление товарного поезда среди бела дня. Шофёр потом из любопытства забрался в этот вагон. По его словам, большая часть арбузов в вагоне уже была раздавлена и перебита. Я же вспоминал вечные августовские очереди за арбузами в Москве и то, как я стоял в этих очередях, чтобы купить, угостить маленького братишку, да и родителей. Грустно стало. А что из других вагонов тащили, я не знаю. Может быть, тоже арбузы? Или что-то иное, чего могли взалкать бедные жители Кирсанова, которым арбузы, наверное, и не завозили?
Вот какова Россия – и смешно, и горько видеть её, и любишь её, и плачешь над ней, и не знаешь даже, как охарактеризовать это удивительное иррациональное чувство. И думаешь – какая неустроенность, какая дикость! И вдруг теплеешь душой – вот он, дом. Вот она, родина! И я не хочу возмущаться, я соскучился, я хочу любить.
Покинули мы Кирсанов, миновали Тамбов и к вечеру остановились в Мичуринске. Дореволюционный Козлов был родиной многих известных людей. Кроме Мичурина, стоит упомянуть главного художника соцреализма Герасимова, а также митрополита Волоколамского и Юрьевского Питирима. Много-много лет спустя прочёл я воспоминания владыки и в начале его повести нашёл упоминание об Александре Герасимове, который в дореволюционные годы занимался подновлением фресок кафедрального собора Козлова. Причудливы судьбы человеческие…
Но в то время это меня ещё не занимало в силу моего незнания. Мне просто приятен был чуть прохладный августовский вечер на станции, где мы остановились надолго. Поскольку локомотив был отцеплен, мы без боязни прошли вдоль состава к вагону с вином, где сопровождающий за некоторую мзду нацедил нам своего нектара.
А дальше вернулись мы к себе, выпили этого винца да вольно подышали свежим воздухом русского летнего вечера, особенно дорогим после тяжкой среднеазиатской жары. Я уже говорил о странной притягательности армейских воспоминаний, вот и у меня одно нашлось. Пусть это совсем даже и не армия, а лишь сборы после окончания университета, но всё же… Лето 1978 года в Подмосковье было дождливым и прохладным, но в конце июля погода более-менее выправилась. И тут нам устроили некий вариант учений, подгадав их к прибытию высокого университетского начальства, вплоть до проректора. Но мне не пришлось участвовать в этих манёврах, я в это время был в числе дежурных по кухне. И это было ох какое везение!
Отрядили нашу команду обслуживать офицерский банкет, где за столами сошлись преподаватели нашей военной кафедры и офицеры Таманской дивизии, в которой мы и проходили сборы. Первая наша боевая задача состояла в том, чтобы подготовить и разложить посуду, выгрузить из машины приготовленную еду и занести её в палатку, ну и ещё всякую помощь поварам оказать. После того как мы всё это выполнили, нам был вручён здоровенный бак, наполненный салатом оливье, а также несколько буханок хлеба. При этом мы получили ещё один приказ – тихо сидеть в пределах видимости большой армейской палатки, предназначенной для банкета, и быть в полной готовности.
Друзья, как же прекрасен тихий летний вечер в средней полосе России, на берегу сонной речки с кувшинками, в тени лип и берёз, среди цветущих зарослей тысячелистника и пижмы. Мы были счастливы. Щедрая порция салата, сколько хочешь хлеба – что ещё надо солдатику? О выпивке даже и не думалось, до того хорошо было просто разговаривать, о чём только вздумается, не выбирая тему, но позволяя диалогам мерно течь куда пришлось, подобно этой сонной речке, название которой я так и не удосужился узнать. И длилось это счастье целых два часа. Конечно, потом всё кончилось, и нетвёрдо подбежал к нам молоденький лейтенант, от которого, как в рассказах Саши Чёрного, «сладкой водочкой так и полыхало», и крикнул нам: «Вперёд, ребята, ликвидировать последствия ядерного удара!» Ну и начался обычный труд, посуду собрали, повезли на кухню, мыли и так далее. Неважно, зато какая память осталась!
Наслаждаясь вечером, пусть на станции, пусть среди гудков и шума поездов, я чувствовал близкое завершение дороги и в то же время как будто не верил, что всё кончается. Но этой ночью действительно случился последний перегон. Мы проснулись в стремительно летящем поезде где-то уже после Коломны. Скорей приводить себя в порядок, насколько возможно! Грею воду паяльной лампой, потом мою голову, переодеваюсь, то же самое и шофёр делает, а кругом несутся уже дачные посёлки, ещё немного – и пролетает Малаховка, а там и Люберцы, и вот впереди вырастают белые высокие коробки выхинских (в ту пору ждановских) панельных новостроек. Москва!
Нам ещё предстояло покататься на Сор­тировочную, оттуда в Перово, потом опять на Сортировочную, но мы были в Москве. Возвращение домой… Это великая радость, таящая в себе многие обещания, и волнение, и скрытую до поры до времени печаль. Хорошо, когда можешь вернуться, когда тебя ждут, когда дорога твоя пришла к месту, из которого последует её продолжение. Жизнь длится, и это возвращение подобно привалу возле поворота дороги или перекрёстка путей. И даже физическая непо­движность не означает остановки – пока течёт кровь, пока летит мысль, путь продолжается. И мне иногда думается – ведь мы все в эти годы возвращаемся в Россию. Дай Бог!

Никита БРАГИН

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *